Читать книгу «Росхальде» онлайн полностью📖 — Германа Гессе — MyBook.
image

Буркхардт сумел превратить ее вежливые отнекивания в небольшую шутливо-галантную словесную баталию и привести неприступную женщину в доброе расположение духа. Из своей сокровищницы он принес целую охапку индийских тканей, раскинул малайские батики и материи ручной работы, разложил на спинках и подлокотниках кресел кружева и шелка, оживленно рассказывал, где приметил и купил то-то и то-то, почти за бесценок, – словом, устроил веселый пестрый базарчик. Спрашивал ее мнения, набрасывал кружево ей на руки, объяснял, как оно сделано, и уговаривал развернуть самые красивые ткани, пощупать, похвалить и, наконец, принять в подарок.

– Полноте, – в конце концов рассмеялась она, – я же пущу вас по миру! Никак нельзя мне оставить себе все.

– Не беспокойтесь, – тоже со смехом отозвался Буркхардт. – Недавно я опять высадил шесть тысяч каучуковых деревьев и вскоре поистине стану набобом.

Когда Верагут пришел за ним, он нашел обоих за живейшей беседой. С удивлением отметил словоохотливость жены и после тщетной попытки включиться в разговор несколько неуклюже принялся рассматривать подарки.

– Оставь, это же дамские штучки, – воскликнул его друг, – пойдем-ка лучше купаться! – И увлек Верагута на воздух.

– Твоя жена в самом деле ничуть не постарела, с тех пор как я видел ее последний раз, – начал Отто по дороге. – Вот только что она была куда как весела. Значит, у вас все более-менее в порядке? Недостает только старшего сына. Что он поделывает?

Художник пожал плечами и нахмурился:

– Ты его увидишь, он приедет на днях. Я ведь писал тебе.

Он вдруг остановился, наклонился к другу, пристально посмотрел ему в глаза и тихо сказал:

– Ты все увидишь, Отто. Говорить об этом нет нужды. Сам все увидишь… Будем веселиться, пока ты здесь, старина! А теперь идем к озерцу, хочу опять поплавать с тобой наперегонки, как в детстве.

– А что, давай, – кивнул Буркхардт, словно бы не замечая нервозности Йоханна. – И ты победишь, дорогой мой, хотя раньше побеждал не всегда. Увы и ах, но я вправду обзавелся брюшком.

Свечерело. Озерцо целиком лежало в тени, высоко в кронах деревьев играл легкий ветерок, а по синеве узкого небесного островка, который оставался открыт над водою, летели легкие лиловые облачка, все одинаковой формы, братской вереницей, тонкие, продолговатые, как листья ивы. Мужчины стояли перед спрятанной в кустах раздевальной кабинкой, замок которой никак не открывался.

– Бог с ним, с замком! – воскликнул Верагут. – Проржавел вконец, мы кабинкой не пользуемся.

Он начал раздеваться, Буркхардт последовал его примеру. Когда оба уже готовые стояли на берегу и на пробу окунули пальцы ног в спокойную, тенистую воду, на них обоих тотчас сладко повеяло счастьем далеких мальчишечьих лет, на миг они замерли, предвкушая легкую, восхитительную дрожь купанья, и в их душах тихонько раскрылась светлая зеленая долина летних месяцев ранней юности, так что оба умолкли и, непривычные к нежным чувствам, едва ли не смущенно погрузили ноги поглубже, наблюдая искристый бег полукружий на буро-зеленой глади. Буркхардт быстро шагнул в воду.

– Ах, как хорошо, – с наслаждением выдохнул он. – Кстати, мы оба пока парни хоть куда, если не считать моего брюшка, вполне молодцы.

Сделав несколько гребков, он встряхнулся и нырнул.

– Ты сам не знаешь, как тебе повезло! – с завистью воскликнул он. – На моих плантациях протекает очень красивая река, но если сунешь в воду ногу, больше ты эту ногу не увидишь. Окаянные крокодилы там кишмя кишат. Ну, вперед, за большой кубок Росхальде! До лестницы и обратно. Готов? Раз… два… три!

С шумным плеском оба поплыли, смеясь, в умеренном темпе, но дуновение садов юности еще не развеялось, и скоро они всерьез принялись соперничать, лица напряглись, глаза засверкали, руки, взблескивая, широкими взмахами взлетали из воды. Одновременно они достигли лестницы, одновременно опять оттолкнулись и тем же путем устремились обратно, теперь художник сильными гребками вырвался вперед, опередил соперника и добрался до берега чуть раньше.

Переводя дух, они стояли в воде, протирали глаза и в безмолвной радости смеялись, глядя друг на друга, и обоим казалось, что лишь теперь они вновь старые товарищи и лишь теперь маленькая фатальная пропасть непривычности и отчуждения меж ними начинает исчезать.

Одевшись, оба, посвежевшие и умиротворенные, сидели на плоских каменных ступенях лестницы, спускавшейся к озеру. Смотрели на темное водное зеркало, которое по другую сторону овальной бухты, окруженной навесом густых зарослей, уже тонуло в исчерна-буром сумраке, прямо из коричневого бумажного пакета ели мясистые светло-красные черешни, принесенные камердинером, с чистым сердцем встречали наступающий вечер, меж тем как горизонтальные лучи низкого солнца светили сквозь чащу стволов и золотистыми огоньками играли на прозрачных крыльях стрекоз. Не умолкая и не задумываясь, целый час болтали о школьных временах, об учителях и тогдашних одноклассниках и кем стал тот или другой из них.

– Господи, – сказал Отто Буркхардт спокойно-бодрым голосом, – как же давно это было. Не знаешь, что сталось с Метой Хайлеман?

– О-о, Мета Хайлеман! – с жаром подхватил Верагут. – Ничего не скажешь, красивая девушка. У меня во всех тетрадях были ее портреты, которые я на уроках тайком рисовал на промокашках. Волосы мне никогда толком не удавались. Помнишь, она заплетала косы и укладывала их двумя толстыми баранками на ушах.

– Ты что-нибудь о ней знаешь?

– Ничего. Когда я первый раз вернулся из Парижа, она была помолвлена с неким адвокатом. Я встретил ее и ее брата на улице и, помнится, очень разозлился, оттого что сразу покраснел и, несмотря на усы и парижскую искушенность, снова почувствовал себя мальчишкой-школьником… Только вот звали ее Мета! Я терпеть не мог это имя!

Буркхардт мечтательно покачал круглой головой.

– Ты был недостаточно влюблен, Йоханн. Для меня Мета звучало как музыка, по мне, так ее могли бы звать и Евлалией, я бы все равно шагнул в костер ради одного ее взгляда.

– О, я тоже был предостаточно влюблен. Однажды, когда я возвращался домой после нашей вечерней прогулки – я нарочно припозднился, хотел побыть один и думать только о Мете, больше ни о чем, и меня ничуть не трогало, что дома ждет наказание, – она неожиданно вышла навстречу, возле круговой стены. Шла она под руку с подругой, а поскольку я вдруг невольно представил себе, как бы все было, окажись я вместо этой дурехи под руку с нею, близко-близко, голова у меня закружилась, я вконец растерялся и на миг привалился к стене, а когда наконец явился домой, дверь уже заперли, пришлось звонить в звонок и потом целый час сидеть под арестом.

Буркхардт улыбнулся, думая о том, что оба они при нечастых своих встречах уже не раз вспоминали Мету. Тогда, в юности, они старательно и хитро скрывали друг от друга свою любовь, и лишь взрослыми людьми спустя годы приоткрывали порой завесу тайны и делились мелкими переживаниями. И все же в этом деле до сих пор существовали секреты. Вот и сейчас Отто Буркхардту невольно вспомнилось, что он тогда несколько месяцев бережно хранил перчатку Меты, которую нашел или, точнее, похитил, а его друг поныне даже не подозревал об этом. Может быть, рассказать ему? – подумал он, но в конце концов лукаво улыбнулся и решил, что лучше оставить это маленькое последнее воспоминание при себе.

В пронизанной солнечным светом беседке с западной стороны мастерской сидел Буркхардт, он удобно откинулся назад в желтом плетеном кресле, сдвинул широкополую панаму на затылок, курил и читал журнал, а неподалеку на низком складном стульчике устроился перед мольбертом Верагут. Он уже набросал крупными, уверенными мазками фигуру читающего и теперь писал лицо; вся картина радовала глаз светлыми, легкими, напоенными солнцем, но гармоничными тонами. В воздухе стоял пряный дух масляных красок и дыма гаванской сигары, птицы, затаясь в листве, порой, как обычно в полдень, негромко щебетали, напевно, дремотно-мечтательно переговариваясь друг с другом. Пьер сидел в траве, с большой географической картой, по которой его тонкий указательный палец совершал задумчивые путешествия.

– Не спать! – напомнил художник.

Буркхардт прищурился и, с улыбкой глядя на него, покачал головой.

– Где ты сейчас, Пьер? – спросил он у мальчика.

– Погоди, сейчас прочту, – бойко отозвался Пьер и по слогам прочитал на карте: – В Лю… в Лю… в Люцерне. Там озеро или море. Оно больше нашего, дядюшка?

– Намного больше! Раз в двадцать! Тебе надо непременно там побывать.

– Да, конечно. Когда у меня будет автомобиль, я поеду в Вену, и в Люцерн, и на Северное море, и в Индию, туда, где твой дом. А ты тогда будешь дома?

– Разумеется, Пьер. Я всегда дома, когда ко мне приезжают гости. Сперва мы навестим мою обезьяну, ее зовут Пендек, у нее нет хвоста, зато есть белоснежные бакенбарды, а потом возьмем ружья, поплывем на лодке по реке и застрелим крокодила.

Стройная фигурка Пьера весело покачивалась из стороны в сторону. А дядюшка тем временем рассуждал о расчистке малайских джунглей и говорил так красиво и так долго, что мальчик в конце концов притомился и перестал следить за рассказом. Он рассеянно изучал свою карту, а вот отец его с все большим вниманием слушал говорливого друга, который с непринужденным удовольствием рассказывал о трудах и охоте, о конных и лодочных вылазках, о красивых местных деревушках из легкого бамбука, об обезьянах, цаплях, орлах, бабочках, и его спокойная, уединенная жизнь в тропическом лесу представала столь соблазнительной и уютной, что художнику казалось, будто он сквозь щелку заглядывает в изобильные, многоцветно-прекрасные, блаженные райские кущи. А друг все рассказывал – о тихих величавых реках среди джунглей, о высоких, как деревья, зарослях папоротников, о привольных ветреных равнинах, заросших высокой, в рост человека, травою лаланг, о красочных вечерах на морском берегу, откуда открывается вид на коралловые острова и синие вулканы, о неистовых ливнях и пламенных грозах, о мечтательно-живописных сумерках знойных дней на просторных тенистых верандах белых плантаторских домов, о лабиринте улочек в китайских городах и о вечернем отдыхе малайцев у мелководного каменного бассейна перед мечетью.

Вновь, как уже иной раз случалось, фантазия Верагута бродила на далекой родине друга, и он знать не знал, насколько этот соблазн и тихая чувственность его души созвучны скрытым умыслам Буркхардта. Не только сверканье тропических морей и островных побережий, изобильность лесов и рек, живописность полуголых дикарей рождали в нем тоску и пленяли своими образами. Намного больше его привлекали отдаленность и покой мира, где все его страдания, заботы, борения и лишения станут ему чужды, отступят вдаль и поблекнут, где душа стряхнет сотни мелких будничных тягот и его примет новая атмосфера, где нет ни вины, ни страдания.

Послеполуденные часы уходили один за другим, тени двигались, становились длиннее. Пьер давно убежал, Буркхардт мало-помалу умолк и в конце концов задремал, но картина была почти готова, и художник ненадолго закрыл усталые глаза, опустил руки и минуту-другую с почти болезненной алчностью впивал глубокую солнечную тишь этого часа, близость друга, умиротворенную усталость после удачной работы и расслабленность истомленных нервов. Наряду с хмельным восторгом начала и беспощадного труда такие минуты давным-давно стали для него самым глубоким и самым утешительным наслаждением, тихие минуты усталой расслабленности, напоминающие спокойно-дремотные бессознательные состояния меж сном и пробуждением.

Он тихонько встал, чтобы не разбудить Буркхардта, и бережно отнес холст в мастерскую. Снял холщовый рабочий халат, вымыл руки и ополоснул холодной водой слегка перенапряженные глаза. Четверть часа спустя он снова вышел на воздух, секунду-другую испытующе вглядывался в лицо спящего гостя, а потом разбудил его давним свистом, который они еще двадцать пять лет назад уговорились считать своим тайным сигналом и опознавательным знаком.

– Коли ты выспался, дружище, – ободряющим тоном попросил он, – то мог бы сейчас еще немножко рассказать мне о дальних странах, ведь за работой я мог слушать только вполуха. Ты еще упомянул о фотографиях; если они у тебя с собой, можно ли их посмотреть?

– Конечно, можно, идем!

Этого часа Отто Буркхардт ждал уже несколько дней. Много лет он мечтал когда-нибудь заманить Верагута с собой в Восточную Азию и удержать его там при себе хотя бы на время. На сей раз, поскольку ему казалось, что другого случая более не представится, он заранее тщательнейшим образом все продумал. И теперь, в свете гаснущего дня, когда оба, сидя в комнате Буркхардта, говорили об Индии, он доставал из чемодана все новые альбомы и папки с фотографиями. Художник был восхищен и удивлен их обилием, Буркхардт же оставался спокоен и словно бы не придавал особенного значения множеству снимков, но втайне все-таки с огромным напряжением ждал их воздействия.

– Какие чудесные снимки! – восклицал Верагут в полном восторге. – Ты все сделал сам?

– Отчасти, – сухо отвечал Буркхардт, – некоторые сделаны моими тамошними знакомыми. Просто мне хотелось дать тебе хоть самое малое представление о краях, где мы живем.

Он сказал это как бы невзначай, равнодушно складывая фотографии в стопки, и Верагут даже заподозрить не мог, как заботливо и старательно он приготовил свое собрание. Долгие недели он не расставался с молодым английским фотографом из Сингапура, а затем с японцем из Бангкока, и в ходе множества вылазок и путешествий повсюду – от моря до глухих дебрей – они отыскали и запечатлели все мало-мальски красивое с виду и примечательное, затем фотографии были аккуратно проявлены и напечатаны. Они были Буркхардтовой приманкой, и он с глубоким волнением наблюдал, как его друг клюнул на нее и попался. Он показывал снимки домов, улиц, деревень, храмов, фотографии сказочных пещер Бату[4] близ Куала-Лумпура и экзотически красивых изломов известняковых и мраморных гор в районе Ипоха[5], а когда Верагут порой спрашивал, не найдется ли там и фото аборигенов, он извлекал снимки малайцев, китайцев, тамилов, арабов, яванцев, полуобнаженных портовых атлетов-кули, тощих старых рыбаков, охотников, крестьян, ткачей, торговцев, красавиц в золотых украшениях, стаек темнокожих голых ребятишек, рыбаков с сетями, сакхао[6] в серьгах, с носовыми свистульками и яванских танцовщиц, увешанных серебром. У него были снимки всевозможных пальм, крупнолистных сочных бананов, уголков джунглей с тысячами лиан, священных храмовых рощ и черепашьих прудов, водяных буйволов на сырых рисовых полях, дрессированных слонов на работах и диких слонов, игравших в воде, вскинув к небу трубящий хобот.

Художник брал в руки снимок за снимком. Многие он, бросив на них мимолетный взгляд, откладывал в сторону, иные сравнивал друг с другом, отдельные фигуры и головы рассматривал очень внимательно. О многих фотографиях спрашивал, в какое время дня они сделаны, вымерял тени и все глубже уходил в задумчивое созерцание.

– Все это можно бы написать, – рассеянно пробормотал он однажды сам себе.

Но в конце концов со вздохом вскричал:

– Довольно! Ты еще столько всего непременно мне расскажешь. Как чудесно, что ты здесь! Я снова вижу все совсем иначе. Идем, прогуляемся часок, хочу показать тебе кое-что совершенно прелестное.

Оживленный и стряхнувший усталость, Верагут потянул Буркхардта за собой, по проселочной дороге, в поля, навстречу возвращающимся домой возам с сеном. Он с наслаждением вдыхал теплый густой запах скошенной травы, и неожиданно прилетело воспоминание.

– Помнишь, – смеясь спросил он, – лето после моего первого семестра в Академии, когда мы вместе жили в деревне? Я тогда писал сено, одно только сено, помнишь? Две недели изо всех сил старался написать несколько копешек на горном лугу, а никак не получалось, цвет мне не давался, приглушенный матово-серый, в общем сенной! И когда я все-таки его поймал – сперва в довольно грубом приближении, но уже понял, что смешивать его надо из красного и зеленого, – я так возликовал, что не видел ничего, кроме сена. Ах, замечательная штука, такие вот первые пробы, поиски и находки!

– Да уж, век живи, век учись, – вставил Отто.

– Верно. Но те вещи, что мучают меня теперь, не имеют с техникой ничего общего. Знаешь, уже который год я все чаще замечаю, что, глядя на какой-нибудь ландшафт, вдруг невольно думаю о своей ранней юности. Все тогда выглядело по-иному, и мне бы хотелось когда-нибудь это написать. Иногда минуту-другую я видел словно бы как в ту пору, все вдруг снова обретало удивительный блеск… но ведь этого мало. У нас хватает хороших художников, людей тонких, деликатных, которые изображают мир таким, каким он видится умному, скромному старику. Но нет ни одного, что пишет мир таким, каким видит его свежий взгляд самоуверенного, породистого мальчугана, ну а те, кто делает подобные попытки, в большинстве просто плохие ремесленники.

В задумчивости художник сорвал на краю поля розовато-голубую скабиозу и с минуту неотрывно смотрел на нее.

– Тебе надоело? – вдруг спросил он, как бы очнувшись, и подозрительно взглянул на друга.

Отто молча улыбнулся ему.

– Знаешь, – продолжал Верагут, – одна из картин, какие мне еще хотелось бы написать, это букет полевых цветов. Надо тебе сказать, моя маменька умела собирать изумительные букеты, я никогда больше не видел ничего подобного, в этом деле она была поистине гений. По натуре сущий ребенок, она почти все время напевала, ходила легкой походкой, в большой коричневатой соломенной шляпе, во сне я всегда вижу ее такой. И мне хотелось бы написать именно такой букет полевых цветов, какие она любила: скабиозы, и тысячелистник, и мелкие розовые вьюнки, а среди них несколько красивых травинок и зеленый колосок овса. Я приносил домой сотни букетов, но пока что не составил правильного, в котором собран весь аромат, как в составленном маменькой. Ей, например, не нравился белый тысячелистник, она всегда выбирала изящный, редкий, с оттенком лилового, по полдня перебирала тысячи трав, пока наконец решалась взять одну… Ах, я не умею сказать, ты не понимаешь.

– Отчего же, понимаю, – кивнул Буркхардт.

– Н-да, об этом букете полевых цветов я иной раз думаю чуть не полдня. Я точно знаю, какой должна быть моя картина. Не пресловутым фрагментом натуры, который подмечен зорким наблюдателем и опрощен умелым, ловким художником, но и не сентиментально-благостным, как у так называемого художника-краеведа. Картина должна быть совершенно наивной, как бы увиденной глазами одаренного ребенка, нестилизованной и полной простоты. Картина с туманом и рыбами, что стоит в мастерской, как раз диаметрально ей противоположна – надобно уметь и то и другое. Ах, мне хочется написать еще так много, так много!