Мой отец, Эдуард де Ротшильд, был на шестнадцать лет старше моей матери. Высокий, стройный, с тонкими правильными чертами лица, с орлиным профилем, он отличался какой-то особой, лишь ему присущей элегантностью. И это не относилось только к его одежде, хотя здесь уж он был педантом и не расставался с крахмальными воротничками никогда, исключения составляли лишь охота и игра в гольф. Его манеру одеваться нельзя было охарактеризовать однозначно – он не был ни старомодным, ни франтом: представить себе его стиль в одежде можно, подчеркнув, что это было некое особое сочетание оригинальности, простоты и традиционности, составлявшее в конечном итоге его особый «шик», присущий только ему и не имевший в основе ничего смешного, обязательного или формального. Так, например, из уважения к традиции он продолжал председательствовать на общем собрании «Компани дю Нор», будучи облаченным в старомодный редингот, который не носили с конца XIX века!
Он сохранял также свои привычки, которые для тех, кто его не знал, могли показаться его дурачествами и желанием выделиться. Единственный, он разъезжал по Парижу до середины 30-х годов на старом электромобиле, этом доисторическом монстре, напоминавшем большое незапряженное ландо: шофер сидел в нем, как кучер на козлах, и перед ним не было ничего.
Одной из наиболее примечательных черт моего отца была его спиритическая способность проникновения в природу вещей и явлений. Так, он мог, к примеру, представив себе обожаемого им Наполеона I, вступить с ним в воображаемую беседу и невозмутимо произнести: «Наполеон мне сказал, что…»
Что же касается кардинальных жизненных вопросов, таких как честь семьи, защищать которую он считал своим долгом, или борьба с антисемитизмом, то в этих вопросах он был непоколебим, честь была для него первой заповедью. Пару раз, оскорбленный антисемитами, он дрался на дуэли, к счастью, без последствий…
Я никогда не задавал отцу вопросов о том, какова его роль в банке на улице Лаффит, не имел понятия о том, что там происходит и что он там делает. Это полное отсутствие информации могло показаться даже подозрительным, но, с другой стороны, если бы что-то произошло, мы все равно узнали бы об этом хотя бы по каким-то обрывочным слухам. Как бы то ни было, моему изумлению не было предела, когда, пройдя военную службу, я пришел работать в банк и увидел там отца совсем другим, не таким, каким он был дома. Он часто гневался на своих сотрудников, хотя их исполнительность была несомненной, отсутствие собственной инициативы в делах – очевидным, а покорность отцу – полной. Но все равно он опасался того, что даже при такой пассивности сотрудников где-то да проскользнет какая-то не согласованная с ним инициатива, что будет что-то сказано или сделано вопреки ему или в дела вкрадется какая-нибудь ошибка, последствия которой навек скомпрометируют «Дом Ротшильдов». Такая позиция отражала, без сомнения, его собственную внутреннюю борьбу между сознанием необходимости действовать и страхом ошибиться. Я чувствовал себя неловко от такого поведения отца и принял раз и навсегда решение полагаться в жизни прежде всего на себя самого.
Со мной отец на работе и дома неизменно оставался таким, каким я его всегда знал, нежным и приветливым, и я постепенно привык к тому, что в нем уживаются как бы два разных человека: деловой человек, который всегда начеку, и отец, терпеливый и великодушный.
После молниеносно проигранной кампании 1940 года я нашел в эмиграции в Америке уже совсем пожилого человека, в том возрасте, когда бессмысленно упрекать за прошлые слабости. Оставаясь непоколебимым в своем видении мира отец, после возвращения во Францию становился день ото дня все более рассеянным и мечтательным. Видно было, что ему все труднее становится бороться со старческими недугами. Умер он в 1949 году в возрасте восьмидесяти одного года.
Моя мать, Жермена Альфен, происходила из состоятельной буржуазной семьи французских евреев. Черноглазая брюнетка, она имела некоторую тенденцию к полноте и поэтому всю жизнь ограничивала себя в еде. Она не была мечтательницей и твердо стояла обеими своими ножками на земле. Она была по природе практична и твердо держала бразды правления всем нашим хозяйством в своих руках.
Для моих сестер и для меня авторитетом и воплощением родительской воли была в первую очередь мать. Она была властной по природе и стремилась навязать нам свое видение мира. Даже в лицее я не получил той свободы, которой обычно пользуются лицеисты. Моя мать, например, в императивной форме, не допускавшей никаких возражений, требовала, чтобы ни при каких обстоятельствах я не ходил в лицей один. Мало того, что меня отвозили на машине, меня еще сопровождал «выездной лакей». В полдень, когда я возвращался из лицея пешком, выполняя ежедневные «упражнения для ног» – моцион, предписанный мне матерью, – тот же самый лакей приходил за мной, а потом, после второго завтрака, провожал меня обратно в лицей! Странная навязчивая идея моей матери – встречать и провожать меня – объяснилась для меня только через десятки лет, когда я задал ей вопрос о причинах этой непонятной тревоги:
– Ну сейчас, наконец, можешь сказать мне, чего ты все-таки боялась? – спросил я.
И она ответила мне с наивной прямотой, немного смутившись:
– Да, конечно, я боялась, что тебя могут изнасиловать!
Я вспоминаю еще об одной «идее-фикс» моей матери, рожденной, без сомнения, из тех же опасений. Однажды, когда мне было лет десять-двенадцать, я пошел на каток один. Когда я вернулся, мама спросила меня: «Скажи, ты там не познакомился с какими-нибудь дамами? Ведь ты понимаешь, что они могли и не знать того, что ты еще совсем мальчик!»…
Лишь достигнув восемнадцатилетнего возраста и став взрослым и независимым в глазах моей матери, я смог наладить непринужденные отношения с ней, но мои сестры всю жизнь продолжали страдать от ее постоянной опеки. И хотя основным мотивом в ее отношениях с дочерьми была забота о них, там были и другие подсознательные мотивы: через дочерей она хотела реализовать то, чего ей самой в жизни не хватало, а не хватало ей легкости и непринужденности существования, окруженности миром художников и музыкантов.
По правде говоря, в течение всех 30-х годов в окружении моих родителей было немало художников и музыкантов. Альфред Корто, Яша Хейфец, Иегуди Менухин, Владимир Горовиц часто посещали наш дом. Близким другом семьи был Артур Рубинштейн. Бойкий молодой человек, живший в маленьком домике на улице Равиньян на Монмартре – он казался заядлым холостяком, пока не привез из Польши красавицу Неллу. Много лет спустя их дети продолжали регулярно посещать мою мать. Еще совсем недавно моя жена и я слушали с упоением бесконечные истории из жизни Артура, которые буквально сыпались из него и которые он рассказывал так выразительно и с таким юмором, что нельзя было не подпасть под его неизменное обаяние.
Мама скрупулезно исполняла все обязанности светской жизни: писать, отвечать, составлять списки приглашенных, приглашать, принимать, выезжать. Для человека просвещенного, свободного от условностей, сознательно приверженного моральным ценностям, она была как-то странно зависима от той роли, которую она, по ее понятиям, должна была играть в обществе. Она принимала с присущей ей элегантностью в льстящей ей обстановке, среди богатейших коллекций предметов искусства и старины, собранных нашей семьей, и хоть она и старалась не показывать этого, чувствовалось, что ей это льстит.
Если она вдруг чувствовала, что ее роли королевы-матери что-то угрожает или просто опасалась даже такой возможности, то могла стать агрессивной. Когда моя жена и я, после реставрации, вновь открыли двери замка Феррьер и давали там свой первый прием, я вдруг услышал от матери, меж двух улыбок вежливости, ворчливые замечания с критикой по поводу вкуса реставрационных работ, проведенных без ее участия. Все, что ускользало от ее бдительного внимания, вызывало в ней плохо скрываемое раздражение, легко объяснимое с учетом ее властной натуры…
Не будучи в полном смысле так называемой «интеллектуалкой», она была открыта для самых разных знаний. Вечная ученица, прилежная и внимательная, она принимала у себя разных «гуру» от философии, живописи, музыки… Увлекшись учением какого-нибудь очередного гуру, она всякий раз теряла критическое начало и свято верила каждому его слову. Учиться и познавать новое было для нее всегда удовольствием. В молодости она попробовала свои силы в пении, но безуспешно. А в восемьдесят лет она решила брать уроки плавания!
Она много читала, особенно с тех пор, как овдовела и стала чаще оставаться дома одна. Больше всего она любила читать классиков литературы или книги по детской психологии.
Она написала две книги, одну – о жизни Бернара Палисси, иллюстрированную его лучшими работами из коллекции моего отца, другую, по совету своего зятя Гриши Пятигорского, – о Луиджи Боккерини. (Гриша, большой весельчак, говоривший всю жизнь с заметным русским акцентом, потерял свою семью на родине, в России. Он обрел в нас новую семью, называл нашу маму Бабушка – так впоследствии стали называть ее и мои дети. Гриша предпочитал жить в Америке; они с моей сестрой Жаклин обосновались в Лос-Анджелесе.)
Наша мама, любимая и уважаемая в обществе за элегантность манер, за великодушие в дружбе и за безупречное поведение, – эта гранд-дама умерла в возрасте девяноста одного года, после четырех лет тяжелой болезни.
Сегодня это может показаться удивительным, но меня нисколько не волновало то, что я был сыном Ротшильда.
Причиной этого был иной, нежели сегодня, менталитет, ибо тогда быть богатым и иметь деньги не было зазорно. Богатые строили замки, покупали предметы искусства и старины, словом, жили на широкую ногу и не боялись казаться тем, кем были, – богатыми людьми. Они не чувствовали себя виноватыми, ибо никто и не думал осуждать их лишь за то, что они богаты.
Социальные различия между людьми в то время были гораздо более ощутимы, нежели сегодня, но я их гораздо меньше ощущал, потому что общественные иерархии выстраивались тогда не только и не столько по денежным меркам. Во времена, когда царило относительное спокойствие, каждый инстинктивно стремился занять ту социальную нишу, которая была ему ближе всего. «Светские люди», например, – никто не вкладывал тогда в это выражение того фривольного оттенка, какой оно приобрело сегодня, – осознавали свою привилегированность, стремились быть более «воспитанными», более «изысканными», более «рафинированными». И поэтому даже сам миф о Ротшильдах, в котором соединились деньги, роскошь и власть, представлялся несколько иным, нежели сегодня.
Уже моим детям в лицее или в университете приходилось слышать нечто такое на этот счет, о чем мне не доводилось слыхивать. Да и по правде говоря, мне тоже не суждено было вечно пребывать в неведении по поводу своей привилегированности. Настал день, когда я вдруг понял, что мои отец и мать – король и королева этого небольшого привилегированного мира. Я вдруг увидел в новом свете элегантность моего отца, туалеты моей матери, их экипажи и выезды, эту толпу людей, которые зависели от них, крутились вокруг них, всю эту роскошь, которой дышала их жизнь.
Когда я переступил через порог своего восемнадцатилетия, мне открылся новый мир – мир светской жизни. Я никогда не забуду первого большого обеда, который давали мои родители и на котором мне было дозволено присутствовать. Почетным гостем был Раймон Пуанкаре, а всего, как обычно, было около сорока приглашенных.
Когда мне на глаза попались меню наших обедов тех времен, я не поверил своим глазам: начинали двумя супами – одним прозрачным и другим – протертым; на закуску – яйца или рыба; потом дичь – куропатка, фазан или заяц; затем – жаркое с соусами и овощами, и это не считая холодных мясных закусок и салатов! Наконец, два сладких блюда, потом сыры и фрукты. Вина, красные и белые, бордо и бургундское, шампанское, крымские вина, не говоря об аперитивах, всегда подавались в изобилии…
Во фраке и белом галстуке я должен был, как и все остальные приглашенные на обед мужчины, вести свою соседку по столу в обеденную залу, предложив ей левую руку. Но в этот момент я забыл, какую руку я должен подать своей даме. Меня охватила паника, и я стал озираться по сторонам, ища глазами маму. Она сразу поняла меня и раскрыла мне один маленький секрет: подавая даме руку, помни о том, что твоя правая рука всегда должна быть свободной, чтобы в любой момент ты, как кавалер, мог обнажить свою шпагу, чтобы защитить слабую женщину!..
В тот момент, когда бывший Президент Республики уводил мою бедную «беззащитную» мамочку в обеденную залу, полностью игнорируя ее «секрет», она склонилась ко мне и прошептала: «I would like to be elsewhere» – «Я предпочла бы сейчас оказаться не на этом месте». Да, воистину робость не была основной чертой ее характера!..
Из всех материнских уроков я лучше всего усвоил урок скромности. В конце 1980 года один американский журналист бросил с юмором камешек в мой огород. Я только что дал пресс-конференцию в Нью-Йорке по поводу ходатайства «Joint Distribution Committee», на которой мне был задан вопрос о проблемах евреев во Франции. По этому случаю я не преминул заметить, что меня уже несколько раз переизбирали на новые сроки президентом «Объединенного фонда социальной поддержки евреев» со значительным перевесом голосов по отношению к другим кандидатам. На следующий день, просматривая газеты, я наткнулся на насмешливый комментарий: «Ротшильду присуща скромная манера говорить нескромные вещи».
Сегодня я размышляю о своем воспитании совсем не для того, чтобы судить моих родителей. Они были более, чем внимательны, и наше благополучие, счастье, здоровье были для них превыше всего; они были нашей лучшей опорой, их любовь и нежность к нам были безграничны. Они направляли нас в учебе, следили за нашим физическим развитием, они развивали в нас морально-этические, религиозные и гражданские начала в меру своего понимания вещей.
Но у всякой медали есть оборотная сторона. Часто там, где следовало быть строгими, они были снисходительны, а там, где нужна была суровость, они были слишком либеральны.
Вместо того, чтобы заставлять нас не просто ждать от них подарки, но уметь заслуживать их, родители испортили нас до крайности, избаловав нас.
В отличие от многих, я никогда не испытываю ностальгии по своему детству. И если даже иногда мне доводится сожалеть об ушедшей молодости, то лишь потому, что мне хотелось бы многое начать сначала, и сделать это лучше, чем я сумел раньше. Но я всегда с ужасом отбрасываю от себя даже мысль о том, что вновь окажусь в своем детстве, и это несмотря на праздники и все то волшебное великолепие, которое я храню в уголках своей памяти. Должен сказать, что прекрасные стихи Райнера Марии Рильке: «О, почему я не дитя, хотел бы стать им снова я…» – звучат всегда для меня несколько странно.
О проекте
О подписке