Политическое мировоззрение Джаншиева, в общем, сложилось гораздо раньше. Еще безусым абитуриентом гимназии он сознательно отказался поступить на тот факультет, в который его тянуло – историко-филологический; его отпугивала прочно приставшая к нему этикетка «ретроградства и обскурантизма». Но в отдельных вопросах у него ни в это время, ни по окончании университета не всегда были твердо установившиеся взгляды. Частью они у него складывались потом под различными влияниями. Жизнь учила; уроки, которые давала действительность второй половины семидесятых годов, были необыкновенно красноречивы, и у всякого честного человека вызывали только одно отношение.
Как юрист Джаншиев неоднократно имел случай сопоставлять положение суда и принципы законодательства в эпоху, непосредственно следовавшую за изданием судебных уставов, и в то время, какое он переживал. Сравнение выходило поучительное, заставляло задумываться, возбуждало мысль. Неприглядная действительность все чаще и чаще принуждала искать отдохновения в минувшем, поминать борцов за новый суд. Так, мало-помалу, возникали сначала статьи, потом книги[5]. От судебной реформы взор невольно обращался к другим реформам 60-х гг. и к самой главной – крестьянской; потом крестьянская реформа выдвигалась на первый план и становилась центром изучения…
В этих «исторических справках», к которым все с большей и большей силою гнала его действительность, Джаншиев постепенно сделался тем человеком, которого знает Россия по «Эпохе реформ» – последовательным и стойким сторонником тех принципов, из которых выросло все движение шестидесятых годов[6].
Евангелие Джаншиева – евангелие лучших представителей русского либерализма. Свобода – его бог. «Дайте свободу, остальное приложится», – говорит он, понимая под свободой – свободу личности, слова, мысли, союзов. Это убеждение сидело в нем крепко. Когда ему говорили, что либеральной программы по нынешним временам мало, он отвечал, что Россия не доросла до более радикальных, что те возникли на почве более сложных общественных отношений Запада и нам не годятся. На этой почве он не уступал ни пяди. Когда его противники выкладывали ему целую литературу, начиная с Коммунистического Манифеста и кончая последними памфлетами, Джаншиев улыбался и добродушно просил позволить «старому либералу» помереть в собственной вере. Крепкая и горячая была та вера. На Босфоре он любуется ярким ночным небом и, смотря на Полярную звезду, думает, что она все еще шлет на землю луч времен крепостничества, и что настоящий свободный луч, пустившийся в путь в 1861 г., доберется до нашей планеты только в 1911 г. Около Земмеринга в долине Мура он увидел из окна вагона пару волов, запряженных в конскую упряжку – и ничего больше. А послушайте, что он говорит: «Меня всегда поражал господствующий у нас на всем юге варварский способ запряжки волов. Огромное тяжелое ярмо давит и режет шею несчастному животному. К кому я ни обращался, отовсюду получал один и тот же ответ: вол к ярму привык и без него не пойдет. Дивился я такой странной любви вола к ярму, но должен был пожертвовать своей завиральной либеральной доктриною в пользу факта и непреложной традиции… И вдруг я увидел в долине Мура осуществленной мою детскую мечту… С точки зрения эстетической, может быть, лошадиная упряжь корове и нейдет, но что корова с такою упряжью идет вольно и от своей относительной свободы не страдает и не бесится, не подлежит сомнению. Не так ли основательно рассуждают иные о традиционных людских ярмах?»
Но, преклоняясь перед богинею свободы, Джаншиев, не в пример некоторым другим старым либералам, понимал, что свобода свободе рознь. Послушайте, что он говорит по этому поводу:
«Свобода! О, кто не падет ниц перед этим вещим словом! Но кто вместе с тем не вспомнит те бесчисленные и бесконечные злоупотребления, которые творились и творятся во имя этого понятия? Не следует забывать, что il у a fagots et fagots. Все дело в том, как понимать свободу. Когда кулак-миллионер восстает против вмешательства власти в отношения его к рабочим, во имя чего он отстаивает свои эксплуататорские вожделения? Во имя свободы, прославленной поэтами. Во имя чего ростовщик-кровопийца возражает против узаконенных процентов? Во имя той же дорогой, но часто оскверняемой свободы…»
Как видит читатель, Джаншиев совершенно не боится таких жупелов вульгарного буржуазного либерализма, как «вмешательство» и – этого я не нашел в его писаниях, но в беседах он часто об этом говорил – готов сделать некоторые уступки демократической точке зрения. Очищенная этим сократическим методом идея свободы становится уже с любой точки зрения высоким девизом.
Кто враг свободы, тот личный враг Джаншиева. Живой или мертвый, русский или иностранец – ему все равно. Грех против свободы по его политической религии не прощается никому. К мертвому Аракчееву он относится с такой же глубокой ненавистью, как и к живому Бисмарку. Каткова он не оставлял в покое и за гробом. Зато люди, оказавшие свободе услугу, хотя бы и самую незначительную, пользуются такой же горячей любовью Джаншиева. Он воспевает их в юбилейных и скорбных справках, постоянно возвращается к освещению их роли в истории русского самосознания. Очень часто он соединяет обе задачи: обрушившись со всей силою своего сарказма на какого-нибудь апостола реакции, из Ахиллеса вдруг становится Омиром и начинает петь славу апостолу свободы.
И никогда ему не казалось, что он чересчур много поет славу. Поневоле приходится повторять, – говорил он, – хороших людей так мало!» У него была настоящая потребность от времени до времени излить одушевлявшие ею чувства на восхвалении какого-нибудь крупного единомышленника, а если ему не представлялось удобного случая для юбилейной «справки», он принимался за славных мертвецов: Белинского, Грановского, корифеев эпохи реформ. Читатели «Русских Ведомостей» привыкли к тому, что в годовщину каждой крупной реформы в газете будет помещен фельетон Джаншиева или передовая статья, в которой они легко узнавали его руку. Нужны были очень серьезные причины, чтобы Джаншиев пропустил какой-нибудь такой юбилей без своей традиционной справки. Он придавал подобным заметкам большое значение. «Это капли воды, которые точат камень нашего индифферентизма», – говорил он. И он был, мне кажется, вполне прав.
Окончив университет и вступив в адвокатуру, Джаншиев первоначально был далек от мысли, что он когда-нибудь сделается писателем. Был только один признак, который предсказывал его будущую литераторскую карьеру довольно безошибочно, но Джаншиев, по-видимому, позабыл о нем. Это была четверка по русскому сочинению в гимназическом аттестате, единственная в сонме пятерок. А ведь давно известно, что наши гимназические педагоги имеют в этом отношении отличное чутье – они наверняка отмечают плохим баллом способного, но не укладывающегося в шаблон ученика. Словом, почему бы то ни было Джаншиев вначале и не помышлял о литературной деятельности и сделался литератором, как видно из «автобиографии», случайно[7]. И первое время он писал исключительно по юридическим вопросам, притом вопросам специального свойства, для обыкновенного читателя весьма неудобоваримым. Но мало-помалу Джаншиев втянулся и понял, что литература и есть его настоящее призвание, что посредством литературы он сумеет легче и лучше, чем каким бы то ни было другим путем, проповедовать массе свои идеалы. Такое соображение было для него решающим. Он был не из тех, которые думают для себя, для которых научные и общественные вопросы ценны главным образом по своей внутренней объективной сущности. Джаншиев думал, учился, страдал над «проклятыми» вопросами для того, чтобы поделиться результатами своей работы со всеми. Нетерпеливый и экспансивный, как всякий южанин, он был великолепным пропагандистом, и это свойство его беспокойной натуры главным образом и сделало из него автора «Эпохи реформ», книги, которая, несмотря на свою увесистость, работала не хуже агитационной брошюры.
У Джаншиева были вполне определенные взгляды на задачи русского публициста. Он отлично понимал исторический момент, в который ему пришлось жить, прекрасно знал ту публику, среди которой он своими писаниями вербовал друзей принципам либерализма.
Он думал, что обычное представление о «читателе», этом незнакомце, близким знакомством, с которым хвалится всякий приобщенный к литературе, совершенно неправильно. Отчасти из собственного опыта, отчасти из опыта других, он выносил то впечатление, что «читатель» знает вовсе не так много, как предполагает «писатель» и что средний уровень умственного развития его гораздо ниже, чем принято думать. Джаншиев шутил, что литераторы льстят читателю для облегчения собственной задачи; они притворяются, что читатель все поймет, что бы они ни писали, потому что если бы они представляли себе читателя таким, каков он на самом деле, то им пришлось бы обрабатывать свои писания гораздо тщательнее.
И Джаншиев всегда писал для такого читателя. Он не стеснялся разжевывать ему простую мысль, ему не казалось неловким прерывать ход мыслей патетическими восклицаниями и яркими эпитетами, он заботливо расставлял скамеечки для легко утомляющейся мысли – стихи, беллетристические эпизоды, интересные рассказы. И читатель, расхватывавший ежегодно по целому изданию «Эпохи реформ», блистательно доказал, что Джаншиев не ошибался, думая, что для него нужно писать не совсем так, как обыкновенно пишет журнальная братия.
Победителей не сулят! Когда теперь пробегаешь «Эпоху», ее страницы кажутся написанными ad usum Delphini. Иного это и покоробит, но тень Джаншиева может быть спокойна: ни один человек, у которого есть хоть кое-какое чутье, не поставит ему в упрек ни приподнятого тона, ни старательного облегчения задачи читателя. Книга, несомненно, сделала свое дело. Нужно помнить, в какой момент она появилась в свет. Это было в 1891 г. Пора была поистине критическая. Ломка здания шестидесятых годов находилась в полном разгаре. Грозило рухнуть даже то, что пережило кладбищенски унылую эпоху восьмидесятых годов. Здоровые организмы стали обезображиваться: на них появились различные темные и болезненные наросты… Тогда-то Джаншиев заговорил о шестидесятых годах; тогда стали воскресать под его пером светлые образы деятелей этой эпохи: общество вновь услышало забытые слова, ему вновь в увлекательном изложении напомнили о забытых славных принципах; с книги повеяло живительным дыханием былого радостного возбуждения.
Именно такой язык, которым говорил Джаншиев, именно тот дух, которым насыщена его книга, были необходимы тогда обществу. О шестидесятых годах, конечно, знали, но нужен был поэт, чтобы славная эпоха ожила, нужно было заразительно бодрое настроение, чтобы помешать искусственно навеваемому сну сковать наше общество, чтобы не дать индифферентизму и отчаянию охватить его. «Эпоха реформ» сделала много в этом отношении.
Джаншиев не мог писать иначе, когда ему приходилось говорить о таких вещах. Его тон подсказывался ему его верою, его неизменным жизнерадостным и бодрым настроением. Он был глубоко убежден в том, что светлое настроение шестидесятых годов вернется, что те явления, с которыми в девяностых годах приходится сталкиваться на каждом шагу – преходящие явления, что эволюция русской общественной и политической жизни неуклонно идет к идеалам, одушевлявшим его и его друзей. Он не знал, что такое уныние, и деятельно боролся с пессимизмом друзей, которые находили, что могло бы быть и получше. «Эпоха реформ» не только отражает настроение Джаншиева, она сохранила и ту способность, за которую все так любили ее автора – способность не давать падать духом.
В наше время эта способность, пожалуй, еще драгоценнее, чем в девяностых годах. Теперь бодрящий голос еще нужнее, чем тогда, и вот почему, думается, можно бы смело поставить на книге старый эпиграф: «vertite manu diurna, vertite nocturna». За этот бодрый тон можно простить ей ее чисто научные недочеты.
«Эпоха реформ» – не труд историка в собственном смысле. Читатель напрасно стал бы искать в ней всестороннего освещения различных моментов движения шестидесятых годов. Очерк подготовки реформ – почти отсутствует, истолкования классового характера крестьянской реформы нет совершенно, экономические предпосылки ее не выяснены. Словом, опущены научные вопросы, правильное решение которых могло бы помочь социологическому истолкованию такого важного факта, как движение шестидесятых годов.
Но Джаншиев и не преследовал этой цели. Он вполне сознательно ограничил свою задачу прагматическим очерком, потому что писал не научный трактат, а памфлет. В последних изданиях книга стала несколько грузна для памфлета, но основной характер ее от этого не изменился.
Научная разработка истории шестидесятых годов шла и идет независимо от Джаншиева, но в «Эпохе реформ», думается, есть нечто, не уступающее по важности правильной постановке и правильному решению научной задачи. Она примыкает к довольно многочисленной в историографии семье книг, лучшим представителем которой является «История революции» Мишле. Так же, как и «Эпоха реформ», книга Мишле слаба в научном отношении, но ее картинность и энтузиазм, которым она проникнута, сыграли крупную общественную роль в истории Франции. Не сопоставляя талант обоих писателей, нельзя не признать, что «Эпоха реформ» близкая родственница «Истории революции». И я думаю, что почетный титул «первого историка эпохи великих реформ», который дан Джаншиеву таким компетентным судьею, как П. Н. Милюков, вполне им заслужен, несмотря на научные пробелы книги.
В «Эпохе великих реформ» Джаншиев делал не столько научное, сколько общественное дело, был прежде всего публицистом, как был публицистом во всех своих писаниях, не исключая путевых очерков. Он не мог иначе. Так уж у него была устроена голова, что он все, о чем думал и о чем говорил, прикидывал на общественную мерку. Потому-то его так и любят все, кто любит принципы света и свободы; потому-то его так и ненавидят все, чьим мелким и грязным делишкам мешают и свет, и свобода. Сколько доносов сыпалось на Джаншиева со страниц органов полицейского сыска, сколько ругательств и клеветы приходилось ему выслушивать со столбцов казенно-шовинистских изданий. Он был даже однажды вызван на дуэль: очень уж больно хлестнуло его меткое слово одного из «ученых» ремесленников[8].
Публицист Джаншиев может не жалеть о том, что он не был настоящим историком. Он сделал своим публицистическим пером столько, сколько редкий историк сделает своими учеными исследованиями. Восемь изданий «Эпохи реформ»– пьедестал достаточно высокий, а пьедестал Джаншиева составился не только из «Эпохи реформ».
Публицистика захватывала Джаншиева все больше и больше, но, постоянно сокращая свою адвокатскую практику, он продолжал горячо интересоваться вопросами организации суда, теми учреждениями, которые были созданы Судебными Уставами Александра II. Заведуя юридическим и судебным отделом в «Русских Ведомостях», он имел случай высказываться по множеству крупных и мелких вопросов[9].
Я не буду рассматривать их все и остановлюсь лишь на двух вопросах, которые для самого Джаншиева казались наиболее интересными. Им он посвятил по отдельной книжке. Я имею в виду «Ведение неправых дел» и «Суд над судом присяжных».
«Ведение неправых дел»– этюд по адвокатской этике. Эту книжку следовало бы раздавать бесплатно молодым адвокатам, при принесении ими первой присяги. Она снабдила бы принципами не одного из нынешних представителей сословия, считающих совесть и честь чем-то в высокой степени ненужным. В этой книжке Джаншиев ярко и горячо восстает против того принципа, что адвокат может браться за защиту по всяким делам, правым и неправым – безразлично. Для него кажется диким, каким образом сенат, своим известным разъяснением по делу Лохвицкого, как бы узаконил такое понимание. Для него адвокат, убежденный в том, что он защищает негодяя и тем не менее принимающий на себя защиту только потому, что тот не совершил ничего противозаконного и наказуемого, – такой адвокат представляется чем-то поистине чудовищным, каким-то уродом, которому имени нет. Как блестяще разбивает он аргументацию своих противников, которые апеллируют и к сыну Сирахову, и к идее абсолютной морали, чтобы доказать, что в защите неправых дел нет ничего предосудительного. И в этом вопросе Джаншиев мог торжествовать: на его стороне были лучшие наши публицисты и адвокаты, которые хотя об абсолютной нравственности не разговаривают, но отлично знают разницу между тем, что честно и бесчестно.
О проекте
О подписке