– Шею не дави! Шею не дави, – сказал он голосом Карлсона, заглянул мне в лицо и спросил: – Что случилось, маленькая? Что с тобой?
Я вцепилась в лацканы его пиджака и уже собиралась все ему рассказать, но тут увидела маму и Зосю.
– Папа, – сказала я дрогнувшим голосом, – мне нужно поговорить с тобой наедине.
Папа снова рассмеялся и слегка поклонился маме с Зосей:
– Извините, дамы, моя любимая дочь желает поговорить со мною наедине.
– Напрасно ты во всем потакаешь ей, – нахмурилась мама, но папа поцеловал ее и сказал:
– Пустое.
Он отнес меня в кабинет, прикрыл двери и спросил:
– Ну?
– Папа, – я вздохнула, – милый папа, я сошла с ума. Я всюду вижу змей, а их ведь нет, понимаешь? А я их вижу. Помоги мне, пожалуйста, вылечи меня, только пообещай, что не отдашь в дурдом, хорошо? Обещаешь?
– Постой, дружище, какие змеи? – Папа изумленно вздернул бровь; он все еще улыбался. – Где?
– Везде-е-е-е-е-е!!! – заревела я, уже не сдерживаясь. – Они везде-е-е-е, я больше не могу, га-а-а-а-а…
Я орала, плакала, билась в его руках, и это было такое облегчение… Словно меня из тесной зловонной клетки выпустили плясать на раскаленные уголья.
Я так извивалась, что чуть не разбила ему лицо лбом.
Папа растерялся ненадолго, в следующую же минуту он, умело зафиксировав меня и прижав к себе, крикнул:
– Анна! Шприц, быстро!
Мама, прибежавшая на крик, метнулась к шкафчику, вытащила контейнер со стерилизованными шприцами и только слегка замешкалась с лекарством.
– Быстрее, б… быстрее! – перекрывая мой визг, гремел папа.
Мама уже подходила.
– Поверни ее, – сосредоточенно сказала она и ловко уколола меня в бедро.
– Тише-тише-тише… ш-ш-ш-ш-ш… – Папа ходил по комнате, баюкая меня, и я замолчала. Руки и мозги стали ватными. Страх не отступил – он просто больше не имел значения.
Папа посадил меня на стол, а сам присел рядом на ручке кресла.
– Ну, ты можешь говорить? Ты меня слышишь? Понимаешь? – спросил он, вытирая мне слезы большим шелковым платком.
– Да, – выдохнула я, – да, папа.
– Что случилось, маленькая? Расскажи мне, не бойся, – папа поцеловал мою ладонь и прижал к щеке, – что это за змеи такие?
– Вот, – я обвела рукою стол, – вот здесь змеи, папа. Видишь?
Отец отрицательно покачал головой.
– А я вижу, – вздохнула я. – И на столе. И в книгах. И в туалете. И под одеялом. Ползают и ползают. Это значит, что я свихнулась, да?
Я снова захныкала – действие успокоительного начинало проходить. Это была еще одна моя беда – ни седативные, ни обезболивающие препараты меня не брали.
– Ну, успокойся, детка, тише, смотри на меня. – Папа погладил меня по руке. – Никакой ты не псих, просто чего-то сильно испугалась. А скажи, давно они… м-м-м… ползают?
– Два дня. Но я не испугалась! – горячо заверила я папу. – Я не боюсь… просто они так мне надоели… – Я устало махнула рукой.
– Два дня! – ахнула мама. – И ни слова!
– Что же ты маме не сказала? Или Зосе?
– Я боялась, что меня заберут в дурдом… навсегда… А ты же меня не отдашь, папочка, скажи, не отдашь?
– Конечно, не отдам. – Папа взял меня на руки и стал мерить шагами комнату, задумавшись о чем-то. – Аня, – наконец сказал он, – собери все, что нужно. Путь неблизкий.
– Папа, ты же обещал… – У меня внезапно сел голос. – Ты же обещал не отдавать меня…
– Нет-нет, Глория, не бойся, – папа снова посадил меня на стол и взял за руку, – мы поедем к одной бабушке. Она волшебница, она тебе поможет. А вечером вернемся домой.
– А ты не можешь? – спросила я.
– Я не могу, – папа улыбнулся, – но я знаю, кто может. Ты продержишься еще пару часов? Справишься?
Я кивнула. Мама отвела отца в сторону:
– Генрих, тебя уволят, если узнают… а они узнают, в деревне ничего не скроешь… Главврач возил свою дочь к знахарке… Генрих…
– Варианты? – коротко спросил отец. – Аня, здесь некому ей помочь, из меня гипнотизер, как из дерьма – пуля. До Киева мы ее не довезем в таком состоянии, даже на «колесах». – Он невесело усмехнулся. – Два дня, Аня, подумай – два дня… Как она не ссытся еще, я удивляюсь. Собери аптечку, малышка, и едем.
Мама всхлипнула и прижалась к отцу. Он отстранился и ласково сказал:
– Не время плакать, Аня. Давай помогай мне.
Мама кивнула и стала быстро собирать врачебную сумку. Зося, простоявшая все это время у двери крупным напуганным сусликом, оставила наконец в покое свой фартук и произнесла тихо, но решительно:
– Я тоже поеду, Генрих.
– Конечно, Зофия, если хочешь, – рассеянно согласился отец, – возьми чего-нибудь попить и бутербродов, что ли… Ехать далеко.
Он содрал галстук и рванул ворот рубахи – терпеть не мог грязное белье. Потом поднял меня на руки:
– Поедем, маленькая? Меч с собой берешь?
– Да. – Я сжала рукоятку меча, который так и не выпускала из рук, и робко спросила: – Папа, а Тиффани мы можем с собой взять?
– Фани? Да вы же вроде бы не ладили?
Я прижалась щекой к его плечу и стала рассказывать:
– Мы помирились. Фани охраняла меня. Ночью охраняла, не подпускала их ко мне. И в нос лизала, когда я плакала. Я не плакса, просто поплакала немножко, а она меня успокаивала. Она же всего лишь собака, понимаешь? Поэтому не могла мне сказать: «Не плачь, Глория», а только лизала в нос.
– Конечно, возьмем, раз так. – Папа улыбнулся и мимоходом подхватил с кресла мирно лежавшую там собаку. – Будет у нас настоящий караван.
Он вынес нас на улицу, посадил меня на переднее сиденье, пристегнул и вручил мне Фани. Так я и ехала – при пекинесе и мече.
Папа завел машину, дождался женщин и, крикнув, чтобы открыли ворота, рванул с места.
Водил он очень хорошо, но лихачил, а тут и вовсе шел на предельной скорости.
– Пап, а она настоящая волшебница? – через некоторое время спросила я. – Разве они бывают?
– Ань, поговори с ней, – бросил отец, не отрывая взгляда от дороги.
– Нет, я тогда лучше спою песню, можно? Так получается смелее, – тихо сказала я.
– Хорошая мысль, – улыбнулся папа, мельком взглянув на меня. – Что будем петь?
– «Охоту на волков».
И мы всю дорогу орали Волохины[3] песни, папа – модным хрипатым голосом, а я – тоненьким.
Дорога и вправду оказалась длинной, и к маленькой беленькой хатке на окраине деревни (или на окраине леса?) с мальвами и вьюнком в палисаднике мы подъехали уже вечером.
– Захарьевна! – взревел отец, вылезая из машины и разминая затекшие ноги и спину. – Захарьевна, ты дома? Это я, Генрих!
На крыльцо вышла статная костистая старуха, лишь немногим уступавшая папашке моему в росте.
– И чего ты орешь, дуболом? А постучать, как добрые люди? – Она говорила строгим голосом, но было видно, что папу любит и рада ему.
Они поздоровались, и Захарьевна спросила:
– Ну, чего тебе?
Папа, вынув из машины весь комплект – меня, собаку и меч, – сказал:
– Беда у меня, Захарьевна. Дите заболело. Треба переляк вилити[4], – добавил он по-украински. – Поможешь?
– Чего ж не помочь? – Старуха уколола меня взглядом, но заинтересовалась больше собакой. – Это шо ж у тебя за зверь такой? Мавпочка? – Она потянулась рукой к Тиффани, а та сказала:
– Яф!
– Та невже ж собачка? – Старуха отдернула руку и заулыбалась. – От же ж и напридумует Господь всякой твари!
Папа нетерпеливо вздохнул.
– Та не сопи, – сказала Захарьевна, пытливо глядя на отца. – Помогу, чего ж не помочь. Если дите крещеное.
И тут начался наш семейный цирк. Папа убеждал старуху и предлагал любые деньги. Мама плакала и просила. Папа грозился встать на колени и таки встал. Мама схватила меня за руку, подтащила к Захарьевне и велела попросить бабушку хорошенько. А я вдруг обозлилась и звонко – так, что эхо прокатилось, – крикнула:
– Не стану! Ну ее! Не хочет – не надо, поехали отсюда.
Фани зарычала, а папа поднялся с колен, отряхнул брюки и, глядя на старуху в упор, улыбнулся на редкость скверной улыбкой.
– Ладно, старая корова, – спокойно сказал он. – Где тут у вас ближайший поп?
Ну как вам объяснить, выросшие в этой самой демократической России друзья? Если отвезти младенца к знахарке значило поиметь неприятности, то крестить младенца – для главврача образцово-показательной больнички и члена, извините, партии это был полный… Крах, ага. После этого его не просто уволили бы – единственное место, пожалуй, где он мог бы продолжить свою карьеру, это как раз санитаром в дурке, в которую положили бы меня. Такие дела.
Но это еще не конец истории, о нет.
Зося, хранившая все это время загадочное молчание, в свою очередь грузно опустилась на колени и, поднимая летнюю дорожную пыль, поползла к отцу, величая его Генрихом Васильевичем и слезно прося прощения.
Папа даже несколько растерялся.
– Зофия, ты-то чего? – изумленно спросил он, поднимая Зосю.
И Зося призналась, что несколько лет назад, когда родители мои уехали в Польшу, а Зосю со мной оставили у львовских родственников, она тайно крестила меня. В истинную католическую веру.
– Так я любила мою пташку, так любила, – всхлипывала Зося, – а она болела все время, и я подумала – а ну как Глория, моя дзэфачка, умрет некрещеной и будет гореть в аду?
– Католичка… – Папа после паузы расхохотался и обернулся к старухе: – Католичка подойдет?
– А что ж… – Та поджала губы. – Вера все одно наша, христианская.
– Что ж ты, корова старая, крещеного младенца от некрещеного не отличаешь? А еще профессионал! – Папа сунул меня в руки Захарьевне как вещь. – Иди работай!
Старуха плюнула ему под ноги, потом, смерив маму взглядом так, что та невольно поежилась, сказала:
– Ты, что ли, мать? Со мной пойдешь! – и направилась к дому.
– Лучше я, – дернулся папа.
Старуха вернулась, ткнула папу скрюченным пальцем в плечо:
– Ты, барбосяка москальська, чув, шо я сказала? Только мать, это наши женские дела, и не суйся, а то прокляну!
– Ладно-ладно, – отец поднял примирительно руки, – не серчай, погорячился я. – Свистнул собаку и пошел к машине, хлопая себя по карманам и бормоча: – И чего ж я, дурак, не курю? Так иногда покурить надо – а я не курю…
Пол в хатке был деревянный, натертый воском, с пестрыми половиками. Была печка-мазанка, посреди комнаты стоял небольшенький топчанчик, покрытый простыней – как в больнице, подумала я. Были еще иконы в углу, под потолком сушились травы, а у окна как дурак среди всего этого стоял обычный письменный стол, покрытый аляповатым, расшитым золотом платком. На столе лежала раскрытой какая-то старая книга, рядом с ней – две пары очков в грубой черной оправе.
Старуха указала маме на стул у двери, меня усадила на топчанчик.
– А ты бойкая деваха, – сказала она мягко, снимая с меня шапочку и сандалики.
– Извините, что нагрубила. – Я опустила голову.
– Прощаю на первый раз, – усмехнулась старуха, погладив меня по голове. – Не плачешь, а батько твой сказал, что напугал тебя кто-то. Как же так?
– Уже плакала, – я опустила голову еще ниже, – когда папа приехал…
– Ага. – Старуха взяла мое лицо в ладони и посмотрела на меня лукаво. – И правда, поплакала – и будет.
Глаза ее, когда-то голубые, были теперь совсем светлыми и прозрачными, как вода. В контрасте с темным от загара лицом это было даже страшновато – как будто смотришь на хищную птицу. Но я почему-то не напугалась, а успокоилась и спросила доверчиво:
– Бабушка, вы мне поможете? Папа сказал, что вы – волшебница…
– Никакие мы не волшебницы, но кое-чего можем. Ты ложись, дитятко, закрой глазки.
Я послушно вытянулась на топчанчике, а старуха раздула огонь в печи, бросила туда связку сухих трав и поставила котелок. Потом взяла банку с водой и травяной веничек, позвала маму и велела ей ходить вокруг меня, молиться и разбрызгивать веничком воду.
– Но я не умею молиться, – испуганно сказала мама.
– Молись как умеешь, – хмыкнула старуха, а сама принесла котелок и железную мисочку с воском и стала этой мисочкой надо мной водить, что-то бормоча.
Я лежала с закрытыми глазами, чувствовала тепло, исходящее от ее рук. Запахи тлеющих трав, воска, воды и деревянного пола сплетались в странную, печальную мелодию, похожую чем-то на музыку Глюка (ну извините, я без намеков – кто же виноват, что у него такая фамилия?).
Старуха тронула меня за плечо:
– А ну посмотри сюда. Что ты видишь?
Я с трудом открыла глаза и заглянула в мисочку.
– Змейку. – Я с удивлением посмотрела на старуху. На гладком воске в мисочке был четкий рисунок маленькой змейки.
– Это оно? – Старуха склонилась ко мне, я кивнула. – Ну, полежи еще тогда.
Через некоторое время она снова велела мне смотреть. Воск был весь покрыт изогнутыми линиями – так в книжках рисуют человеческий мозг, но ничего похожего на змей там уже не было.
Старуха покивала, довольная, потом велела маме меня раздеть, а сама подтащила к печке деревянный ушат, в который меня и поставили.
Потом меня поливали водой с лепестками каких-то цветов, старуха опять что-то бормотала и обмахивала меня тем же веничком.
Потом меня, сонную, завернули в простыню, и старуха сказала маме:
– Сейчас уходи. Привезешь мне ее снова через двадцать один день.
Мама хотела меня одеть, но Захарьевна не позволила. Вынесла маленькое серое одеяльце, так меня и несли до машины – запеленатую, как младенец.
Обратной дороги я не помню – спала.
О проекте
О подписке