– Какой кофи-шенк? И что ты, диду, городишь? – опять зашевелил поднятыми бровями граф. – Земляк? И толстый? А!.. Так вот оно кто… Юрченко Абрашка! Ну, назвался же, собачий сын, каким титулом… А он у меня за подручного в поварне на людской… Кофи-шенком же, друже, у меня француз Бриошь, и такая, скажу тебе, шельма искусная да гордая, что Абрашку еще за вихры отдубасит, как узнает о его самозванстве… Так, так, он самый и есть! И у его тещи, Бавыкинши, свой дом на Острову… И отлично…
Разумовский позвонил.
– Езжай же ты, сердце, к ней, – сказал он, – а завтра в эту же пору – или нет, постой, – лучше к вечеру, – будь ты опять у меня, да непременно с сыном и на волах… Тогда и о деле твоем потолкуем. А теперь некогда – еду во дворец.
За стеной послышалась суета. Поспешно вошел разодетый в золотую ливрею слуга, за ним – другой.
– Торох, торох, посыпался горох!.. Эка, пентюхи… Вы спите там, – сказал Разумовский, – а тут, чтоб черт так и эдак побил вашего батька, добрый человек дожидается… Позвать повара Абрашку.
Вошел Абрам. Мирович глазам своим не верил: куда делась важность мнимого кофи-шенка, – и живот осунулся, и куда-то в камзол спрятался двойной, вспотевший подбородок.
– Не пьян сегодня? – спросил, строго хмуря брови, граф. – Ну, и отлично! Редко с вами, архибестии, бывает… Так вот же что… Бери ты, Абрашка, вот сего сизого голубя к своей теще на постой, да береги его, слышишь, пуще глазу… Угости там, успокой и покажи ему и его хлопцу столицу… А это ему пока на расход.
Граф бросил повару кошелек.
На другой день государыня Елисавета Петровна пила у графа, в Аничковом саду, вечерний чай. Прибыла она из Летнего дворца, где теперь Инженерный замок, на катере с гребцами и с роговою музыкою. Катер въехал из Фонтанки прямо в пруд, бывший тогда среди Аничкова двора.
Государыне в саду графом были представлены Яков Федорыч и его сын Василий. Мальчик играл императрице на торбане, пел «Горлицу», «Гриця», плясал «трепака» и декламировал хвалебный, в честь царицы сложенный в то время киевскими бурсаками, кант. Государыня прослезилась. Но спустя недели три, когда ей от сената доставили справку о том, за что ее покойный родитель отобрал в казну имения Мировичей, она не нашла возможным исполнить просьбу Якова Федорыча.
– Чудасия, мосыпане, да и полно! – воскликнул, топорща брови, не успевший в своей протекции Разумовский. – Не все, братику, по-нашему! – Пивень каже куд-кудак, а курочка – не так! Но дело твое, не унывай, еще выгорит… Докажи, чуешь, что в отобранных у вас поместьях были родовые, собственные маетности твоей матери. А без того – чтоб им болячка – не можно… убей бог, не можно… Посуди… сенат в твою пользу не доложит… Сказано: москали! Лыком вязано, в лыках ходит, под лыком спит… Видишь, сердце, какие у них прицепки да щупы на три аршина, собаки, под землей щупают. Нельзя… финанции, казенный интерес!..
Слезы прошибли Мировича. Он не ожидал отказа и неуспеха, когда добился свидания не только с графом, но и с царицей, подбирал, что бы еще сказать, и не находил слов.
– А о хлопчике твоем, о сыне, и не думай! – сказал тронутый его горем граф. – Государыня, до его великовозрастия, возьмет его под свою опеку и милость. И такой-сякой я буду, слышишь, коли вру! Наплюй тогда в глаза… Завтра же велит его записать в кадеты, в шляхетный здешний корпус, – бо он у тебя, братику, все-таки дворянин, нельзя! Э! Того нельзя!.. Да еще вон какой до черта письменный… стихи важно дует – и дискант преизрядный… Без камертона, сразу верхние ноты, собачий сын, берет… «Горлицу», «Не ходи, Грицю» как отчекрыжил!.. Херувимскую московскую тоже вон знатно спел, без ошибок; да, полагаю, и по придворному, концертному, скоро насобачится… А волов своего кума, сердце, знаешь, лучше оставь тут – продай их хоть и мне… Славные волы! И жалко их, диду, опять гнать бес его знает и куда… Я бы, слышишь, послал их на дачу тут свою, в Гостилицы… У меня, сердце, там дворец; а какие луга! Нехай бы ходили, шановались да радовались по паше… Гей, гей, родина, хуторы наши, раздолье… Эхма! А впрочем, как знаешь. Брат Кирило в Батурин новоманерную мебель посылает себе на днях в гетманский дворец… Так и ты бы, может, поехал с его хлопцами…
Яков Федорыч поблагодарил, но, пристроив сына в корпус, поехал с лохматым Серком домой на волах.
По возвращении на родину старик протянул недолго: простудился осенью на пасеке и умер. Об этом написали молодому Мировичу сестры, жившие по людям в Москве. Зять Бавыкиной, Юрченко, потеряв от преждевременных родов жену, запил с горя на графской кухне и также в том году скончался.
Настасья Филатовна, на своем сиротстве, незаметно и крепко привязалась к Васе Мировичу; брала неуклюжего и на первых порах медведеобразного, а потом резвого и шустрого, миловидного кадетика к себе по праздникам, ласкала его, журила и нянчила, как родного. Из кадетика вышел вскоре кадет, из тощего заморыша-мальчонки – рослый и полный здоровья юноша, который не знал, куда деть вытянувшиеся руки и ноги; не по дням, а, казалось, по часам, так и выпирало его из казенного узкого кафтанишки.
– И куда ты это, Васенька, лезешь в гору, так растешь? – говорила старуха. – Ин скоро, уж, пожалуй, и рукой не досягну до твоего вихра!
Сперва Вася лазил во дворе у Настасьи Филатовны по крышам, по яблоням и березам, гонял голубей, в свайку да в бабки играл с уличными мальчишками. Ссадины не сходили у Васи с носа, синяки с висков. Филатовна то и дело чинила его камзольчики и штанишки, штопала ему чулки. Но вот Вася окончательно вытянулся и остепенился. Сухощавый, скулистый, плечистый, будто увалень, а в черных глазенках так и бегают огоньки. Ландшафты рисует красками и миниатюрой, хитрые виньеты к нотам Разумовскому чертит и ему носит. Ходит с книжкой по саду Бавыкиной, вслух читает какие-то стихи; говорит, что твердит роль для кадетского театра. Зеленый ученический кафтан на нем чист, русая коса в завитках и припомажена; шляпа на три угла, как с иголочки, белые манжеты и чулки отнюдь не примараны. Ему исполнилось восемнадцать лет. В корпусе он был уже шестой год.
– Кто же вас там ахтерству этому обучает? – спрашивала его Филатовна.
– Сам Александр Петрович, сам господин Сумароков! – отвечал Вася Мирович. – И мы играли намедни, на домашнем нашем театре, его комедию «Чудовищи», а вскорости при дворе, в собственных внутренних апартаментах государыни, будем играть его же тражеди «Гамлета»… Ах! Какие стихи, какие!
…Люблю Офелию, но сердце благородно
Быть должно праведно, хоть пленно, хоть свободно…
Сердце кадета Мировича, на самом деле, вскоре было пленно. Он нашел свою Офелию и сразу влюбился в нее страстно, без ума, о чем признался товарищу, уроженцу Харьковского наместничества.
Случилось это в 1759 году, незадолго до выпуска старшего курса из корпуса. В Петербурге и в окрестных дачах вельмож, по случаю приезда принца Карла Саксонского, шли непрерывные празднества и торжества – с качелями, каруселями, катаньем с гор, рыбными ловлями, стрельбой в цель и театрами.
В Гостилицах, на даче Разумовского, давали переведенную с французского пьесу: «Пастух и прегордая пастушка». Кадет старшего курса Мирович, кончивший геометрию и фортификацию с атакой и изучавший в том году у корпусного ученого адъютанта Флюга гражданскую юриспруденцию, натуральное право и немецкий штиль, играл роль пастуха. Роль пастушки исполняла одна из хорошеньких и веселых камер-медхен императрицы Елисаветы, Поликсена Ивановна Пчёлкина, – не помнящий родства подкидыш. Свою фамилию она получила вследствие того, что государыня, встретив в коридорах дворца кудрявую, с серыми глазками, с золотистыми волосами, девочку, остановилась и сказала:
– Вот распевает, жужжит, точно пчелка…
С той поры она и осталась Пчёлкиной.
Влюбленный в неприступную и гордую пастушку на сцене пастух-Мирович поймал ее врасплох за кулисами, обнял за талию, и страстно припадая к ее розовым, с ямочками, набеленным и облепленным мушками щекам, нежно прошептал из своей роли:
Когда ж бедняжку пастуха —
Когда полюбишь ты, пастушка?..
Пчёлкина вырвалась от него, оправила смятые блонды и ленты и, сделав вздыхателю реверанс, с насмешливой важностью ответила также стихами разыгранной пасторали:
Когда ты будешь богачом,
Вельможей, а не пастухом, —
Чтоб не в убогой жить нам хате,
А в раззолоченной палате…
Тень всякого спокойствия с той поры покинула влюбленного кадета. Гражданская юриспруденция, немецкий штиль и натуральное право Флюга была заброшены. Их заменили бессонные ночи, вздохи, писание страстных и нежных мадригалов, а в промежутках, с горя, – попойки с городскими кутилами и карты.
– Хохленок сдурел! – говорили товарищи.
И точно: Мирович стал раздражителен, мрачен, ушел в глубь себя. Бавыкина собиралась не раз вызвать на голову завертевшегося своего любимца громы и молнии со стороны Разумовского. Но всесильный граф давно забыл и думать о юноше, который когда-то пел кант и плясал «журавля» в его саду, хотя при встречах с ним обыкновенно шутил:
– Виньеты славно чертишь, и херувимов, и гербы… А постой, одначе, постой! Хочешь, куконочка, вареников? И когда на волах до дому?
Днем, повидав украдкой Пчёлкину, Мирович вписывал в свой дневник стансы к милой.
Лишен любовных разговоров,
Я вижу тень твою с собой…
И, ах! Твоих не зрю хоть взоров,
Но мысль всегда, везде с тобой…
Вечером, в корпусном дортуаре или в душном служительском чулане, он резался с богатыми из товарищей в ля-муш и в фараон. Жажда выиграть, разбогатеть тянула его к себе, и он, к собственному удивлению, выигрывал. Сперва серебро, а потом и золото завелись у кадета. Нередко полные карманы рублевиков таскал он к Настасье Филатовне.
– Откуда берешь, пострел? – допрашивала она.
– Спрячьте, голубушка, спрячьте бережнее, а то опять спущу!.. – отвечал он. – Это для Поленьки! Все ей… Как выйду в офицеры, посватаюсь и женюсь…
Молва о счастливой игре Мировича дошла и до начальника корпуса, богатого и знатного князя Юсупова. Строгий распорядитель и любимец вверенных ему питомцев, он тоже был страстный игрок.
– А играешь ли в рокамболь? – спросил его однажды князь.
Мирович в это время готовился к окончанию экзаменов.
– Во что угод но-с…
– И в вист-руаяль?
– И в вист…
– Почем робер?
– Хоть по десять рублев.
– Вот как! А в пикет знаешь?
– Знаю.
– Ну, приходи ко мне: завтра Сретенье, праздник, – сыграем во что-нибудь…
Мирович за два дня перед тем виделся с Поликсеной у знакомой Настасьи Филатовны, у поручицы Птицыной, и все время после встречи с обожаемой, неприступной красавицей был как в чаду. Он усердно помолился об успешной игре, даже обещал поставить свечку у Исаакия, если выиграет, и, вопреки советам товарища-харьковца, пошел на квартиру к Юсупову.
– Ну, сядем в бириби, – сказал вельможный начальник, кладя карты на стол. – Огурчики, огурцы, пошли в дело молодцы!.. Так ли? Ну-ка, сивая, пойдем в поход!.. Деньги есть?
Кадет показал дукаты. Юсупов поставил возле себя ларец. Они стали играть.
«Мать Пресвятая, Владычица Казанская, помоги! – думал Мирович. – Что, если выиграю у него не то что сотню, полтысячи, тысячу рублев?.. Он богач, в игре, слышно, зарывается, неотходчив… Тогда… О! Тогда Поленька моя…»
И он действительно стал выигрывать.
Когда стемнело и подали свечи, серебро, а потом и золото из ларца Юсупова наполовину перешли в шляпу кадета. Руки князя дрожали, брови удивленно шевелились, старческое, апоплексически красное лицо покрылось белыми пятнами. Он не переставал сыпать любимыми поговорками.
– И начала она сомневаться!.. И начала! – возглашал он, судорожно хлопая картой по карте. – Ура, сивая, не отставай!.. Окунулся по уши, валяй и по маковку туда ж…
Ларец Юсупова опустел.
– Эй, вина! Венгерского! Выпьем, брат! – забывшись, крикнул начальник. – Что-то душно…
– Не пью-с! – пролепетал бледный, взволнованный успехом Мирович.
– Вздор, приложимся! У меня, брат, старое…
Подали бутылки и рюмки. Князь выпил, налил и партнеру, выпил и еще; труня над своей неудачей, распахнул окно в оранжерею, а дверь запер на ключ, достал из пузатого, выложенного бронзой бюро горсть кораллов и несколько ювелирных вещиц и начал удваивать ставки.
– А вы, Сашки-канашки мои, куда дели подтяжки мои? – шутил он, щелкая картами по столу.
К полночи Юсупов выбился из сил и откинулся на спинку кресла. Все вынутое было вновь проиграно. Глаза князя лихорадочно сверкали, на углах губ проступила пена.
– Ты маг, кудесник! – прохрипел он, в охмелении глядя на кадета и срывая с горла обшитый пуан-дешпанами платок. – Не вывезла, сивая, усомнилася!.. Отстала?.. Уходи теперь, братец, как есть, будто не играл… Иначе, – прибавил вдруг Юсупов, – я тебя за карточную игру под суд…
Мирович помертвел.
– Ваше сиятельство, князь! Вы шутите? – проговорил он, заикаясь.
– Не шучу, не шучу… Иди подобру-поздорову… Не то я тебя, каналья, выпровожу… нечисто, знать, играешь…
– Как смеете! – вскрикнул, вскакивая, Мирович. – Вы забылись… Такие слова природному дворянину… Мои предки не меньше ваших вельможами были…
На Мировиче не стало лица. Руки и подбородок его дрожали. Он как пьяный шатался, стоя через стол в угрожающем положении против князя. Глаза его застилало пеленой.
– Вон, молокосос, вон! – закричал Юсупов, также поднимаясь с кресла и толстыми прыгающими пальцами загребая снова в ларец лежавшие на столе деньги, кораллы и ювелирные вещицы. – Я тебя, сударь, только пытал!.. Аль не догадался? Вижу ноне, какова ты птица… Юсупова, брат, князя не проведешь…
Свет окончательно померк в глазах Мировича.
Он опрокинул стол с картами и с вином, рванулся к князю, выбил у него ларец и ухватил его за руки. Борьба между сильным, тучным стариком и ловким дерзким юношей началась отчаянная. Огромный парик князя слетел под софу, часы были обронены в схватке и растоптаны под ногами, рубаха и манжеты изорваны в клочки. Сильно досталось и кадету. С отхваченным лацканом кафтана, лопнувшим по швам камзолом и с развитой косой он в рукопашном бою нечаянно дал выскользнуть сопевшему в его объятиях князю, получил от него меткий удар чем-то тяжелым в голову, но изловчился, опять поймал его за камином в углу и, с криком: «Молись! Теперь тебе, изверг, капут!» – тонкими пальцами изо всех сил ухватил его за жирное горло.
Мирович задушил бы князя Юсупова, но из прихожей к кабинету, на возгласы их и возню, сбежались слуги.
В двери стали стучать. Мирович опомнился, выпустил князя. Юсупов, задыхаясь, молча указал ему окно в теплицу, оттуда был особый выход в сад. Тот медлил. Князь, злобно хрипя и потирая горло, отвесил ему низкий поклон. Мирович схватил шляпу и выскочил.
Юсупов пришел в себя. Не отворяя двери, он крикнул, что никого не звал и чтоб его оставили в покое, привел в порядок свою одежду, мебель и вещи и закрыл окно. Опустив гардины, он выпил целый графин воды, крестясь и охая, прошелся несколько раз по комнате и сел писать к фавориту государыни, Ивану Иванычу Шувалову, длинное письмо.
Через неделю после этого казуса кадет Мирович за леность, а также за продерзостное и кутежное поведение, не кончив курса, был отослан солдатом в пехоту, в заграничную армию, где в два года дослужился до подпоручика.
Юсупова разбил паралич. После долговременного управления кадетским корпусом он был уволен от этой должности и вскоре скончался. Он словесно перед смертью пожелал выслать за границу исключенному кадету крупную сумму денег. Но ближние его посмотрели на это, как на излишнюю поблажку, и приказа его не исполнили.
О проекте
О подписке