– Приличный. Поменьше контр-адмирала, побольше каперанга. Соответствовал званию командора во флоте его величества короля английского.
– Вот я о том и веду речь, – оживился Соколков.
– Чего это тебя вдруг разобрало? – засмеялся Шестаков. – Звания все эти у нас в республике давно отменены.
– А пост остался? А должность имеется? Ответственность в наличии? Вот мне и невдомек…
– Что тебе невдомек? – Шестаков точными быстрыми щелчками сбросил в кружку с морковным чаем порошок сахарина. – Ты к чему подъезжаешь, не соображу я что-то?
– А невдомек мне разрыв между нашей жизнедеятельностью и моими революционными планами об ней!
– Ого! Очень красиво излагаешь! – удивился Шестаков. – Прямо как молодой эсер смазливой горничной. Ну-ка, ну-ка, какие такие революционные планы поломала наша с тобой жизнь?
Соколков, наморщив лоб, вдумчиво сообщил:
– Я так полагаю, Николай Палыч, революция была придумана товарищем Лениным, чтобы всякий матрос начал жить как адмирал. А покамест вы, можно сказать, настоящий адмирал, ну, пусть и красный, живете хуже всякого матроса. Неувязочка выходит.
Шестаков сделал вид, что глубоко задумался, скрутил толстую махорочную самокрутку, прикурил от уголька:
– Понимаешь, мил друг Ваня, революция – штука долгая. И окончательно побеждает она не во дворцах, а в умах…
Иван закивал – понятно, мол. А Шестаков продолжал:
– Когда большинство людей начнет понимать мир правильно, тогда и победит революция во всем мире…
Соколков взъерошился:
– Ну а я чего понимаю неправильно?
– А неправильно понимаешь ты – пока что – содержание революции. – Шестаков легко забросил на койку согревшиеся ноги и сунул их под тюфяк.
– В каких же это смыслах? – обиженно переспросил Иван.
– В самых прямых, Ваня. Революция – это работа! Чтобы каждый матрос зажил как адмирал, надо всем очень много работать. Ты сам-то когда последний раз работал?
– О-ох, давно! – пригорюнился Соколков. – Только когда же мне работать-то было? Я под ружьем, считайте, шестой год без отпуска!
– Вот то-то и оно. А хлебушек-то все шесть годов мы с тобой кушаем? Миллионы людей под ружьем, а кто под налычагом? А у станка? А в шахте? Слышал, докладывали: в нынешнем году Россия выплавит стали, как при Петре Первом. Ничего? На двести лет назад отлетели. А ты адмиральской жизни желаешь! Ну и гусь!..
Иван подбросил несколько щепок в печку, раздумчиво спросил:
– А что же будет-то?
– Все в порядке будет, Иван. Беда наша, что мы пахоту ведем не плугом, а штыком. Плугом это делать сподручнее, и хлеб из-под него богаче, да только от бандитов и грабителей, что на меже стоят, плугом не отмахнешься. Тут штык нужен. Погоди немного, отгоним паразитов за окоем – вот тогда мы с тобой заживем по-другому…
– Эт-то верно. Да хлебушек-то людям сейчас нужон! Ждать многие притомились…
– Вот мы с тобой и отправляемся на днях за хлебом, – сказал Шестаков примирительно.
– Далеко? – оживился Соколков.
– Не близко. – Шестаков натянул повыше байковое одеяло, нахлобучил поглубже шапку, удобнее умостился на койке. – На Студеный океан, в Карское море.
Не вдумываясь, откуда в океане возьмется хлеб, Соколков лишь спросил деловито:
– Много хлеба-то?
– Миллион пудов с гаком.
– Ско-о-лько? – обалдело переспросил Иван.
– Мил-ли-он, – сонно пробормотал Шестаков, его уже кружила теплая дремота. И вдруг, приподнявшись, сказал ясным голосом: – Иван, ты соображаешь, сколько это – миллион пудов? Да еще с гаком? Всей России каравай поднесем!
Уронил голову в подушку и заснул уже накрепко, без снов, до утра.
А Иван Соколков еще долго лежал в темноте, шевелил губами, морщил лоб – подсчитывал.
К полуночи вызвездило – крохотные колючие светлячки усыпали черное одеяло небосвода, и от этого стало еще холоднее. Мороз словно застудил, намертво сковал все звуки окрест, и от этой могильной тишины хотелось ругаться и плакать.
Но прапорщик Севрюков и подпрапорщик Енгалычев, казак из старослужащих, сидевшие засадой в еловом ветхом балаганчике, брошенном кем-то из охотников-ненцев, плакать не умели, а ругаться нельзя было.
Шепотом – что за ругань?
А громко – нельзя.
И костра развести нельзя.
Прикрываясь за сугробом от острого, будто иглами пронизывающего ветра, Енгалычев зашептал:
– Слышь, Севрюков! Пропадем ведь без огня-то!
Севрюков покосился на него:
– За ночь не пропадем… – А у самого от стужи губы еле шевелятся.
Енгалычев зло сплюнул, и они услышали легкий металлический звон – будто гривенник упал на замерзший наст.
Плевок на лету застыл.
– Ночь ночи рознь, – сказал Енгалычев угрюмо. – Здесь ночь – полгода.
– Не скули. Нынче вытерпим ежели мы с тобой – всю жизнь в тепле будем.
– Жи-изнь… – протянул Енгалычев. – Ох и жизнь наша собачья. Озверели вовсе – на людей засидку делаем!
Севрюков растер рукавицами немеющие щеки, с коротким смешком бросил:
– Комиссары не люди. Учти, матроса убить – не грех, а добродейство…
– Ладно, посмотрим, – вяло сказал Енгалычев и тоже принялся растирать щеки. – Я так думаю, мы с комиссарами на одной сковороде у чертей жариться будем…
Прошел еще час.
Севрюков приподнял голову, насторожился:
– Тихо! Слушай!..
Из ночной мглы доносился пока еле слышный, но с каждой минутой все более отчетливый собачий лай, тяжелое сопенье. На мили вокруг разносился пронзительный визг полозьев по сухому снегу, гортанные выкрики каюра – шум груженой упряжки на санном тракте.
Енгалычев посмотрел на Севрюкова:
– Что?..
– Давай!
Севрюков подтолкнул Енгалычева в спину.
– Беги, падай на лыжню, – свистящим шепотом скомандовал он. – И лежи как покойник, а то нынче же будешь на сковородке у комиссаров…
Енгалычев выбежал на тракт, упал посреди лыжни, раскинув в стороны руки.
Севрюков снял рукавицы и быстро-быстро принялся растирать замерзшие ладони, согревать их дыханием.
Вот и упряжка показалась. Семь огромных пушистых лаек-маламутов. На нартах – двое укутанных в меховые толстые шубы людей.
Увидав распростертое тело Енгалычева, каюр скомандовал собакам «по-оть!» и с размаху воткнул в твердый снежный наст остол.
Упряжка остановилась. Собаки начали обычную грызню между собой, а матрос Якимов, закутанный башлыком, в перекрестье пулеметных лент, соскочил с нарт и закричал:
– Стоп машина, Кононка! Малый назад, трави пар! Человек за бортом! Жив?
Каюр Кононка подбежал к Енгалычеву, наклонился над ним, приподнял голову.
– Дышит, однако! – крикнул Якимову.
– Тогда доставай спирт, готовь костер, выручать братишку будем! – скомандовал матрос.
Он тоже подошел к Енгалычеву.
Севрюков расстегнул пуговицы шинели, засунул ладони под мышки – руки надо отогреть, иначе вся затея полетит к чертовой матери. И внимательно следил за дорогой. Пошевелил пальцами – двигаются.
Матрос склонился над Енгалычевым. Вот теперь время.
Севрюков выпростал руки, немного высунулся из-за сугроба, достал из-за пазухи тяжелый маузер, покачал его в руке. И тщательно прицелился.
Сначала в каюра, но не выстрелил, а плавно перевел длинный ствол на Якимова, в створ его широкой спины. А тот хлопал по щекам Енгалычева, тормошил его – очнись, браток!
Стократ усиленный безмолвием, треснул выстрел.
Матрос резко посунулся вперед, упал на колени, в муке поднял искривленное лицо, закричал-зашептал помертвевшему каюру:
– Беги, Кононка, беги!.. Это… засада… Беги… Почту… Я… умер…
И упал набок, закаменел.
В следующий миг ненец сорвался с места, длинным стремительным прыжком перескочил через обочину тракта, бросился бежать плотной снежной целиной. Заячьими петлями, рывками, падая и поднимаясь, помчался назад, в сторону Архангельска, туда – к людям!
Севрюков, прикусив губу, медленно вел за ним мушку, потом выстрелил.
Выстрел! Выстрел!
Подкинуло в воздух Кононку, будто ударили по ногам доской, упал на снег.
Севрюков засмеялся:
– Эть, сучонок! Не нравится! Врешь, не уйдешь, вошь раскосая! Гнида…
Кононка перевернулся на снегу, сразу зачерневшем от толстой струи дымной крови, дернулся несколько раз, застонал и затих.
Енгалычев вскочил и побежал к нартам.
Севрюков закричал ему:
– Стой! Ты куда? Прежде этих присыпать надо!
Капитан первого ранга Чаплицкий, его высокоблагородие, опять, выходит, прав оказался. Теперь, с упряжкой-то, и до самого генерала Марушевского добежим.
Но сначала – развести костер, отогреться…
О проекте
О подписке