Читать книгу «Украина и соседи: историческая политика. 1987-2018» онлайн полностью📖 — Георгия Касьянова — MyBook.

Украинское измерение

В 1997 году американский историк Алон Конфино достаточно желчно высказался по поводу бума memory studies в западных социальных науках. Он сетовал на то, что, во-первых, растущее количество исследований не обеспечивается качеством методологического, теоретического осмысления проблемы, во-вторых, выработался некий шаблон подхода к проблемам памяти, сводящийся к набору стереотипов, кочующих из дисциплины в дисциплину, из исследования в исследование. Центральной темой исследований в 1990-е, по его мнению, была «политика памяти», что создавало опасность редукции культуры к политике как объекту исследований. «Отдавая должное количеству, – писал он, – трудно избавиться от ощущения, что термин „память“ обесценивается от чрезмерного употребления, при этом исследования памяти явно страдают от недостатка четкости, в то же время становясь довольно предсказуемыми. Затертое утверждение о том, что прошлое конструируется не как факт, а как миф для обслуживания интересов определенного сообщества и сейчас может кому-то показаться достаточно радикальным, но оно не может (и не должно) притуплять взгляд историков… Истории памяти… недостает критической рефлексии по поводу методов и теории и равным образом систематизированной оценки проблем, подходов и объектов исследования»[48].

Рискну предположить, что на Украине в настоящий момент memory studies пребывают приблизительно в таком же состоянии, правда с той разницей, что слово «бум» здесь будет некоторым преувеличением, несмотря на наличие «обоймы» в два десятка авторов, регулярно обращающихся к этой теме. Слово «бум» скорее относится к сфере публичной политики.

Если в общественно-политическом дискурсе вопросы исторической памяти возникли еще в период перестройки – в контексте ликвидации «белых пятен» истории или «возвращения к исторической правде», то их научное осмысление несколько затянулось как из-за естественных причин (для рефлексий нужно время), так и вследствие долгой интеллектуальной изоляции украинской гуманитаристики от мировой. Проблемы коллективной/исторической памяти на Украине стали предметом критической рефлексии и научного осмысления совсем недавно. Первые спорадические попытки, как правило связанные с попыткой выяснить или объяснить политический или социальный подтекст событий, явлений и практик, связанных с коллективной памятью, приходятся на конец 1990-х – начало 2000-х годов[49]. Рост интереса к проблеме ожидаемо совпал с акселерацией исторической политики во времена В. Ющенко. Именно тогда словосочетание «историческая память» прочно вошло не только в общественно-политический лексикон и даже нормативные документы, но и в язык научных исследований. Особую роль в этом сыграла масштабная государственная кампания по формированию коллективной памяти и голоде 1932–1933 годов. Достаточно сказать, что центральный проект этой кампании назывался «Национальная книга памяти жертв Голодомора».

К концу 2000-х на Украине сформировался достаточно стойкий интерес к проблемам исторической памяти. Он был связан, с одной стороны, с политической конъюнктурой, с другой – с быстрорастущим общественным интересом, опять-таки подогреваемым политиками, раскусившими возможности манипуляций с памятью и мобилизационные ресурсы исторической политики.

Определенную роль сыграло и то обстоятельство, что украинские общественные и гуманитарные науки постепенно входили в мировое интеллектуальное пространство, где memory studies не только утвердились как респектабельная область исследований, но и уже имели серьезные наработки концептуального характера. Стали появляться тематические выпуски научных журналов[50], обзорные аналитические статьи[51], аналитические записки в государственные органы[52], диссертации[53], тематические конференции[54] и даже объемные монографии[55] и тематические сборники с привлечением зарубежных специалистов[56], в которых прямо или косвенно рассматриваются разные аспекты функционирования исторической памяти. Украинские исследователи включились в международные проекты, где проблемы исторической памяти занимают видное место[57].

В 2010–2014 годах в Украинском институте национальной памяти (УИНП) и некоторых академических институтах начала складываться группа ученых, проявлявших стойкий интерес к теоретическим и методологическим разработкам в сфере memory studies. В УИНП был составлен словарь ключевых терминов и понятий[58], издана объемная библиография исследований по теме памяти[59], здесь же был начат выпуск серии «Национальная и историческая память», в 2011–2014 годах вышло десять выпусков этого сборника.

Впрочем, как уже упоминалось, нынешнее состояние исследований памяти на Украине напоминает ситуацию в этой же сфере в западной науке конца 1990-х. Украинская исследовательница Алла Киридон среди основных проблем исследований назвала их малочисленность (и добавим – спорадичность), отсутствие междисциплинарных связей и дискуссий и в то же время – некритическое использование терминологии, позаимствованной у других дисциплин, зависимость от переводной литературы (добавим – в особенности работ теоретико-методологического характера[60]), избыток эмпиризма, недостаточный уровень анализа[61].

Автор не упомянула еще одной серьезной проблемы, из-за которой ей лично пришлось поменять место работы. Исследования памяти на Украине пребывают под серьезным давлением политической конъюнктуры, это сказывается как на содержании работ, так и на институционном развитии. Реорганизация Украинского института национальной памяти летом 2014 года и «обратное перепрофилирование» его в орган исполнительной власти практически ликвидировали академическую составляющую деятельности этой институции (подробнее см. раздел II, главу 1). Увеличивается разрыв между аффирмативно-дидактическим и аналитическим подходами.

Многие работы, посвященные исторической памяти, претендующие на аналитический статус, своим содержанием относятся прежде всего к аффирмативной и дидактической историографии: они актуализируются текущими политическими заданиями или культуртрегерским энтузиазмом. Авторы со всей серьезностью вписывают свои рассуждения о природе исторической политики (в основном называя ее «политикой памяти») в необходимость помогать «строительству нации», формированию национального самосознания, идентичности и т. д.[62]

Во многих случаях прочтение «западных авторитетов» оборачивается некритической трансляцией идей, возникших в радикально иных культурных, политических и познавательных контекстах. В результате случаются удивительные гибриды, когда мыслителей постмодерна представляют как пропагандистов национальной идеи, а правоверные позитивисты радуют читателя ссылками на авторов, давно признавших историю не более чем текстом, транслирующим господствующие дискурсы.

Нынешняя общественно-политическая ситуация, связанная с войной на востоке страны, аннексией Крыма Россией и необходимостью противостояния в информационно-психологической войне, только усиливает тенденцию к актуализации исследований памяти прежде всего в рамках аффирмативной и дидактической истории (о политологах мы умалчиваем) и сужает пространство взвешенного академического дискурса: стоит обратить внимание на то обстоятельство, что формулировка темы двух из трех упомянутых выше «довоенных» научных конференций – «память как поле борьбы», а название одного из интернет-сайтов, претендующих на просветительскую миссию, – «Исторический фронт»[63].

Глава 2. Контексты

О стереотипах «Западная Европа» «Восточная Европа» Постсоветское пространство

Эта глава посвящена описанию и анализу политических, культурных и социальных общеевропейских контекстов, которые имеют отношение к формированию исторической политики на Украине. Понимание этих контекстов позволит понять место Украины на европейской карте исторической политики, выяснить ее соответствие неким общим тенденциям и ее «национальные особенности». Выражение «общеевропейские контексты» не должно вводить в заблуждение – «общими» они становились только тогда, когда имели схожую динамику и направленность (например, идеологическую) или же когда они становились продуктом целенаправленных действий то ли согласившихся на общую политику национальных правительств, то ли транснациональных и наднациональных европейских государственных и общественных институтов. Разумеется, общность основывается и на неких разделяемых всеми базовых ценностях.

Стоит учесть и то обстоятельство, что начиная с 1945 года Европа трижды пребывала в состоянии «после»: послевоенном (где память о войне и ее наследие были главной темой исторической политики), после краха коммунизма (то есть все 1990-е и начало 2000-х), когда заботы о «послевоенном» обустройстве Европы дополнились разбирательствами с коммунистическим прошлым и его наследием (посткоммунистический период), и после «воссоединения» Европы в 2004–2007 годах, когда история и память, рассматривавшиеся промоутерами исторической политики как интеграционные инструменты, вдруг стали давать сбой именно в этом качестве. Возможно, сейчас, после краха Ялтинско-Потсдамской системы, масштабного миграционного кризиса и катастрофически нарастающего политического кризиса Евросоюза, мы стоим на пороге нового «после», но движение к нему еще не завершилось.

О стереотипах

Среди множества стереотипов, с которыми до сих пор приходится сталкиваться историку, интересующемуся прошлым и настоящим Европы, один из наиболее распространенных и живучих сводится приблизительно к такой формуле: общества «Западной Европы» благополучно прошли процесс становления национальных историй и национального исторического самосознания. Это окончательно сформировавшиеся нации, для которых прошлое находится там, где ему положено быть: в учебниках, исторических романах, произведениях искусства, музеях и т. д. Прошлое, кодифицированное в национальных нарративах, не отягощает настоящее, «старые» европейские нации «не больны прошлым».

В то же время общества и нации, имеющие проблемы с самоутверждением, определением национальной идентичности, активно тяготеют к прошлому, их исторические нарративы в силу разных причин пребывают в состоянии постоянного пересмотра, история и память являются предметом постоянных политико-идеологических манипуляций и вмешательств, их активно используют общественные группы, борющиеся за власть. Крылатое выражение У. Черчилля о Балканах, производящих истории больше, чем они могут переварить, нередко распространяют на весь регион, именуемый «Восточной Европой»[64].

Этот частный стереотип[65] хорошо вписывается в знаменитую дихотомию «Запад – Восток», являющуюся едва ли не самой долгоиграющей пластинкой, до сих пор во многом определяющей способ мышления интеллектуалов, политиков, исследователей, коллективное мировосприятие культурных, политических, профессиональных, религиозных и других сообществ. Общества и страны, расположившиеся к востоку от линии, прочерченной почти 70 лет назад в знаменитой Фултонской речи У. Черчилля и, казалось бы, стертой «воссоединением» Европы в 1990-е – начале 2000-х, по-прежнему «больны историей» (заметим, что последние 20–25 лет дают весомые основания для такого вывода). Тем временем «Западная Европа» вроде как демонстрирует завидное здоровье.

Этот взгляд также можно считать эффектом деления наций и национализмов на «политические/гражданские», или «исторические», и «этнические/культурные», или же «неисторические». Бывшие «неисторические» (не имевшие государственности) нации стали «историческими» не только в гегелевском (обрели государственность), но и в гоголевском смысле: они хронически «попадают в историю», поскольку по-прежнему отягощены разбирательствами с прошлым, все еще крайне важным для самоопределения, в то время как солидные, традиционно «исторические» нации, вовремя разобравшиеся с этим прошлым, якобы оставили историю историкам.

Эта достаточно комфортная схема вполне приемлема как некий пояснительный шаблон, необходимый для первого приближения к теме «история и политика», она хорошо вписывается в устойчивые культурные и пространственные стереотипы, обслуживающие как политические дискурсы, так и бытовое сознание, нередко сводящее большие темы к «политически некорректным» анекдотам о «польском водопроводчике» в Лондоне или молдавском строителе-шабашнике на Украине.

Тезис о некоей одержимости прошлым и чрезмерной зависимости коллективной идентичности от его интерпретаций в упомянутом выше историческом регионе имеет фактические основания, он подтверждается историей как «долгого XIX», так и «короткого XX» столетия. Это взгляд, определяемый культурным стереотипом, определившим политическую карту мира, созданную еще в XIX столетии.

Тем не менее по мере укрупнения масштаба и при переходе от исторической и культурно-политической географии к топографии упомянутая схема начинает рушиться. Выясняется, что если не одержимость прошлым, то постоянный политически мотивированный интерес к нему характерен и для «продвинутых» сообществ «Западной Европы». Прежде всего, отметим культурное разнообразие самого региона, определяющее разные степени отягощенности прошлым. Стоит поинтересоваться «вопросами истории» в географически самых западных европейских странах – Испании и Португалии. В первом случае можно задать вопрос, как интерпретируется прошлое в контексте единства страны, как «вспоминается» там гражданская война 1930-х или период правления Франко. Во втором – как обсуждается колониальное прошлое или же период правления Салазара[66]. О знаменитом «споре историков» в Германии мы уже упоминали. Дискуссии о колониальном прошлом Франции также могут послужить классическим примером взаимодействия истории и политики[67].

Даже поверхностного взгляда на послевоенную историю «Западной Европы», то есть некоей общности, противопоставляемой Европе «восточной», достаточно, чтобы обнаружить постоянное взаимодействие истории и политики, беспрерывную инструментализацию истории в политических интересах. Вряд ли можно себе представить масштабное политическое, идеологическое, военное противостояние двух систем – капитализма и коммунизма (и холодную войну) – без постоянного обращения политиков и государственных мужей к историческим сюжетам, без внедрения этих сюжетов в политический дискурс и практики – как в коммунистической «Восточной Европе», так и в капиталистической «Западной».

Точно так же трудно вообразить послевоенную Европу без постоянного обращения к опыту Второй мировой войны, его переоценке и «переформатированию» в зависимости от геополитической конъюнктуры – то, что Тони Джадт называл «длинной тенью Второй мировой»[68]. Десять лет назад Р. Либоу писал: «Более полувека минуло с окончания Второй мировой войны, и почти каждой стране прошлось пережить разного рода мучительные дебаты о ее роли (ролях) в этом конфликте и ответственности за злодеяния, совершенные то ли ее правительствами, то ли ее гражданами. В одних странах дискуссии не заставили себя ждать, в других прошли десятилетия, прежде чем они начались»[69].

Поначалу актуальность и содержание этих дискуссий определялись послевоенной политической конъюнктурой, позициями и политическими стратегиями победителей и побежденных, геополитической ситуацией и атмосферой холодной войны. В одних случаях (нации-победители) происходил ренессанс и расширение национальных нарративов, связанных с героическим мифом (Франция, Великобритания), в других (нации-побежденные) преобладал нарратив жертв и преступлений (Германия, Италия). В обоих случаях история была напрямую включена в процесс «перезагрузки» национальной идентичности[70]. Не менее важной темой была переоценка и формулирование обновленных (или переизобретенных) мифов – как национальных, так и общеевропейских[71]. Последние полстолетия наблюдается активное продвижение общеевропейской идентичности именно через историческую политику.

Если же обратиться к событиям последних 20–30 лет (превращение памяти о Холокосте в общеевропейский феномен, «спор историков» в Германии, так и не закончившийся поныне, дискуссии о наследии коммунизма, дебаты об уравнивании нацизма и сталинизма, возникновение общеевропейских структур, пытающихся продвигать общеевропейскую историческую политику), можно сформулировать такой тезис: ни в более отдаленном, ни в недавнем прошлом, ни в настоящем нет существенной разницы в подверженности различных обществ вопросам интерпретации и репрезентации прошлого то ли в форме памяти, то ли в форме истории, в желании различных общественных групп использовать прошлое для нужд настоящего, в логике и динамике использования истории и памяти для политических целей.

И тут не имеет особого значения то, как эти нужды формулируются: идет ли речь о создании общей «европейской идентичности» в рамках идеи «объединенной Европы», или о «восстановлении прав» того или иного сообщества как полноправной «европейской» нации, или же о самоутверждении «проснувшейся» или «возрождающейся» нации, или о выяснении некоей коллективной ответственности за исторические грехи. Общим является одно: прошлое, изложенное то ли в виде исторического мастер-нарратива, то ли в виде доминирующего нарратива культурной памяти, присутствует в настоящем, история полновесно присутствует в политическом и культурном пространствах.

Различия заключаются скорее в интенсивности переживания обществом проблем прошлого, степени влияния интерпретаций и репрезентаций истории на текущую ситуацию, возможностях доступа к средствам реализации исторической политики – тут уже в дело вступают такие факторы, как традиции, уровень развития гражданского общества и демократических институтов, политическая и правовая культура и т. п., то есть некие исторически сложившиеся условия и контексты, в рамках которых происходит обращение к проблемам исторической памяти и осуществляется историческая политика.

К различиям можно отнести и вектор «озабоченности прошлым». В «Западной Европе» более заметной тенденцией была и остается инструментализация прошлого в интересах построения общеевропейской идентичности, преодоления ксенофобии, расизма, этнической, культурной, религиозной нетерпимости. Этическая составляющая в проработке прошлого постепенно смещалась к выяснению своей ответственности за деяния прошлого.