На следующее утро я, проснувшись, сразу же пошла к маме. Она выливала воду из кастрюли с вареной картошкой, а затем брала по одной картошине и перекладывала в большую общую миску. Наблюдая за тем, как она накрывает на стол, я спросила, могут ли пожениться брат и сестра.
– Конечно не могут, – ответила она и начала чистить картофелину, дымящуюся у нее в руке.
– Почему?
– Потому что так сказал Господь Моисею. – Она дала мне очищенную картофелину.
– А что сказал Господь Моисею? – Я подула на картофелину, которая жгла мне пальцы.
– Он сказал: «Если кто возьмет сестру свою и увидит наготу ее, и она увидит наготу его: это срам, да будут они истреблены пред глазами сынов народа своего».
Я слушала, но ничего не понимала. Затем спросила:
– Но почему он так сказал, ведь брат и сестра – самые близкие люди?
– Сейчас ты не можешь этого понять. Поймешь, когда вырастешь.
– А если я не хочу вырастать?
Мама улыбнулась.
– К сожалению, это решаем не мы, а время, – ответила она и вышла из кухни.
Я откусила кусок картофелины – он был горячим и обжег мне нёбо и язык, – тут же выплюнула его на ладонь и стала дуть. В кухню вошел брат и, увидев, что мамы здесь нет, поцеловал меня в лоб. Он сказал, что сегодня проспал, поэтому не будет завтракать дома. Он взял с собой ломоть сыра и две картофелины. Я последовала за ним к выходу и, прежде чем Зигмунд успел переступить порог дома, сказала:
– Обещай, что мы всегда будем вместе.
– Обещаю, – ответил он, выходя на улицу, а я поднесла к губам кусок картофелины, который перед этим выплюнула на ладонь.
Его обещание значило для меня намного больше, чем слова Господа, обращенные к Моисею, который потом передал их своему народу. Для нас Господа не существовало, потому что родители не рассказывали нам о нем, а Моисей был не пророком, а всего лишь героем легенды, которую поведал нам отец.
Моисей был ребенком, спасенным матерью от фараона, приказавшего казнить всех младенцев мужского пола – потомков Иакова: она уложила сына в корзину, покрытую смолой, и оставила на берегу Нила. Корзину нашла дочь фараона, когда пришла на реку купаться. Увидев это, сестра новорожденного привела к дочери фараона свою мать, чтобы та вскормила ребенка; вот так заканчивалась эта легенда – Моисеем у груди своей матери.
Так рассказывал отец. Благодаря библейским притчам он на короткое время становился ближе к нам, но затем снова отдалялся, постоянно осознавая разницу между правильным временем и неправильным – так же как осознавали ее и другие люди, которые сделали что-то намного позже того момента, когда это должно было быть сделано. Он смотрел на нас, своих детей, которые были младше его детей от первого брака, и, возможно, это осознание и породило глубокую пропасть между нами, пропасть, заставлявшую нас называть его «отец», а не «папа», «отец» звучало как «господин». Не возраст, не вера, которую он исповедовал, но не передал нам, а именно осознание того, что он сделал что-то слишком поздно. Это «поздно» делало каждое его движение судорожным, каждое его слово заставляло звучать предупреждением, каждый порыв теплоты леденел, едва достигнув нас.
В тот день, когда я впервые должна была пойти в школу, меня обуял страх, и я попросила у родителей разрешения остаться дома. Я осталась дома и на следующий день, и в другие дни тоже. Отец и мать уверяли меня, что никто в школе не сделает мне ничего плохого, заставляли Анну, Марие и Розу рассказывать мне о том, как им там хорошо, а Зигмунда – насколько большое значение имеет учеба. Но я уже слышала от них, что некоторые девочки с нашей улицы не ходят в школу, и утверждала, что и мне нет необходимости туда ходить, а все, что мне нужно, могу прочитать и дома в тех же книгах, по которым учились мои старшие сестры. Когда брат возвращался из гимназии, я шла к нему в комнату, он брал один из учебников и, пролистывая страницы, объяснял мне то, что я, по его мнению, должна была знать.
Каждое воскресенье отец и мать с Анной, Розой, Марие, Паулиной и Александром ходили на прогулку в Пратер. Зигмунд был со мной дома, оправдываясь тем, что ему надо заниматься. Но как только мы оставались одни, он откладывал книги в сторону, мы ложились на кровать, которую я по ночам делила с Паулиной, залезали под простыню и приподнимали ее над головой. Мы испытывали какое-то блаженство, чувствовали себя сообщающимися сосудами. Я хотела, чтобы эта близость длилась вечно и еще один миг. Пока мы лежали так, под белым небом простыни, а наше дыхание сливалось воедино, Зигмунд рассказывал мне о чудесах природы, о долгой жизни звезд и их смерти, о непредсказуемости вулканов, о волнах, разъедающих землю, о ветрах, которые могут ласкать, но могут и убивать; я пьянела от его слов, от его дыхания, от соприкосновения наших тел, лежащих рядом. Мы пребывали в этом полубессознательном состоянии до полного изнеможения, до тех пор, пока я не засыпала, а просыпалась я оттого, что родители, сестры и брат, вернувшись домой, начинали шуметь. Зигмунда к тому моменту уже не было рядом. Он всегда вставал раньше меня, а иногда вообще не спал.
В один из дней я внимала словам Зигмунда, смешанным со стуком моего сердца, чувствовала, как мое дыхание замедляется, а глаза закрываются. Я не спала и не бодрствовала и, лежа в полусне, услышала, как брат тихо спросил меня, заснула ли я. Я не двигалась, продолжая наслаждаться покоем и единением нашего дыхания. Я и не думала обманывать брата, просто не хотела прерывать удовольствие. Он осторожно выбрался из-под простыни и ушел.
Я лежала так еще какое-то время, а потом тихонько откинула простыню и встала. Вышла в коридор и направилась в комнату брата. Я приоткрыла дверь и остановилась на пороге. Там, на кровати, лежал Зигмунд. Его брюки были расстегнуты и спущены до колен. Сам он смотрел в потолок. Его рука двигалась вдоль полового органа, который я увидела впервые в жизни. Я чувствовала, как мое сердце бьется где-то в горле, слышала его прерывистое дыхание. Он дышал все чаще и чаще, потом закрыл глаза, все его тело судорожно выгнулось, губы приоткрылись, и он тихо вскрикнул, а из его полового органа брызнула белая жидкость.
Я услышала собственный крик. Мой брат вздрогнул и посмотрел на меня. Я вылетела в коридор и побежала в свою комнату. Бросилась на кровать, закрыла лицо руками и зарыдала. Я почувствовала, как весь мир, заполнявший мои детские годы – часы, когда брат занимался у себя, а я сидела в углу и наблюдала, как он, читая, бесшумно шевелил губами, часы, когда он делился со мной знаниями, часы, которые мы вместе проводили под простыней, обещая друг другу, что никогда не расстанемся, – навеки растаял. Мне было больно оттого, что мы с братом должны будем разлучиться. Я впервые осознала, что каждый из нас пойдет своим путем, и от этой мысли я страдала.
Я пыталась глотнуть воздуха, слушала его голос.
– Прошу тебя, не плачь. – Его липкие, приятно пахнувшие ладони гладили мои пальцы, которыми я прикрывала лицо. – Не плачь, прошу тебя, – повторял брат.
Он был рядом со мной, так близко и так далеко. Он отвел мои руки от лица. Я смотрела на него, но видела будто совсем другого Зигмунда, и смотрела будто совсем другая я. Я закрыла глаза, чувствуя, как текут слезы. Зарылась лицом в подушку. Он стоял у моей кровати, положив ладони мне на голову. Плач стихал, тише становились быстрые прерывистые вздохи и медленные протяжные выдохи. Я не поднимала голову от подушки, а брат так и сидел рядом со мной.
Мы услышали, как открывается входная дверь.
– Я скажу им, что ты спишь, – произнес он и вышел из комнаты. В то же мгновение на меня вновь накатили рыдания, и я с силой прижала лицо к подушке, чтобы никто не услышал мой голос. Какое-то время я лежала так, а потом заснула.
На следующий день я избегала брата. Я вышла из комнаты – он уже был в гимназии, и вернулась к себе перед тем, как брат должен был прийти. Я не ходила к нему, как делала всегда, когда он был дома, а он не искал меня, как делал всегда, если я сама не стучалась в его дверь.
В тот день меня тошнило от всего: от воды, еды, от собственного тела, от слов и от воздуха, который я с трудом втягивала маленькими вдохами и быстро выдыхала, а затем как можно дольше старалась не дышать. Меня мучила какая-то странная лихорадка. Из-за нее я чувствовала сонливость, истощавшую меня, и в то же время не могла уснуть, дрожа всем телом. Следующий день я провела в постели в бреду – тело и душа нашли способ избавить меня от мыслей о переменах, вызванных всего одним неосторожным взглядом. Не знаю, от брата ли я услышала сказку о птице, которая потеряла свою любовь, клювом разодрала себе грудь и вырвала сердце, или сама ее придумала. Лежа в полутьме, я чувствовала, как что-то колет у меня в груди, будто хочет добраться до моего сердца.
Вечерами, перед сном, я была еще более молчалива, чем обычно. Во мраке комнаты Анна и Роза рассказывали нам о том, что с ними случилось за день, или делились сплетнями, нашептывали нам полутайны и полуистины. Марие и Роза вопросами заполняли пустоты, намеренно оставленные сестрами, а я все это время лежала с закрытыми глазами, отвернувшись к стене, и чувствовала, как боль и страх в унисон отбивают дробь в душе. Я боялась жизни и того, что она может преподнести, и меня мучил этот страх. Познав различия между моим телом и телом брата, я почувствовала те перемены, которые должны были произойти, но о которых я не имела ни малейшего представления; меня пугала и мучила мысль об этой разнице, но также я страшилась и необъяснимого предзнаменования телесных отношений, смысла которых не понимала. Они влились в мое сознание, незнакомые, словно воспоминания, передающиеся от поколения к поколению, доставшиеся мне еще до того, как я впервые услышала о них, еще до того, как увидела их и ощутила, воспоминания, передающиеся через кровь, глубоко врезанные в детство, смутные и необъяснимые.
Много лет спустя я читала исследование, в котором Зигмунд – он тогда был человеком средних лет – объяснял, как девочка становится женщиной. Согласно его словам, взросление ребенка женского пола «начинается с наблюдения гениталий другого пола. Они сразу же замечают разницу и, как следует допустить, ее значимость». С этого момента всякая девочка «считает себя весьма обделенной» и поэтому «становится жертвой зависти к пенису, оставляющей неизгладимые следы в ее развитии и формировании характера».
Если решающим фактором в становлении женщины действительно является не ее внутренняя суть, но нечто вне ее, а именно осознание того, что у нее нет половых органов, сходных с мужскими, осознание того, что она «неполноценна», как говорил мой брат, почему тогда результатом этого осознания, результатом, который приводит к тому, что детское начало уступает место женскому, из ребенка рождается женщина, результатом этого осознания является зависть, а не тоска, или страх, или равнодушие; тоска из-за различия между полами, страх перед этим различием, страх перед противоположным полом; равнодушие к различию? Он не допускал даже мысли, что это осознание у некоторых девочек-которые-становятся-женщинами может вызвать и другие чувства, не только зависть. Он отвел зависти центральное место, вокруг которого формируется Я каждой женщины. Становление женского начала, по мнению моего брата, – это не только результат биологической предопределенности, это не анатомический факт и также не метафизическая данность и не нечто, хранящееся в тайных глубинах души; это процесс, движимый завистью, и после того, как превращение завершалось, зависть становилась частью жизни каждой женщины в качестве вечного напоминания о первом жестоком осознании собственной неполноценности.
Когда мой брат представил всему миру свое понимание этого процесса как абсолютную истину, он не вспомнил о боли, терзавшей меня с того дня, когда ему было тринадцать, а мне семь, о боли и страхе, причиной которых стали случайно брошенный взгляд на различия между нашими телами, мысль о взрослении и прощании с детством, предчувствие того, что мы не будем странствовать по жизни рука об руку и придем к смерти разными дорогами. Он забыл тот день, забыл тоску и страх, которые, излившись из него, поглощали меня, словно тени, превращаясь в другую тоску и другой страх, сливаясь с другой тоской и другими страхами. Он забыл. И взросление всех девочек, процесс, названный «становление женщины», он свел к одному – к зависти.
Когда я находилась под влиянием страха и боли, только мама заметила, что между мной и братом оборвалась связь. Она видела это не только по тому, что по утрам я стала появляться на кухне после того, как слышала, что брат ушел в гимназию, и пряталась в спальне перед самым его возвращением, но и по тому, как менялось выражение моего лица, если мы с братом случайно оказывались в одной комнате, как мы избегали смотреть друг на друга, как учащалось наше дыхание. Мой брат больше не прогуливался со мной и не играл во дворе со своими сверстниками – годы игр остались позади.
Его друзья иногда приходили к нему, а когда он сам собирался кого-нибудь навестить, мама мне говорила:
– Сегодня прекрасный день. – Она отодвигала шторы и пускала в комнату лучи солнца.
Я потихоньку привыкала быть с мамой – мы ходили на рынок или в магазин к отцу. Иногда я сама спускалась по лестнице, доходила до конца улицы и возвращалась назад. Зигмунд время от времени, не говоря ни слова, давал мне какую-нибудь книгу, взятую из библиотеки специально для меня. Прочитав ее, я также молча возвращала ее и ждала, когда он принесет мне следующую. В комнатушку брата я больше не заглядывала, даже если его не было дома. Я избегала находиться с ним в одном помещении. И все же я, как и раньше, ждала его возвращения из гимназии или от своих друзей. И, заслышав знакомые шаги в коридоре, я ложилась на кровать, приподнимала над головой простыню, придерживая ее пальцами, как мы с ним делали раньше, и вместо радостного опьянения чувствовала, как боль колет у меня в груди, будто пытается добраться до моего сердца.
О проекте
О подписке