Читать книгу «Гертруда» онлайн полностью📖 — Германа Гессе — MyBook.
cover

Когда мы разгоряченной толпой выкатились из трактира и направились домой, до вечера было еще далеко, хотя уже начинало понемногу смеркаться. Неспешно возвращаясь в город сквозь тихо спускавшийся вечер, мы опять затеяли возню в снегу, как расшалившиеся дети. Мне удалось остаться рядом с Лидди, рыцарем которой я отныне себя объявил, несмотря на протесты остальных. То один, то другой отрезок дороги я вез ее на своих санях и как мог защищал от постоянно возобновлявшегося обстрела снежками. Наконец нас оставили в покое, каждая из девушек нашла себе кавалера, и только два молодчика, оказавшиеся не у дел, плелись за нами следом, задираясь и горя воинственным пылом. Никогда еще я не был так возбужден и так безрассудно влюблен, как в тот вечер. Лидди взяла меня под руку и не противилась, когда я на ходу слегка притягивал ее к себе. При этом она то безудержно болтала в вечерней тишине, то затихала в счастливом и, как мне казалось, многообещающем молчании. Я весь горел и был полон решимости в меру сил воспользоваться случаем и по меньшей мере продлить елико возможно это интимно-нежное состояние. Никто не стал возражать, когда, подойдя уже близко к городу, я предложил сделать еще один крюк и свернул на живописную горную дорогу, полукругом огибавшую долину на крутой высоте, откуда открывался прекрасный вид на текущую внизу реку и город, уже блестевший из глубины рядами сверкающих фонарей и тысячей красных огоньков.

Лидди все еще висела у меня на руке, она не мешала мне говорить, смеясь, выслушивала мои пылкие излияния и, казалось, была глубоко взволнована сама. Однако, когда я с некоторым усилием притянул ее к себе и хотел поцеловать, она высвободилась и отскочила в сторону.

– Смотрите! – воскликнула она, переведя дыхание. – На тот луг внизу мы непременно должны съехать на санях! Или вы боитесь, мой герой?

Я посмотрел вниз и удивился: спуск был настолько крутой, что на мгновение я действительно ужаснулся такой дерзкой затее.

– Не получится, – небрежно сказал я, – уже слишком темно.

Она сразу же напустилась на меня с насмешками, кипя от возмущения, обозвала трусом и поклялась съехать по этому склону одна, коли я слишком труслив, чтобы к ней присоединиться.

– Мы, конечно, перекувырнемся, – заявила она смеясь, – но это же самое забавное во всем катании.

Она так дразнила меня, что я был вынужден что-то придумать.

– Хорошо, Лидди, – тихо сказал я, – мы съедем. Если перекувырнемся, разрешаю вам растереть меня снегом, но если мы спустимся благополучно, то я, в свою очередь, желаю получить награду.

В ответ она только рассмеялась и села на сани. Я посмотрел ей в глаза, они лучились теплом и весельем, тогда я сел впереди нее, велел ей крепко держаться за меня и покатил. Я почувствовал, как она обхватила меня, сцепив руки у меня на груди, хотел что-то еще ей крикнуть, но уже не мог. Крутизна была такой страшной, что мне показалось, будто я падаю в пустоту. Я сразу попытался нащупать ногами землю, чтобы остановиться или опрокинуться, – смертельный страх за Лидди внезапно пронзил мне сердце. Однако было уже поздно. Сани неудержимо летели вниз, я чувствовал только бьющий мне в лицо холодный, колючий вихрь взметенной снежной пыли, потом услышал испуганный крик Лидди и тут же на голову мне обрушился чудовищный удар, будто кузнечного молота, после чего я ощутил резкую боль. Последнее, что я почувствовал, – холод.

Этим коротким лихим спуском на санях я искупил свои юношеские услады и сумасбродства. Позднее вместе со многим другим испарилась без следа и моя любовь к Лидди.

Я был вне того переполоха и той панической суеты, которые последовали за катастрофой. Для других это был тягостный час. Они слышали крики Лидди, смеялись и поддразнивали нас сверху, глядя в темноту, потом наконец поняли, что случилась какая-то беда, с трудом спустились вниз, и понадобилось некоторое время, покамест они, остыв от опьянения и разгула, начали немного соображать. Лидди была бледна и в полуобмороке, хотя совершенно невредима, у нее оказались только порваны перчатки и немного оцарапаны и окровавлены изящные белые руки. Меня же унесли с места происшествия как покойника. Позднее я тщетно пытался отыскать то яблоневое или грушевое дерево, о которое разбились мои сани и мои кости.

Друзья полагали, что я погиб от сотрясения мозга, хотя на самом деле все обстояло не так уж скверно. Голова и мозг были, правда, повреждены, и прошло очень много времени, прежде чем я пришел в себя в больнице, но рана зажила и мозг поправился. Зато левая нога со множественными переломами не пожелала восстановиться полностью. С тех пор я калека, способный только ковылять, но не ходить или, тем более, бегать и танцевать. Таким образом моей юности нежданно был указан путь в более тихий мир, путь, на который я вступил не без стыда и сопротивления. Но я все же на него вступил, и мне иногда кажется, что я ни за что бы не вычеркнул из своей жизни это вечернее катанье на санях и его последствия.

Правда, я думаю при этом не столько о сломанной ноге, сколько о других последствиях того несчастного случая, куда более приятных и отрадных. Было ли тут причиной само несчастье и связанный с ним испуг и взгляд во мрак или то было долгое лежание, месяцы покоя и размышлений – но лечение пошло мне впрок.

Начало этого долгого периода покоя, например первая неделя, совершенно стерлось из моей памяти. Я по многу часов был без сознания, а когда окончательно опамятовался, то лежал ослабевший и ко всему безразличный. Моя мать пришла ко мне в больницу и все дни преданно сидела у моей постели. Когда я на нее смотрел или обменивался с ней несколькими словами, она казалась обрадованной и почти веселой, хотя, как я узнал позднее, она тревожилась за меня, и не столько за мою жизнь, сколько за мой рассудок. Иногда мы с ней подолгу болтали в тихой светлой больничной комнатке. Наши отношения с ней никогда не отличались особой сердечностью, я всегда был больше привязан к отцу. Теперь же мы оба смягчились, она – от сострадания, я – от благодарности, и настроились на примирение, однако мы слишком давно привыкли к бездеятельному ожиданию и вялому равнодушию, чтобы пробудившаяся теперь сердечность могла найти себе выход в наших разговорах. Мы смотрели друг на друга довольными глазами и многого не обсуждали. Она снова была моей матерью, потому что я свалился ей на руки больной и она могла за мной ухаживать, а я смотрел на нее, снова чувствуя себя мальчиком, и временами забывал обо всем остальном. Правда, позднее у нас опять сложились прежние отношения, и мы избегали много говорить о моей тогдашней болезни, ибо это приводило нас обоих в смущение.

Я начал постепенно осознавать свое положение, и, поскольку лихорадочное состояние у меня прошло и внешне я был спокоен, врач перестал делать секрет из того, что памятка о моем падении, видимо, останется у меня на всю жизнь. Я увидел, что моя молодость, которой я не успел еще сколько-нибудь сознательно насладиться, ощутимо урезана и обобрана, и получил достаточно времени для того, чтобы свыкнуться с этой мыслью, так как лежать мне пришлось еще добрых три месяца.

Я всячески старался осмыслить свое положение и представить себе картину будущего, но мало в этом преуспел. Напряженные размышления мне пока еще не давались, всякий раз я быстро уставал и впадал в отдохновенное забытье, коим природа оберегала меня от страха и отчаяния и принуждала к покою ради исцеления. Тем не менее мое несчастье часами терзало меня, и я не мог найти никакого достойного утешения.

Это произошло однажды ночью, когда я проснулся после нескольких часов легкой дремоты. Мне казалось, я видел во сне что-то приятное, и я старался это вспомнить, но тщетно. На душе у меня было удивительно хорошо и легко, словно я преодолел все неприятности и они уже позади. И вот пока я так лежал и размышлял, омываемый тихими потоками выздоровления и спасения, на уста мне пришла мелодия, почти беззвучная, я стал напевать ее дальше не переставая, и нежданно, как открывшаяся звезда, на меня вновь глянула музыка, от которой я так долго был отлучен, и мое сердце забилось ей в такт, все мое существо расцвело и дышало теперь новым, чистым воздухом. Я не сознавал этого, просто это было со мной и спокойно проникало в меня, словно вдалеке мне пели тихие хоры.

С этим проникновенным и свежим чувством я опять заснул. Утром я проснулся веселый и беззаботный, каким не бывал уже давно. Матушка заметила это и спросила, что меня так радует. Я задумался и через несколько минут сказал ей, что давно не вспоминал о своей скрипке, а теперь она пришла мне на ум и я этому рад.

– Но тебе еще долго не придется на ней играть, – заметила она с некоторой опаской.

– Это не беда, даже если я больше никогда не смогу на ней играть.

Она меня не поняла, а я не мог ей ничего объяснить. Но она заметила, что мне лучше и что за моей беспричинной веселостью не таится некий враг. Через несколько дней она опять осторожно заговорила об этом.

– Послушай, а как у тебя вообще обстоят дела с музыкой? Мы было подумали, что она тебе опротивела, отец даже разговаривал с твоими учителями. Навязывать тебе что-либо мы не хотим, меньше всего – теперь, но мы считаем, если ты обманулся и хотел бы покончить с музыкой, то это надо сделать и не держаться за нее из упрямства или из стыда. Как ты думаешь?

Тут мне опять вспомнилось все это время отчуждения и разочарования. Я попытался рассказать матушке, как шли мои дела, и она, кажется, поняла. Но теперь, сказал я, у меня вновь появилась уверенность в своей правоте, во всяком случае, просто убегать я не собираюсь, а хочу доучиться до конца. На этом покамест и порешили. В глубинах моей души, куда не могла заглянуть эта женщина, была сплошная музыка. Повезет мне с игрой на скрипке или нет, мир опять звучал для меня как высокое произведение искусства, и я знал, что вне музыки мне нет спасения. Если мое состояние никогда уже не позволит мне играть на скрипке, то придется от этого отказаться, быть может, подыскать себе другую профессию, например стать купцом. В конце концов, не так уж важно, кем я стану, чувствовать музыку я буду ничуть не меньше, буду жить и дышать музыкой. Я начну опять сочинять музыку! Радовался я не игре на скрипке, как сказал матушке, а сочинению музыки, творчеству, от предвкушения которого у меня дрожали руки. Временами я снова чувствовал чистые колебания прозрачного воздуха, напряженную холодность мыслей, как бывало раньше в мои лучшие минуты, и понимал, что в сравнении с этим негнущаяся нога и другие беды мало что значат.

С этой минуты я был победителем, и сколь часто бы ни перебегали с тех пор мои желания в страну здоровья и юношеских услад, сколь часто бы я с ожесточением и гневным стыдом ни клял и ни ненавидел свое увечье, это страдание никогда не надрывало моих сил, ибо существовало нечто способное и утешить, и озарить меня.

Время от времени отец приезжал навестить нас с матерью, и в один прекрасный день – к этому дню мои дела уже давно пошли на поправку – он забрал ее домой. В первые дни после ее отъезда я чувствовал себя довольно-таки одиноко, к тому же стыдился того, что недостаточно сердечно говорил с ней, недостаточно вникал в ее помыслы и заботы. Однако другое чувство слишком переполняло меня для того, чтобы эти мысли перестали быть только прекраснодушной игрой.

Вдруг ко мне явился нежданный посетитель, не решавшийся прийти, пока рядом со мной находилась мать. То была Лидди. Я очень удивился ее приходу. В первую минуту даже не вспомнил, как близки мы были с ней недавно и как сильно я был в нее влюблен. Пришла она в большом смущении, которого не умела скрыть, боялась моей матери и даже суда, так как сознавала свою вину, и лишь постепенно стала понимать, что дело не так уж плохо и она тут, в сущности, совсем ни при чем. Тогда она облегченно вздохнула, и все же нельзя было не заметить у нее легкого разочарования. Эта девушка при всех угрызениях совести в глубине своего доброго женского сердца искренне упивалась всей этой историей, таким ужасно потрясающим и трогательным несчастьем. Она даже несколько раз употребила слово «трагический», и я едва удержался от смеха. Вообще Лидди совсем не ожидала найти меня таким бодрым и столь малопочтительным к своему несчастью. Она вознамерилась просить у меня прощения, ведь, даровав ей оное, я как влюбленный должен был почувствовать огромное удовлетворение. Разыгралась бы трогательная сцена, и в итоге она бы вновь победоносно завладела моим сердцем.

Конечно, для глупой девчонки было немалым облегчением увидеть меня таким довольным, а себя – свободной от какой бы то ни было вины или ответственности. Однако она этому облегчению не радовалась, напротив: чем больше успокаивалась ее совесть и улетучивался страх, с которым она пришла, тем молчаливей и холодней она становилась. В довершение всего ее еще заметно обидело, что я так низко оценил ее участие в этой истории, даже как будто бы забыл о нем, что в зародыше подавил растроганность и просьбу о прощении и лишил ее задуманной красивой сцены. Что я больше нисколько в нее не влюблен, она поняла очень хорошо, несмотря на мою безукоризненную вежливость, и это было самое худшее. Пусть бы я потерял руки и ноги, все же я был ее поклонником, которого она, правда, не любила и так и не осчастливила, но чьи вздохи доставляли ей тем больше удовлетворения, чем жалостней они были. Теперь же от этого ничего не осталось, она прекрасно это поняла, и я увидел, как на ее красивом лице понемногу гаснут и остывают тепло и участие сострадательной посетительницы к больному. В конце концов, напыщенно попрощавшись, она ушла и больше не приходила, хотя клятвенно обещала.

Как бы ни было мне обидно и как бы ни страдало мое самолюбие оттого, что моя прежняя любовь обернулась чем-то мелким и смешным, все же этот визит пошел мне на пользу. Я был очень удивлен, впервые глядя на эту красивую, обворожительную девушку без страсти и ослепления и убедившись в том, что совсем ее не знал. Если бы мне показали куклу, которую я обнимал и любил в трехлетнем возрасте, то отчуждение и перемена в чувствах не могли бы поразить меня сильнее, нежели теперь, когда я увидел перед собой девушку, еще несколько недель назад столь горячо желанную и вдруг ставшую мне совершенно чужой.

Из товарищей, принимавших участие в этой зимней воскресной вылазке, двое несколько раз меня навестили, но у нас мало о чем нашлось поговорить, и я заметил, как облегченно они вздохнули, когда дела у меня пошли на поправку и я попросил их больше мне жертв не приносить. Позднее мы никогда не встречались. Это было удивительно и произвело на меня болезненно-странное впечатление: все, что относилось к моей жизни в эти юношеские годы, отпало от меня, стало чуждым и было утрачено. Я вдруг увидел, как фальшиво и печально жил все это время, раз любовь, друзья, привычки и радости тех лет теперь спали с меня, как ветхая одежда, отделились без боли, так что оставалось лишь удивляться, как это я мог столь долго их выдерживать или как они могли выдерживать меня.

Зато полным сюрпризом для меня был другой визит, которого я никак не ожидал. В один прекрасный день ко мне пришел мой учитель по классу фортепиано, строгий и насмешливый господин. Он не отставил трость, не снял перчаток, разговаривал своим обычным суровым, почти едким тоном, то злосчастное катанье на санях назвал «бабьим вождением» и, судя по тону сказанного, видимо, считал постигшее меня невезенье вполне заслуженным. И все же было удивительно, что он сюда явился, к тому же выяснилось – хоть тона он не изменил, – что пришел он не с каким-то дурным намерением, а для того, чтобы сказать: он считает меня, невзирая на мою медлительность, неплохим учеником, его коллега, учитель по классу скрипки, такого же мнения, так что они надеются, что вскоре я вернусь здоровым и доставлю им радость. И хотя эта речь, казавшаяся почти извинением за прежнее грубое обращение со мной, была произнесена совершенно тем же ожесточенно-резким тоном, как и все предыдущее, для меня она прозвучала, словно объяснение в любви. Я с благодарностью протянул руку нелюбимому учителю и, чтобы выразить доверие к нему, попытался объяснить, каково мне пришлось в последние годы и как теперь начинает оживать моя старая сердечная привязанность к музыке. Профессор покачал головой и, насмешливо присвистнув, спросил:

– Ага, вы хотите стать композитором?

– Если получится, – подавленно сказал я.

– Тогда желаю удачи. Я-то думал, теперь вы, может быть, с новой энергией начнете заниматься, но как композитору вам это, разумеется, ни к чему.

– О, я не это имел в виду.

– Да, а что же? Знаете, когда студент консерватории ленив и не желает работать, он всегда берется за композицию. Это может каждый, и, как известно, каждый непременно гений.

– Я в самом деле так не думаю. Значит, я должен стать пианистом?

– Нет, сударь мой, для этого у вас все же не хватит данных. Но научиться прилично играть на скрипке вы бы еще могли.

– Так я же этого и хочу.

– Надеюсь, вы говорите серьезно. Позвольте откланяться. Желаю скорейшего выздоровления и – до свидания!

С этими словами он удалился, изрядно меня озадачив. О возвращении к занятиям я пока почти не думал. Теперь я стал бояться, что дело может опять пойти трудно и безрадостно и под конец все снова будет так, как раньше. Однако такие мысли у меня вскоре развеялись, к тому же выяснилось, что визит ворчливого профессора был сделан с поистине добрыми намерениями, в знак искреннего благоволения.

По выходе из больницы я должен был поехать на отдых, но предпочел подождать с этой поездкой до летних каникул и сразу же взяться за работу.

...
5