На второй день рождения папенька подарил мне кубики-азбуку (ну знаете, такие, с буковками на бочках), а к пяти годам я уже перечитала почти все, что было в доме, включая большую медицинскую энциклопедию в шестнадцати томах (просто она стояла на самой нижней полке, ну и с картинками). И когда какой-нибудь неосторожный гость (а у нас частенько бывали гости) хватал меня и начинал сюсюкать: «Ах, какая хорошая девочка! А ты расскажешь мне стишок?» – я обычно отвечала: «А давайте я вам лучше о твердом шанкре расскажу. Это так интересно! Вот погодите…» – и бежала в библиотеку, и волокла оттуда тяжелый том, и раскрывала у гостя на коленях, и входила в подробности, ага.
Гость бледнел и морщился, а если сам был врачом, то ржал. Но в любом случае оставлял меня в покое.
Я не очень-то любила гостей – да, духи, одеколон и все такое. Из всех это прощалось только специальным папиным (раз в полгода к нему приезжали покерные – играть). Но как раз эти-то меня не тискали, а вовсе наоборот.
В папином кабинете раскладывали карточный стол, гости рассаживались, я терлась поблизости, и обязательно находился один засранец, который говорил:
– Генрих… – У папы было королевское имя, однако в сочетании с отчеством – Васильевич – это звучало отнюдь не величественно. – Генрих, убери-ка своего вундеркинда от стола.
– Ей четыре года, – смеялся отец.
– Да? А не с ней ли мы сегодня беседовали о созвездии Ориона? Ну-ка, деточка, какие самые яркие?
– Беллатрикс, Ригель и Бетельгейзе, – хмуро отвечала я.
– Отличная память, – насмешливо хвалил гость и выжидающе смотрел на папу.
– Ты невежлив с дамой, – холодно говорил отец и ставил для меня стул позади своего.
Но я знала, что это отвлекает папу, поэтому, во-первых, стала меньше трепаться, а во-вторых, перед игрой шхерилась на книжной стремянке у стеллажей – оттуда все было прекрасно видно.
Мне очень нравилось за ними наблюдать, очень. Они были такими прекрасными, такими спокойными, холодными и точными – как папины кинжалы, висевшие над диваном. И, несмотря на эти спокойствие и холодность, где-то на втором часу игры воздух в комнате сгущался, начинал дрожать, как от зноя, и меня охватывала странная свирепая радость. Мне так хотелось к ним!
Папа пробовал учить меня игре, но мама, увидев, ударилась в слезы и запретила ему, а с меня взяла обещание никогда и ни при каких обстоятельствах не брать в руки карт.
– Но почему? – возмущалась я.
– Хватит в доме одного игрока, – твердо отвечала мама.
Так что я могла только смотреть и сплетничать с папой после игры (в день игры он не укладывал меня спать, они засиживались до утра, а я сливалась часов в десять, во время перерыва, – чтобы Зося не пришла меня искать).
Гости уезжали следующим днем, обычно до полудня, а мы с папой забирались на голубятню – «отдохнуть от отдыха», как он говорил.
Папа подбрасывал голубей в небо, свистел, размахивал курткой. А потом мы сидели на теплой крыше и болтали, наблюдая за птицами.
– Папа, правда, они похожи на рыцарей Круглого стола? – спрашивала я.
– Кто? Голуби? – удивлялся отец.
– Нет же! Те твои друзья, что уехали…
– Не думаю… Нет, пожалуй, нет, – задумчиво говорил папа.
– Почему – нет? Ведь покер – это как поединок, разве нет?
– Ну, понимаешь… Азартные игры – это не очень хорошо.
Но я-то видела, что это – очень хорошо, и рассерженно требовала:
– Папа! Не обманывай меня!
– Ну ладно-ладно. – Голуби начинали опускаться, поэтому папа еще немножко свистел и прыгал, а потом садился рядом со мной и рассказывал: – Ты права. Покер – это такая битва для цивилизованных мужчин. Чтобы можно было друг друга победить… но не калечить. – Тут он улыбался. – И вообще, игры и любовь – это все, что осталось нам, бедным искателям приключений. Такие дела, дружище. – Папа трепал меня по волосам.
– Почему – все? А путешествия? А Тур Хейердал?
– И это игра. Ведь ему не нужно было на самом деле плыть на плоту, понимаешь? Необходимости не было. Полно всяких самолетов и пароходов. Да и в самом путешествии не было необходимости, по существу. Ничто не толкало его в путь – ни голод, ни угроза жизни, ничего такого. Просто игра, приключение, ставка – жизнь, выигрыш – знания. Понимаешь, о чем я говорю, дружище?
– Да… – Я неуверенно кивала. – А любовь тогда почему приключение? Потому что приключается? Вот я… я же тебя люблю? Разве это игра?
– Я тоже тебя люблю, маленькая, – папа целовал меня в нос, – просто любовь бывает разная. Как тебе объяснить…
– А! Я поняла! Это как в книжках, да? Как Ла Моль и Маргарита? Да?
– Да. – Папа смотрел на меня с сомнением. – Ты слишком много читаешь, дружище. Понимаешь хоть что-нибудь из того, что прочла?
– Конечно, да, – обиженно отвечала я, – что же я, дурочка?
– Тогда расскажи, что ты поняла про Ла Моля. – Папа смотрел на меня лукаво.
– Ну… Он был очень смелым, но не очень вежливым, – бойко отвечала я, – и поэтому погиб. Вот если бы он тогда подал руку палачу, тот бы пощадил его, как пощадил Коконнаса. Это значит, что надо быть вежливым и любезным… со всеми людьми, а не только с теми, кто тебе по душе… так, на всякий случай… Вот что я поняла из этой книги, папа.
Папа так хохотал, что опустившиеся было голуби снова взмывали ввысь, заполошно хлопая крыльями.
Отсмеявшись, он хвалил меня:
– Ты молодец. Прости, что сомневался, ты все очень хорошо понимаешь, я рад.
– Так это ты от радости смеялся? – подозрительно спрашивала я, а папа с серьезным видом кивал.
Потом мы кормили голубей и чистили клетки.
Птицы лезли отцу в руки как глупые толстые дети, садились на голову и на плечи. У него был дар – внушать доверие и животным, и людям. Он любил и понимал все живое, и казалось, Бог создал его, чтобы приводить мир в порядок – чинить, лечить, собирать по кускам человеков, зверей и птиц, налаживать то, что плохо работает.
Когда мои родители приехали в деревню, папа не имел никакого представления о «сельском хозяйстве». Спустя полгода у него был лучший скотный двор в округе. Куры, гуси, свиньи, собаки, голуби – все у него процветали и размножались как заведенные (и он зарабатывал на этом, деньги его тоже любили).
Он отстроил заново больницу, привел в порядок больничную конюшню, подарил местной библиотеке треть своих книг, устраивал детские праздники, добывал для местного клуба новые фильмы и заманивал туда столичные труппы, мимоходом подбирал больных ворон и собак с перебитыми лапами, успевал воспитывать меня, любить маму (и, увы, изменять ей), играть в свой покер и на рояле («Не для музыки – для пальцев» – так он говорил), писать статьи и шляться по всяким конференциям и симпозиумам. Жизнь плясала вокруг него веселым смерчем, затягивая в свой танец всех, кто оказывался поблизости.
Он был хорошим организатором, талантливым хирургом, прекрасным отцом. Он был хорошим человеком? Скорее, интересным. Честным точно не был – картежник, бабник, авантюрист. «Мошенник» – так называла его мама, когда они ругались, а надо сказать, они были скорее красивой парой, чем хорошей, и ругались частенько.
Обычное дело, если женщина скандалит – значит, она боится, а папа… О да, он умел подбросить повод для опасений.
Мама боялась за него и боялась остаться без него, и она кричала, выпуская этих черных птиц страха, свивших гнездо в ее сердце, она кричала, что его посадят и его ребенок вырастет сиротой. Она спрашивала, почему он не может быть как все, а он устало отвечал:
– Аня, если бы я был «как все», ты пошла бы за меня? – И начинал ходить по комнате, монотонно, как медведь по клетке. – И что значит – как все? Уехать в город, сесть завотделением, бренчать в чужих кухнях на гитарке, ругать власть и ждать в то же время от нее подачек? Так? Как этот твой великолепный Павел? «Эта власть мне ничего не дала», – говорит тридцатипятилетний мужик, рассказывает анекдоты про Брежнева и мнит себя диссидентом! Аня, это смешно! Совок давно перестал быть тюрьмой народов, теперь это – детский сад народов. И люди ведут себя, как ленивый внучок-подлиза при дедульке-маразматике: тырят мелочь из карманов, выпрашивают подарочки, ябедничают и смеются над ним за его спиной… А я – взрослый мужчина, Аня, взрослый… Я не нуждаюсь ни в чьих подачках, что мне надо – я сам возьму. Я должен созидать, строить, работать, в конце концов, не отчитываясь о каждом своем шаге перед этими лживыми надутыми свиньями…
– Но, Генрих, – тихо говорила мама, – ты здесь, в этой глуши, занимаешься куроводством… Ты, хирург от Бога, тратишь свое время неизвестно на что… А мог бы делать свое дело, получить кафедру… Тебя ведь все уважают…
– Получить, получить, получить, – горько и зло повторял отец, – получить кафедру, получить квартиру, получить «получку»… Кто же мне даст, Аня, то, что мне нужно? То время, что я трачу на куроводство здесь, там я потрачу на лизание задниц… Иначе никто не даст мне работать, ты же знаешь.
– Но люди же живут. И работают как-то, – робко возражала мама.
– О да, как-то живут… Но я так не могу. Кем ты меня видишь? Лицемерным докторишкой, царственно принимающим взятки от больных и студентов? Бьющимся за польские «стенки» и чешское стекло – как у всех? Выслушивающим кляузы на свой моральный облик? Я – не персидский ковер, меня нельзя свернуть и поставить в угол, мне мало там места. Мало. Мало! Им не важно, хороший я врач или плохой, милая, им важно, чтобы я был послушным. А я – не ребенок.
– Я совсем тебя не понимаю, Генрих, совсем, – мамин голос делался грустным, – прости…
Тогда папа подходил к ней, садился рядом:
– Тебе скучно здесь, малыш? Хочешь, съездим куда-нибудь? – Он целовал ее ладонь, прижимал к щеке.
Они тихо мирились, а я выползала из-под арабского столика и уходила к Зосе.
Я обнимала ее за ноги, и знаете, что я вам скажу? Конечно, мужчинам нравятся короткие юбки, но детям нравятся длинные. За них так удобно цепляться! Зося не носила длинных юбок, она, как все деревенские женщины, носила уродливые платья чуть ниже колена и редко снимала фартук.
Какой она была? Я почти не помню, потому что никогда не задумывалась над этим. Она была со мной всегда, от самого рождения, мое любимое теплое облако. Люди говорили, что она дебелая и белобрысая. Это значит, что она была высокой и сильной, с большой грудью и широкими бедрами, светловолосой и светлоглазой, с белыми бровями и ресницами. Я и теперь считаю таких женщин самыми красивыми, мне кажется, что эти пушистые белые ресницы – сплошная нежность, и я не знаю, как у вас, девушки, поднимается рука их красить.
Зося оставляла свои кухонные дела и спрашивала:
– Цо се стало, ясочко моя? Напугали они тебя опять?
Я кивала, тогда Зося брала меня за руку, мы выходили из дома, садились на деревянное крыльцо, она обнимала меня за плечи, и мы молча смотрели на вечернее солнце.
Мы сидели долго, и собаки, шатавшиеся по двору, подбегали к нам, приветливо виляли хвостами и укладывались рядом – получался такой пестрый живой коверчик.
Я прижималась к Зосе сильнее, но страх не уходил. Я боялась, что однажды папа с мамой разругаются насовсем или решат все же отсюда уехать, – и что тогда?
Все другие места не годились для жизни, так я думала, а мне было с чем сравнивать. Мы ездили в Болгарию, в Польшу, к моим дедушкам и бабушкам, живущим в разных городах (да, у меня все не как у людей – другие ездили к бабушке в деревню, а я – из деревни).
Неужели же они не понимают, думала я, что это место – самое лучшее из всех? Здесь все есть, и речка, и лес, и вот все эти собаки и другие звери – а их куда?
Солнце начинало лениво заваливаться за горизонт, а я так и не могла представить себе жизнь без собак.
О проекте
О подписке