Перекатился на другой бок и в конце улицы увидел быстро приближающийся грузовик с конвоем, покачал головой: пожалуй, не поспеют, но все-таки, лежа на снегу, стянул с себя шинель, сложил ее так, чтобы в свете разгорающегося пожара виден был золотой погон, потом приспособил на воротник офицерскую фуражку и выставил это сооружение из сугроба.
И прежде чем услышал выстрел, почувствовал, как дернулась в руках пробитая шинель. «Вот так и в меня когда-нибудь…» – подумал он равнодушно и, не оглядываясь на торчащее поверх сугроба-бруствера чучело, быстро отполз в сторону.
Прислушался, потом резко, рывком, вскочил и длинными петляющими бросками побежал к разбитому автомобилю.
Несколько запоздалых выстрелов ударили вслед, но Чаплицкий был уже под укрытием машины и судорожно рванул на себя заклинившую дверцу.
Миллер, съежившись, лежал на полу машины. Чаплицкий потрогал его за плечо, дернул на себя – генерал зашевелился, поднял голову, судорожно выдохнул:
– Что?!
– Вылезайте, сгорите! – крикнул Чаплицкий, обхватил Миллера поперек корпуса, потянул из машины. Миллер суетливо задвигался, подался вперед, неловко перевалился через подножку.
Несколько метров проползли по-пластунски, а потом сзади загрохотал взрыв, яркое пламя взметнулось выше домов, их опалило горячим смрадным ветром – взорвался бензобак «роллс-ройса»…
Подкатил грузовик, с визгом тормознул, остановился, и из кузова ровно затрещали два «гочкиса». Личная охрана главнокомандующего – отделение из офицерского «батальона смерти» с черепами на рукавах – рассыпалась в цепь, но из проулка никто больше не стрелял.
Начальник конвоя прапорщик Севрюков крикнул Чаплицкому:
– Эт-та, оденьтесь, барин, застудитесь насмерть!
Чаплицкий криво усмехнулся, пошел к снежному брустверу. Остановившись рядом с ним, он с интересом посмотрел на свою шинель: прямо под правым погоном виднелось небольшое отверстие от пули.
Колупнул отверстие ногтем, пожал плечами, неторопливо надел сначала фуражку, потом шинель, аккуратно застегнул все пуговицы.
Тяжело вздохнул и вернулся к грузовику.
Миллер, невредимый, смертельно напуганный, срывающимся голосом командовал:
– Оцепите квартал, они никуда не могли уйти, там, впереди, – обрыв!
«Господи, какой же дурак!» – снова подумал Чаплицкий и сказал негромко:
– Ваше превосходительство, некогда их ловить… Штаб уже в порту… Ледокол ждет – мы еще до рассвета должны выйти из устья.
Миллер рассвирепел:
– Не давайте мне советов, господин Чаплицкий. Вы ведь руководите секретной службой? Поэтому займитесь своим делом – захватите террористов!
Чаплицкий поморщился:
– Разрешите доложить, ваше превосходительство: безграмотные мужики с обрезами называются бандитами… Или партизанами – как вам больше нравится…
– Не превращайте приказ в дискуссию, – закричал Миллер. – Исполняйте!
Чаплицкий взял под козырек:
– Слушаюсь, господин генерал-лейтенант. – И повернулся к начальнику конвоя: – Трех человек сопровождения господину главнокомандующему. Первый причал, ледокол «Минин». И сразу с грузовиком обратно – за нами…
К утру партизан вместе с Тюряпиным загнали в брошенную бревенчатую избу на откосе Двины. Их оставалось шестеро.
Разрозненной, но точной стрельбой они и близко не подпускали офицеров.
Севрюков пробормотал:
– Хорошо бы этих сволочей взять живьем.
– Зачем? – отозвался Чаплицкий. – Лучше погрейте их зажигательными…
Два пулемета располосовали серый сумрак очередями, из-под крыши начал стелиться грязный дымок, кое-где проглянули розоватые язычки пламени. Стреляли из дома одиночными, все реже и реже.
– Сейчас мы их вытурим оттуда, – пообещал Севрюков.
Чаплицкий внимательно смотрел на его освещенное заревом лицо – сумасшедшие белые глаза наркомана, длинные прокуренные зубы, подергивающийся уголок рта, – и его трясло от холода, усталости и тоски.
Глядя на залегших цепью карателей, он процедил со злобой и горечью:
– Российское офицерство, цвет нации!.. В Бога, святителей и всех архистратигов…
Чернели глубокими провалами выбитые окна, время от времени в них призрачно мелькал силуэт, и тогда раздавались выстрелы, одиночные, кашляющие – винтовочные, и частая густая дробь пулемета.
Огонь занялся пуще, языки пламени поднимались выше кровли, но никто не выбегал из избы.
Рухнул потолок, до неба взметнулись искры…
Севрюков заухмылялся:
– Все. Счас жарковьем потянет… Эть, суки! Им лучше в огне сгореть, чем нам в лапы…
Уже направляясь к грузовику, Чаплицкий на мгновение остановился и спросил:
– А вы, Севрюков, что бы на их месте?..
– Застрелился бы небось, – пьяно захохотал прапорщик. – Мне ведь от большевиков – да и от дворян иерусалимских – пощады ждать не приходится… – И добавил с каким-то мертвенным спокойствием: – Конечно, и я им пощады не давал. Никому… Так что на том свете сойдемся – посчитаемся…
Винтовочной стрельбы конвоя Тюряпин не боялся. А вот когда из подъехавшего грузовика избу стали поливать в два огненных хлыста пулеметы, понял Тюряпин, что пришел конец. И отступать было поздно, да и некуда – позади обрыв.
И конечно, хорошо бы еще хоть на полчасика задержать бегущих беляков – а вдруг наши поспеют обернуться!
Оглохший от грохота, со слезящимися глазами – дым все гуще заволакивал избу, – Тюряпин ровно, не спеша стрелял в черные, по-сорочьи скачущие на снегу фигурки конвоя и, когда захлебнулся, замолк ненадолго один из пулеметов, крякнул удовлетворенно.
И сразу же почувствовал острую режущую боль в щеке и сочащуюся за воротник горячую влагу.
«Убили!» – мелькнула всполошная мысль и сразу исчезла, потому что боль не проходила.
Тюряпин нащупал рукой и вытащил из щеки длинную гладкую щепку, отколотую пулей от бревна.
«Ничего, ничего», – бормотнул быстро и сердито, выглянул в окно-бойницу, но за спиной кто-то пронзительно-коротко вскрикнул, и углом глаза Тюряпин увидел, как завалился на середину избы мужик в собачьей дохе и посунулся к нему мальчонка Гервасий.
И, разряжая винтовку в торчащий из-за сугроба золотой офицерский погон, мутно поблескивавший во мгле, Тюряпин устало, равнодушно подумал, что так и не увидел, так и не попробовал мужик взаправду существующую ягоду чудесную, размером в обхват, – арбуз.
– Гервасий! Гервасий! Иди сюда, парень! – позвал он мальчишку и бросил ему свой подсумок. – Набивай-ка мне пока обоймы…
И сколько прошло времени, было ему неведомо, когда вдруг заросший черный мужик откинулся молча назад; во лбу у него виднелась маленькая дырочка аккуратная.
Потом страшно захрипел, забил ногами и смолк пропахший рыбой тихий помор из Лямцы.
И, схватившись за живот, сел на землю, харкнул кровью белобрысый здоровенный промысловик из Няндомы, отбросил в сторону винтовку и сказал отрешенно:
– Все! Мне кишки продырявило…
Завалилась прогоревшая крыша.
Тюряпин на ощупь, в кромешной мгле, в дыму и гари, отловил за плечо Гервасия, крикнул ему:
– Шабашим! Счас мы с тобой начнем наружу выходить, понял ты меня?
– Сдаваться? – спросил Гервасий.
– Нам с тобой сдавать нечего, – зло усмехнулся, блеснул в темноте зубами Тюряпин.
– А чего тогда?
– Слушай меня внимательно.
– Угу.
– Я выхожу в дверь первый. Ты считай до двадцати, опосля вылетай следом. И сразу направо, за угол. Сложись колобком и лети на заднице с обрыва. Даст бог, уцелеешь, не расшибешься…
– Подстрелят, кось, пока до обрыва-то добегу? – деловито поинтересовался Гервасий.
– Авось не поспеют… Делай, как говорю!
Тюряпин сдвинул на ремне за спину две гранаты и так же деловито добавил:
– Доберешься до наших, скажешь: так, мол, и так, погиб красный боец Константин Афанасьевич Тюряпин за будущую сладкую и вольную жизнь…
Отбросил ногой кол, подпиравший дверь, широко распахнул ее и вышел вон.
И задыхающийся от дыма и жары Гервасий видел в проем, как ровным шагом пошел Тюряпин, надев на винтовку шапку, и смолкли выстрелы.
Тюряпин, остановился, воткнул винтовку стволом в снег и стал вольно, сложив руки за спиной. Для полного шика только цигарки не хватало.
Поднялись в рост белые из-за сугробов и пошли к нему быстрым шагом, побежали. И Гервасий вынырнул в этот момент наружу.
Кто-то сипло крикнул:
– Вон еще один краснопузый вылез остудиться!
– Беги, беги, пацан! – громко заорал Тюряпин и бросил под ноги – между собою и подступившими почти вплотную белыми – две гранаты.
Ослепительный красно-синий шар вспух на этом месте, отбросил Гервасия к углу избы, вышиб дух.
Но в следующий миг он уже вскочил на ноги, промчался спасительные несколько метров и бросился, не глядя, в бездонный снежный провал…
«Может, это и есть конец света?» – подумал Миллер, когда машины въехали в порт. Тысячи людей обезумели. Ими владела одна страсть, одна всеобъемлющая цель гнала их по забитым причалам в узких выщербленных проходах между складами, пакгаузами, мастерскими – прорваться любой ценой на уходящие суда.
Испуганные, дико всхрапывающие лошади, рвущиеся из постромков, перевернутые телеги, еще дымящие полевые кухни, разбитые снарядные ящики, брошенные орудия, валяющееся, уже никому не нужное оружие, разграбленные контейнеры, потерявшие хозяев собаки, растоптанные кофры и чемоданы, толпа с узлами, общий гам и крик, перекошенные в сумасшедшем ужасе лица.
И все это освещено багровым пляшущим светом пылающих на другой стороне Двины складов, дровяных бирж, лесопильных заводов.
И как знак окончательной всеобщей потери рассудка – висящий на стропах подъемного крана рояль. Черный концертный рояль.
– Майна! – закричали снизу, и крановщик, то ли по неопытности, а может быть, нарочно, освободил стропы, и рояль рухнул наземь, прямо в толпу, взметнув в низкое страшное небо столб хруста, звона и звериного жуткого вопля сотен несчастных…
У трапа ледокола «Минин» выстроилась в каре офицерская рота с направленными на толпу штыками и расчехленным пулеметом.
– Нельзя!.. Нельзя!.. – хрипел сорвавший голос начальник охраны. – Никому нельзя, здесь только штаб!..
Женщина в белой медицинской косынке с красным крестом кричала:
– Хоть раненых заберите!.. И женщин… Что ж вы делаете, красные их всех перебьют!..
Женщину отпихнули, и сразу же унес ее куда-то в сторону поток других наседающих на цепь штыков людей в котелках, шубах, шинелях.
Миллер медленно, как тяжелобольной, прошел по трапу, тонко пружинившему под ногами, и услышал за спиной голос Марушевского:
– Поднимите трап над пристанью! Они сомнут оцепление и ворвутся сюда…
Палуба подрагивала от сдержанного усердия работавшей на холостых оборотах машины ледокола. В этом было что-то успокаивающее.
Капитан доложил десятиминутную готовность. Миллер устало кивнул и пошел вдоль юта, держась для уверенности за металлический леер. Он не мог оторвать взгляда от беснующейся, обреченно давящейся на пирсе толпы. Как же это случилось? Ведь еще недавно казалось, что до победы осталось совсем мало?..
Вернее сказать, полгода назад так совсем не казалось. Особенно когда союзники стали отзывать свои войска. Это была с их стороны первая ужасная, можно уверенно сказать – роковая, гадость. Это позорное малодушие западных людей, не привыкших к трудностям. Они привыкли взваливать на нас самое тяжелое.
Еще в прошлом сентябре они всячески уговаривали оставить Север и перебросить всю северную армию к Деникину, на юг России.
Но это же – с военной точки зрения – была совершеннейшая глупость!
И вообще, с какой стати ему было идти в подчинение к Деникину? Конечно, в отличие от тупого солдафона Юденича, можно считать Антона Ивановича вполне приличным человеком и даже военным неплохим. Но ни из чего не следует, что ему, генерального штаба генерал-лейтенанту Миллеру, интеллигенту, ученому, опытному стратегу, надо идти в подчинение к заурядному армейскому генералу только из-за слабодушия англичан, их неверности обязательствам и временных тактических просчетов на фронте.
И сколько он ни доказывал на срочно собранном совещании кадрового офицерства, что неразумно сворачивать северный театр военных действий только для пополнения деникинской армии, – большинство все равно настаивало на эвакуации.
И, не имея ни в ком поддержки и опоры, вынужден был Миллер согласиться на отвод войск и переброску их на юг.
Все это было глупость и гадость.
Двух недель не прошло, как убедились в его правоте. Тяжело раскатываясь поначалу, двинулся вскоре стремительными прорывами Деникин на Москву – корпусами Мамонтова и Шкуро. Вновь заполоскался трехцветный флаг уже в Орле.
И этот противный бульдог Юденич круто обложил Петроград, будто клешнями сдавил.
Дни считаные до штурма остались.
Всего ничего, четыре месяца назад! Приказал твердо, без колебаний, ни с кем уже не совещаясь, командующий Северным фронтом Миллер развернуть вспять эвакуационные колонны – удар на железнодорожном направлении, взять узловую станцию Плесецкую, захватить Онегу, очистить от красной заразы весь Шуньгский полуостров.
В канун Покрова вошли первые разъезды в пустынный Петрозаводск.
И откатились красные, попрятались партизаны по глухим скитам, скрылись в заброшенных медвежьих углах, таежных поселениях.
И хоть ясно было – сочтены дни Совдепии, конец ей приходит, со всех четырех сторон сжали, не встать ей, не вздохнуть, не охнуть, – грызла сердце тайная досада, горьким налетом на губы садилась: не ему быть нареченну спасителем святой Руси.
И себе признаваться не хотел, а сдержать в душе зависть, укротить черное злое чувство никак не мог. Антон Иванович Деникин, толстомясый, косноязычный, мужиковатый, освободит колыбель российского самодержавия, белокаменную Москву.
И бульдог Юденич займет столицу великой империи – Петроград.
И верховному правителю Колчаку и так карты в руки.
А ему, Миллеру, будут отведены третьи роли.
Сейчас и вспоминать о тех горестных маленьких мыслях неохота. Деникин отброшен на юг, да и отстранен от дел, по существу, там теперь заправляет Врангель.
Юденич прячется среди чухны.
А Колчак арестован и две недели назад расстрелян.
Расстрелян! Господи, твоя воля! Адмирал, верховный главнокомандующий! Когда-то Миллер не любил Колчака за английское высокомерие, спесь, любовь похвастаться своей славой путешественника, ученого и храброго военного. Но представить себе такое!..
Миллер поднялся на мостик, прислушался к нарастающему грохоту стрельбы у вокзала. Пронзительно завыл над головой снаряд, и сразу же недалеко от борта взметнулся султан воды и битого льда.
Оглушительно заголосила толпа на пристани, и из этого вопля отчетливо доносились слова:
– Красные!.. Кра-асные… В город входя-ят!.. В го-о-род!
Миллер повернулся к капитану, негромко скомандовал:
– Все. Отваливайте от причала.
Капитан смущенно прокашлялся:
– Господин Чаплицкий еще не прибыл, ваше высокопревосходительство…
Миллер аккуратно протер запотевшие стеклышки пенсне и строго сказал:
– Не превращайте временное отступление в бегство, милостивый государь. Господин Чаплицкий на своем посту. Отваливайте. И дайте в Мурманск радио, чтобы за арьергардом вышел миноносец «Юрасовский».
– На «Юрасовском» разбежалась почти вся команда. Остались одни офицеры, – мрачно доложил капитан. – Я ведь только вчера пришел из Мурманска…
– Молчать! – рявкнул командующий. – Прекратите сеять панику! Выполняйте приказ!
– Есть…
Капитан отошел к машинному телеграфу и со злостью рванул ручки: левой – малый назад, правой – малый вперед. Скомандовал:
– На баке! Отдать носовой! Руль – право, три четверти!..
Высокий нос ледокола стал медленно отползать от бревенчатого пирса. Гора коричневато-серой воды закипела под кормой, с шумом взлетела на пристань…
Грузовик замер у самой кромки причала, и офицеры, попрыгав из кузова, растерянно смотрели вслед выходящему на фарватер ледоколу.
Дым из труб ложился на битый лед, на воду в полыньях серыми мятыми кругами, стелился за кормой, и Чаплицкий болезненно-остро вспомнил дым из-под крыши избы и мелькающие тени в черных провалах окон.
«Все это ужасно глупо, – вяло думал он. – Сумасшедший дом. А может быть, ничего этого и вовсе нет? Может быть, я давным-давно заболел, сошел с ума и мне все это видится в болезненных грезах воспаленного сознания?»
Но в памяти все еще стоял острый запах горелого человеческого мяса, и Севрюков рядом говорил с недоумением:
– Эть, суки!.. Бросили ведь, ась?.. Эт-та ж надо?! Чего же делать теперь, ась?..
Чаплицкий вымученно усмехнулся:
– Испробовать милосердие большевичков. И дворян иерусалимских…
– Ну-у, эт-та уж хрена им в сумку! – заорал, выпучив глаза, Севрюков. – Пробиваться надо, вот что, к своим. Вы с нами, господин каперанг?
Чаплицкий покачал головой:
– Да нет уж, господин Севрюков. Ступайте… с Богом. А я как-нибудь сам попробую…
Командарм Самойло вдел ногу в стремя и неожиданно легко бросил в седло крепкое, плотно сбитое тело. И, сильно сжав коленями спину заходившего под ним бойкого каурого жеребца, вдруг почувствовал себя молодым и счастливым.
Париж стоил покаявшемуся королю мессы, а уж Архангельск наверняка стоил для боевого генерала прожитой и так круто измененной, сломанной, наново прочувствованной судьбы.
Самойло вспомнил – без какой-либо видимой связи, – что еще два года назад в Бресте, во время мирных переговоров с немцами, его бывший однокашник и сослуживец генерал Скалон долго и сосредоточенно наблюдал, как Самойло аккуратно спарывает маникюрными ножницами лампасы с форменных брюк, а потом затравленно спросил:
– И ты… вот так… сможешь выйти на люди?
– Конечно! – засмеялся Самойло. – В лампасах без брюк ходить неудобно. А в брюках без лампасов – ничего, вполне допустимо…
– Но ведь это позор! – крикнул Скалон.
– Позор для военного человека – не выполнять приказы, – серьезно сказал Самойло, – а новое правительство в приказном порядке отменило наши с тобой звания, погоны, ордена и лампасы. Теперь, наверное, знаков отличия по-другому надо добиваться…
– Это не правительство, это не власть! Это шайка бунтовщиков и демагогов!
– А кабинет Протопопова и Сухомлинова – это правительство? А наш отказавшийся от престола монарх и немытый конокрад Гришка – это власть?
– Боже мой, Боже мой! – схватился за голову Скалон. – Немцы сейчас оторвут от нас полстраны, остальное уничтожат большевики. Скажи, что нам делать? Что делать?!
– Служить.
– Кому?
– России. Отечеству. Мы с тобой солдаты, у нас одна работа – защищать родину.
– Нет, нет, не-ет! – затряс кулаками Скалон. – Не могу больше, это все, все! Конец, не могу так жить больше!..
Выбежал из комнаты, дробно простучал каблуками по коридору гостиницы, вошел в свой номер, не закрывая двери, достал из кобуры револьвер и выстрелил себе в висок…
О проекте
О подписке