Читать книгу «Пьер, или Двусмысленности» онлайн полностью📖 — Германа Мелвилла — MyBook.
image

Но он сознался себе, что это впечатление, вполне понятное, выбило, однако же, почву у него из-под ног, ибо двойница будила в нем самые затаенные и запретные мечты и своим властным молчаливым призывом расшатывала саму основу его духовной жизни, мешая ему вывести на подмостки правду, любовь, сострадание, совесть. «Воистину чудо из чудес! – думал Пьер. – Дивное диво, из-за которого спокойный сон стал у меня редким гостем». Нигде ему не было спасения. Он пытался бормотать себе под нос, облачаясь в пижаму, – это не сработало. Он пытался бежать прочь от двойницы по залитым солнцем лугам – все было напрасно.

Самым непостижимым из всего оставалось для Пьера смутное подозрение, что такие черты лица он уже видел где-то прежде. Но он не смог бы сказать где именно; и не имелось у него о том ни малейшего предположения. Знавал он случаи – да и сам не единожды это испытал, – что порою мужчина, видя, как мимо него по улице проходит некая соблазнительная особа, на краткий миг вспыхивает к ней властным и необоримым влечением, вовсе и не зная, кто она, а только повинуясь неясному воспоминанию о неких туманных чертах той, кого он видел прежде в своих мечтах, в то время когда такие встречи для него в жизни и составляли весь ее смысл. Но совсем не то ныне занимало Пьера. Двойница не была милым видением, что пленяет нас несколько кратких минут, а потом ускользает с тем, чтоб никогда не возвратиться. Она всегда витала рядом с ним, и отогнать он ее мог – и то не всегда, – только собрав в кулак всю свою решимость и силу воли. И потом, воспоминание о ее несказанной красоте, что таилось до времени среди прочих ярких впечатлений, ныне, казалось, сгустилось и обрело форму острого копья, пронзающего ему сердце нестерпимой болью всякий раз, как его охватывало известное душевное волнение – назовем это так, – туманило ему голову мечтами о тысяче славных деяний давно минувших лет, приправляя все это старыми семейными сказками о его предках, из коих многие уже давно покоились в могиле.

Ни словом не обмолвясь о своих необузданных мечтах ни матери, ни другим домашним, Пьер двое суток пытался отогнать от себя надоедливый призрак; и наконец он столь счастливо очистил душу от всякой скверны и столь счастливо обрел свое прежнее хладнокровие, что некоторое время жизнь его текла по-старому, словно то странное волнение и не мучило его никогда. Вслед за тем пленительные и сладостные мысли о Люси незаметно заполнили его сердце, вытеснив оттуда все мрачные тени. Вслед за тем он стал вновь скакать верхом и заниматься джигитовкой, гулять пешком и переплывать стремнины и с новым пылом вернулся к своим достойным занятиям всеми теми мужскими искусствами, которые так страстно любил. При взгляде на него начало уж казаться, что он, прежде чем дать брачный обет всегда защищать, равно как и любить свою Люси, решил сперва набраться как можно больше сил и стать благородным обладателем таких внушительных мускулов, чтобы при случае отвоевать Люси у всего обитаемого мира.

Однако же даже до того, как двойница снова возникла перед ним, Пьер, несмотря на все упорное рвение, проявляемое им в гимнастике и прочих занятиях, был ли он дома или на свежем воздухе, держался ли правил или нарушал их, все же не мог подавить в душе тайного раздражения и некоторого смятения оттого, что вынужден, впервые на своем веку, не только скрыть от матери свой единственный проступок (который, мнилось ему, был не более чем простительной оплошностью; да к тому же, как мы увидим далее, он вполне мог бы отыскать подлинный пример для подражания, если бы начал копаться в прошлом), но также, сверх того, уклониться, нет, отклонить все расспросы, а по сути в его ответе прозвучало нечто, тревожно похожее на выдумку, и это на прямой-то вопрос, заданный матерью; вот что припомнилось ему теперь, при строгом разборе, из разговора, что он вел с матерью в тот богатый событиями вечер. Он сделал еще тот вывод, что его уклончивый ответ не вырвался у него невольно, под влиянием минутной слабости. Нет, его мать повела бесконечные речи, а он между тем – он хорошо это помнил, – дрожа, в спешке, ломал голову над тем, как бы этак свернуть разговор в сторону от неприятной и опасной темы. Отчего все так вышло? Неужели этого он и хотел? Кем было то таинственное создание, что покорило его с такой внезапностью и сделало из него лжеца – да, лжеца, ни больше ни меньше, – да еще перед матерью, которую он уважал и горячо любил? Вот где притаился корень всех его зол, вот в чем была причина его величайших нравственных терзаний. Но, как бы то ни было, по дальнейшем размышлении он пришел к мысли, что согласился бы на иной исход дела с большой неохотой; с большой неохотой разоблачился бы он теперь перед матерью. Опять же, отчего так вышло? Неужели этого он и хотел? Вот где, опять же, была пища для размышлений о мистике. Вот когда в его душе стали тихонько тренькать предостережения, сомнения, предположения, и Пьер понемногу начал понимать ту истину, кою все зрелые мужи, наделенные мудростью, постигают рано или поздно, кто в большей, а кто в меньшей степени, – что далеко не всегда человек сам кует свое счастье. Но сие соображение рисовалось Пьеру в тусклых красках, а известно, что неясность всегда тяготит нас и вызывает подозрение, и потому Пьер с отвращением отпрянул от зияющей преисподней, что разверзлась в его мыслях, где на самом дне томилась сия нарождающаяся склонность, которая звала его к себе. Только одну мысль он лелеял, не делясь ею ни с кем; только в одном он был твердо убежден: в том, что в мире загробном он бы уж точно не избрал мать себе в наперсницы, дабы поведать, что временами на него находит некий мистический дух.

Но то необъяснимое колдовское очарование, с коим двойница в эти два дня впервые и прочно опутала его душу, ужели это очарование удержало растерянного Пьера от самого простого и легкого пути узнать правду, что мешало ему смело отправиться на поиски и возвратиться в знакомый дом, узнать ее по внешности или голосу и расспросить обо всем ее саму, ту таинственную девушку? Нет, мы не можем сказать, что Пьер совсем уж ничего не предпринимал. Но он запылал безграничным любопытством и участием ко всему этому, как ни странно, не ради самой мрачной красавицы смуглянки, а скорее под воздействием флюидов таинственности, что струились от нее, возбуждая в его мыслях некую сумятицу. Вот где таилась неразрешимая загадка, вот от чего Пьер бросался без памяти прочь. Возникнув извне, ни одно дивное чувство не властно затронуть в нас душу, пока где-то в глубинах нашего существа не шевельнется к нему любопытство. Только если звездный свод прольет на нас золотой дождь неслыханных чудес, наше сердце наполнится ими с избытком, ибо мы и сами – величайшее чудо и загадка более блистательная, чем все звезды во Вселенной. Чудеса сливаются воедино, а в нас родится смущение. У нас-то ведь не больше оснований для самомнения, чем у лошадей, псов или кур, что всегда стоят много ниже нас с нашим бременем небесного величия. Но своды наших душ не очень-то годятся для такого гнета, и верхняя арка еще не пала нам на головы лишь потому, что ее кое-как поддерживает шаткая концепция непостижимости. «Поведайте мне ту глубочайшую тайну, что во мне сокрыта, – взывал к небесам скитавшийся по полям халдейский царь, возлегая на росистых лугах и бия себя в грудь, – и тогда я отдам все свои богатства вам, о вы, горние звезды»[54]. Так же до некоторой степени рассуждал и Пьер. «Поведай мне, откуда взялось то странное чувство, что пребывает со мной неизменно, – думал он, обращаясь к пленительной двойнице, – и тогда я отрекусь от любого другого дива, чтобы смотреть с восхищением на одну тебя. Но ты пробудила во мне силы, куда более могучие, чем те, что вызвали тебя, двойница, к жизни! Ты для меня всегда пребудешь лишенным покрывала бессмертным ликом тайны, молящим, но безгласным, который покоится в основе всего обозримого времени и пространства».

Но в эти первые два дня его безграничной покорности своим истинным чувствам Пьер не был свободен и от других желаний, куда менее таинственных. Два или три весьма простых и прозаических соображения о подходящих маневрах в случае, если дело дойдет до неких возможных объяснений домашним всего этого вздора, как он про себя вскользь бранил свои мысли, – сии соображения, порхая в его мозгу, подчас знаменовали для него передышку в том состоянии полусумасшествия, коим понемногу проникалась его душа. Случилось ему однажды схватить шляпу, позабыв привычные перчатки и трость, вихрем вылететь из особняка и опомниться уже на улице, пройдя очень быстрым шагом половину пути к коттеджу двух мисс Пенни. Но теперь-то куда? – вопросил он себя, окончательно отрезвившись. Куда ты пойдешь? Миллион к одному, эти глухие старые девы ничего не скажут тебе о том, что ты жаждешь услышать. Глухим старым девам никогда не поверяют такие мистические секреты. Но все же, быть может, им известно ее имя, где она живет, а также, какими бы обрывочными и неблестящими ни были их сведения, что-то о том, кто она и откуда. Да, но все же, как только за тобою захлопнется дверь, уж через десять минут во всех домах Седельных Лугов будут жужжать сплетни о Пьере Глендиннинге, который хоть и обручился с Люси Тартан, а смотрите-ка, еще рыскает по графству, занятый двусмысленными поисками таинственных молодых женщин. Это никуда не годится. Неужто ты не помнишь, что часто видел двух мисс Пенни, как они, простоволосые и без шалей, спешили по деревне, словно два почтальона, полные решимости поделиться какими-нибудь сочными подробностями пикантных сплетен? Что за лакомое блюдо для них будешь ты, Пьер, нанеси ты им нынче визит. Правду молвить, тот витой рог, что был у обеих пристегнут к поясу, служил разом и слуховым рожком, и трубою глашатая. Пусть две мисс Пенни были почти совсем глухи, но немыми они отнюдь не были. О каждой новинке они трубили на весь белый свет.

«Смотри же, скажи непременно, что это были мисс Пенни, кто передал известья… скажи непременно… мы… мисс Пенни… запомни… скажи миссис Глендиннинг, что это были мы». Вот какое устное послание память не без иронии подсказала Пьеру, послание, что некогда одним вечером доверили ему почтенные сестры, старые девицы, придя в особняк с порцией самых свежих и отборнейших новостей, которые приберегали для того, чтоб составить изысканную, avec la recherche, светскую беседу с его матерью, но не застали дома царственную леди и потому пересказали все ее сыну, спеша дальше, в каждый дом округи, дабы везде появиться с вестями самыми первыми.

«Желал бы я, чтоб все произошло в любом другом доме, но не у двух мисс Пенни, в любом другом доме, но только не у них, ибо я всей душой верю, что мне нужно прийти. Но не к ним… нет, этого я сделать не могу. Вне сомнений, сплетня очень быстро достигнет ушей моей матери, и тогда она сложит два и два… немного встревожится… решительно рассердится… и навсегда распрощается со своим горделивым убеждением в моей голубиной чистоте. Терпение, Пьер, в нашей округе не так уж много жителей. Не в густых толпах Ниневии затерялась она, где меж людей стирается всякое различие. Терпение, ты с ней еще повидаешься, поймаешь ее, когда она будет идти мимо тебя какой-нибудь зеленой тропкой, совсем как в твоих ночных мечтах. Та, что хранит сию тайну, не может жить в дальних краях. Терпение, Пьер. Такие тайны, в конечном счете, наилучшим и скорейшим образом всегда сами же себя и выводят на чистую воду. Или, если тебе угодно, ступай назад и возьми перчатки, да не забудь также и трость, а тогда отправляйся инкогнито в сей вояж в поисках разгадки. Возьми свою трость, слышишь, ибо, скорее всего, тебе предстоит очень долгая и утомительная прогулка. И вправду, я лишь теперь смекнул, та, что хранит сию тайну, не может жить в дальних краях, но притом ее близкое соседство вовсе не будет бросаться в глаза. Стало быть, поворачивай-ка ты обратно да снимай шляпу и оставь трость стоять на месте, мой добрый Пьер. Не искушай неведомое, запутывая все еще больше…»

Так Пьер и бросался от одного к другому в эти печальные два дня, что стали для него днями величайших душевных мук: он то пытался себя усовестить, то сам с собою спорил; и так как поведение его было чрезвычайно благоразумно, он укротил все свои невольные всплески чувств. Безусловно, мудро и правильно было то, как он держался, безусловно, но в мире, как наш, где бесчисленные двусмысленности подстерегают нас на каждом шагу, никто не может с уверенностью ручаться, что поступки другого, какими бы осторожными и взвешенными они ни были с точки зрения добродетели, непременно приведут к возможному наилучшему исходу.

Но когда эти два дня миновали и Пьер понемногу стал узнавать себя прежнего, словно вернулся из какой-нибудь таинственной ссылки, в ту пору его замыслы заняться собственнолично и открыто разгадкой тайны, сузить ли ему круг поисков, заявившись с визитом к двум старым девам, или же, напротив, расширить его, обойдя пешком целое графство да осмотрев зорким глазом все, не пропуская ни единой былинки, словно инквизитор, который с коварством гадюки скрывает до последнего причину своих расспросов, – эти мысли и все им подобные, наконец, оставили Пьера в покое.

Он стал трудиться без устали, призвав на помощь всю силу своего разума, дабы прогнать призрак навеки прочь. Казалось, он осознал, что всякий раз при виде двойницы в его груди просыпалась неясная тоска, которая, как ни крути, была ему вовсе не свойственна и непривычна его обычному расположению духа. Ее окутывал ореол страдания, и он боялся даже представить, какие, с позволения сказать, бедствия таит оно в себе, ибо в своем тогдашнем неведении он не мог найти для них лучшего слова; казалось, двойница сеет за собою семена лихих невзгод, которые, если не поспешить истребить их на корню, способны отравить и наполнить горечью всю его жизнь – ту счастливую жизнь, которую он выбирал, давая Люси святую и искреннюю клятву верности, что было для него одновременно и жертвой, и наслаждением.

И эти его усилия не прошли совсем бесследно. Прежде всего, он чувствовал, что приобрел власть над появлениями и исчезновениями двойницы, вот только повиновалась она ему не всегда. Случалось, былая, прежняя мистическая сила все еще пробовала над ним свою тираническую власть: длинные локоны черных волос мрачным водопадом низвергались на него, и вместе с ними чудная меланхолия вкрадывалась в его душу, глубокие неподвижные глаза, прелестные и полные скорби, струили свое дивное сияние, пока он не начинал чувствовать, что их лучи воспламеняют, но ему не дано было выразить словами, что за мистический огонь стремились они зажечь в его сердце.

В один прекрасный день это чувство всецело им овладело, и Пьер повис над пропастью. Ибо, несмотря на то что оно было непостижимым для его ума, оно взывало к самым высоким устремлениям его души, была в этом ощущении своя отрадная печаль, и ею он упивался. Незримая фея парила над ним в небесной дали, осыпая его прекраснейшими перлами меланхолии. Вот когда – один-единственный раз – пожелал он, чтоб о его секрете узнала хоть одна живая душа на белом свете. Одна живая душа, никто больше, ибо ему стало невмоготу хранить долее в себе эту странную тайну. Необходимо было открыться кому-нибудь. И в такой час ему довелось повстречать Люси (ту, кого из всех прочих он откровенно боготворил), а потому она-то и услышала историю двойницы; вовсе не спала она в ту ночь, долго и тщетно пыталась уйти в подушку от диких, бетховенских звуков вальса, которые ветер заносил издалека, словно переменчивые духи танцевали на вересковой пустоши.

III

Наша история то мчится вперед, то возвращается назад по воле случая. Придется вам схватывать все на лету и проявлять большую сноровку, чтобы поспеть за мной. Возвратимся же к Пьеру, что спешит домой, очнувшись от тех грез, что посетили его под кроной величавой сосны.

Он воспылал гневом на великого итальянца Данте за то, что в прежние времена тот стал первым поэтом, кто открыл его трепещущему взору бесчисленные скалы и бездны человеческих тайн и страданий; хотя, в некотором смысле, то было скорее эмпирическое восприятие, чем сенсуальное предчувствие или познание (ибо в те дни его взору не дано было проникнуть в земные глубины и воспарить к небесам, подобно взору Данте, а потому он оказался совершенно не готов сойтись с суровым поэтом честь честью, вознесясь в области мысли, где тот находил для себя полное раздолье), эта буря невежественного гнева юнца была всплеском той неприязни, что несла в себе примесь презрения и антипатию эгоиста, с которой все хилые по природе своей или дремучие умы относятся к мрачной поэзии величайших творцов, что всегда вступает в противоречие с их собственными, легкомысленными, пустыми мечтами беззаботной или же благоразумной молодости; таковая опрометчивая, простодушная вспышка юношеского раздражения Пьера словно унесла с собою прочь все другие личины его меланхолии – если то и впрямь была меланхолия – и вернула ему безмятежность, и он вновь был наготове в ожидании всевозможных мирных радостей, что могли еще быть отпущены ему по милости богов. Ибо нрав его был воистину сама молодость, вместе с ее грустью, кою она меняет на радость с превеликой охотою да после подолгу медлит, стремясь задержаться в том радостном состоянии, если уж оно завладело ею вполне.

1
...
...
15