Есть только два основных вида знания о вещах: можно объяснять, из чего вещи сделаны, или объяснять, что они делают. Неизбежная цена такого знания – подмена самой вещи ее вольной парафразой. Независимо от того, говорим ли мы о стихотворении, корпорации, протоне или почтовом ящике, что-то меняется, когда мы пытаемся заменить объект отчетом о его компонентах или воздействиях. Литературным критикам это давно известно (Brooks 1947). В технических терминах попытка парафразировать объекты всегда сводится к их подрыву (undermining), надрыву (overmining) или двойному срыву (duomining) (Harman 2013).
Объект подрывают, если объясняют его в терминах составляющих его частей – через нисходящую редукцию. Западная наука родилась благодаря подрыву, когда досократовские мыслители Древней Греции попытались найти первоначало, которое объяснило бы образование вещей. Состоят ли все существующие вещи из воды, воздуха, огня, атомов, числа, бесформенной массы или чего-то еще? Подрыв так и остался преобладающим методом в физике, но вовсе не в социальной теории, которая не работает в парадигме элементарных частиц. Неожиданный контрпример – Тард, основывающий свою социологию на мельчайших монадических субстанциях, которые формируют более крупные сущности, только группируясь под началом одной господствующей монады, а не соединяясь в более крупный составной объект per se (Harman 2012a). Кроме того, именно о подрыве идет речь, когда авторы подчеркивают зависимость людей от фоновых условий, как, например, в важной антологии нового материализма под редакцией Дианы Кул и Саманты Фрост:
Наш опыт от момента к моменту зависит от мириад микроорганизмов и разнообразных высших видов, от наших собственных смутно понимаемых телесных и клеточных реакций и от безжалостных космических событий, от материальных артефактов и всего природного, наполняющего нашу среду (Coole and Frost 2010, 1).
Проблема стратегии подрыва в том, что она не может объяснить относительную независимость объектов от составляющих их частей или историй, то есть объяснить явление, более известное как эмерджентность. Объект не эквивалентен точному положению своих атомов, поскольку в каких-то пределах эти атомы можно заменить, удалить или сместить, не изменяя объект как целое. Не идентичен объект и воздействиям, оказываемым на него средой, поскольку некоторые из них остаются безрезультатными, тогда как другие оказывают решающее влияние. Рим, Афины и Стамбул остаются теми же городами, какими были в древности, несмотря на полную смену населения и радикальное изменение культуры и инфраструктуры. Объект больше, чем его компоненты, и потому его нельзя успешно парафразировать, прибегнув к нисходящей редукции.
Но более опасна для гуманитарных и социальных наук противоположная стратегия, надрыв. В этой стратегии объект является уже не чем-то поверхностным по отношению к его элементарным, мельчайшим частям, а бесполезно глубокой или туманной гипотезой по сравнению с его доступными восприятию качествами или эффектами, воздействиями. В эмпиризме XVIII века утверждалось, что объект – это не более чем пучок качеств; современные мыслители, напротив, утверждают, что объект – это не более чем его отношения или регистрируемые действия. Самым впечатляющим мыслителем надрыва сейчас является, конечно, Латур. Он выдвигает смелый тезис о том, что «невозможно определить актора иначе, чем через его действия, и нет иного способа определить действие, кроме как спросить, каких других акторов оно изменило, трансформировало, потревожило или создало» (Latour 1999b, 122). Проблема надрыва в том, что он запрещает объектам иметь излишек реальности вдобавок к тому, что они что-то изменяют, трансформируют, тревожат или создают. В этом отношении АСТ невольно повторяет аргумент древних мегарцев о том, что можно быть строителем дома, только если строишь дом прямо сейчас, – аргумент, отвергнутый Аристотелем в «Метафизике» (Aristotle 1999, Book Theta, Chapter 6; Аристотель 1975, Книга 9, Глава 3). Дело в том, что если бы объекты были не более чем своим текущим проявлением в мире, то впоследствии они не смогли бы ничего делать иначе. Никакая «петля обратной связи» не сможет снять необходимость того, чтобы вещи превышали свои отношения, поскольку объект не может принять обратную связь или ответить на нее, если не обладает восприимчивостью, а это требует, чтобы он был чем-то большим, чем то, что он делает сейчас. Если раньше мы увидели, что объект больше своих компонентов, то теперь видим, что он меньше его текущих действий. Автор по имени Харман, одетый в черный свитер и печатающий сейчас эти слова в библиотеке Университета Флориды, слишком конкретен, чтобы быть Харманом, который покинет Флориду в следующее воскресенье, а свитер он может снять, когда захочет.
Стратегии подрыва и надрыва редко встречаются по отдельности. Обычно они сочетаются, взаимно усиливая друг друга в двусторонней редукции, которую я называю двойным срывом (Harman 2013). Первый представитель двойного срыва на Западе – Парменид, постулировавший двойной космос: единое однородное бытие с одной стороны и ненадежная игра мнений и видимостей – с другой. Все оказывалось или чистой однородной глубиной, или чистой разнородной поверхностью без какого-либо промежуточного пространства для настоящих самостоятельных вещей. Другой пример можно найти в некоторых формах научного материализма, которые безжалостно подрывают вещи, трактуя элементарные частицы, поля, струны или неопределенную «материю» как предельный уровень космоса, а затем беспощадно надрывают вещи, заявляя, что первичные качества этого подлинного уровня исчерпываются математическими (Meillassoux 2008; Мейясу 2015).
Надрыв, подрыв и двойной срыв – три основные стратегии познания объектов, поэтому их невозможно обойти в той мере, в какой выживание человека зависит от такого познания. Однако некоторые дисциплины не являются формами знания, хотя и имеют большое когнитивное значение. Мы будем неверно понимать произведения искусства и архитектуры, если станем редуцировать их по нисходящей к их физическим компонентам или по восходящей к их социально-политическим эффектам (хотя такие попытки в этих дисциплинах случаются). Есть в этих произведениях что-то, что сопротивляется редукции в любом направлении, отталкивая буквальную парафразу, из которой всегда состоит знание (Harman 2012b). То же самое касается и философии, которая началась не с досократиков, а с неироничного утверждения Сократа, что он ничего не знает и никогда не был ничьим учителем, а также с его постоянного отказа принимать любое конкретное определение чего-либо. Поскольку каждая теория склонна к философской рефлексии над собственными условиями, в свой подход к вещам она должна встраивать предельную непознаваемость и автономность этих вещей. Другими словами, философские основания любой теории не могут быть формой знания, а должны быть более тонким, непрямым способом обращения к миру.
Интерес к объектам часто путают с интересом к «материализму» – одному из особенно излюбленных в нынешней интеллектуальной жизни словечек. Престиж этого термина во многом связан с его давней ассоциацией с Просвещением и левым политическим лагерем, и все же поразительно, насколько нынешний материализм отличается от старого материализма со спонтанно отклоняющимися в пустоте атомами. Это различие не всегда к лучшему. Как в отчаянии замечает Брайант,
материализм стал terme d'art, который имеет слабое отношение к чему-либо материальному. Материализм стал просто указывать, что что-то является историческим, социально сконструированным, предполагает культурные практики и контингентно… Интересно, где же в этом материализме сам материализм (Bryant 2014, 2).
Точно определить новый материализм трудно, но можно легко выписать группу тезисов, защищаемых его сторонниками, в том числе теми, кто открыто не называет себя новыми материалистами.
Аксиомы нового материализма
• Все постоянно меняется.
• Все разворачивается в непрерывном градиентном пространстве, а не в пространстве четких границ и порогов.
О проекте
О подписке