Читать книгу «Украина и соседи: историческая политика. 1987-2018» онлайн полностью📖 — Георгия Касьянова — MyBook.

Базовые определения

Приведенные здесь примеры рассуждений о природе коллективной памяти, исторической политике, политике памяти интересуют нас в одном практическом аспекте: соотношение понятий «историческая память» – «коллективная память», «историческая политика» – «политика памяти». В любом случае рассуждения о коллективной памяти выходят на проблемы формирования коллективной идентичности. Эти последние так или иначе указывают на необходимость определить объекты и субъекты идентичности. А далее любой исследователь логикой поиска причин и следствий приходит к необходимости выяснения роли институтов и групп интересов, то есть политики, если, конечно, предметом поиска не являются сугубо специальные аспекты искусствоведения, этнографии или культурологии.

Опираясь на приведенные выше термины, попробуем сформулировать некие общие определения, необходимые нам как для дальнейших рассуждений, так и для организации связного нарратива, описывающего историческую политику на Украине и на посткоммунистическом пространстве с конца 1980-х до 2016 года.

«Историческая память» – это форма «коллективной», или «культурной», памяти, та ее разновидность, которая претендует на статус традиции (разумеется, изобретенной, сконструированной). «Историческая память» – это мифологизированная форма групповых представлений о прошлом, существующих, как правило, в виде набора символов и «мест памяти». В условиях информационного общества она приобретает статус гиперреальности, серьезно влияющей на то, что принято считать реальностью.

«Историческая память» – это целенаправленно сконструированный средствами исторической политики относительно устойчивый набор взаимосвязанных коллективных представлений о прошлом той или иной группы, кодифицированный и стандартизированный в общественных, культурных, политических дискурсах, стереотипах, мифах, символах, мнемонических и коммеморативных практиках.

«Историческая память» является, с одной стороны, результатом культурной, социальной, политической инженерии, а с другой – инструментом конструирования культурной, социальной, политической, религиозной идентичностей, в эпоху национализма синтезирующихся в идентичность национальную. Историческую память можно считать важной составляющей социального и культурного, в более общем плане – символического капитала (П. Бурдье)[30].

Инструментализация исторической памяти средствами исторической политики может приводить к тому, что некоторые ее формы и явления сакрализуются и приобретают черты гражданской религии.

«Историческая политика» – это разновидность политики, целью и содержанием которой является целенаправленное конструирование и утилитарное использование в политических целях «исторической памяти» и других форм коллективных представлений о прошлом и его репрезентаций, в том числе профессиональной историографии.

Историческая политика осуществляется в интересах политических, культурных, этнических и других общественных групп в борьбе за власть, за ее удержание или перераспределение. Историческая политика является средством обеспечения политической, культурной или иных форм лояльности крупных общественных групп, а также удержания идеологического и политического контроля над ними.

Историческая политика имеет дело с присвоением и созданием символического капитала, который может иметь отношение к генерированию социального, политического и даже экономического капитала. Этим определяется сила, влияние и привлекательность исторической политики для разных социальных агентов.

Наиболее выразительной чертой исторической политики является идеологическая и политическая инструментализация как истории (то есть упорядоченной версии знаний и представлений о прошлом), так и памяти, утилитарное использование истории и памяти во внутренней политике, юридических и законодательных практиках, идеологических, дипломатических и военных конфликтах. Историческая политика, как правило, апеллирует к уже существующим культурным стереотипам или создает новые. Историческая политика специализируется на создании и воспроизводстве симулякров, создает гиперреальность[31], которая способна не только активно воздействовать на реальность, но и замещать ее.

Политика памяти в этом случае является более узким термином, охватывающим практики, связанные преимущественно с формированием коллективной/исторической памяти, и не включающим интервенции в сферу профессионального историописания и дидактической истории.

Круг агентов исторической политики во второй половине XX столетия неуклонно расширялся. Если раньше здесь безраздельно господствовало государство (как в тоталитарных и авторитарных, так и в демократических обществах), то сейчас в нее включились институты гражданского общества, на нее могут активно влиять частные лица, бизнес-структуры, церковь, местные общины, негосударственные средства массовой информации, учебные заведения (например, университеты), неформальные виртуальные сообщества (группы в социальных сетях, например) и отдельные индивиды. Государство по-прежнему задает здесь тон, однако его представителям приходится все больше сверять свои действия с общественным мнением, интересами негосударственных институтов и локальных сообществ.

Эта ситуация порождает тенденцию как к взаимодействию и сотрудничеству между государственными институтами и «третьим сектором», так и к их имитации. Формирование транснациональной и даже глобальной исторической памяти о Холокосте было бы невозможно без такого взаимодействия и сотрудничества. На Украине продвижение канонической версии Голодомора как геноцида первоначально было делом преимущественно общественных организаций, а памятование Холокоста и сейчас остается в основном полем деятельности негосударственных агентов памяти. Историческая память о Волынской трагедии в Польше также долгое время была заботой преимущественно общественных организаций. В России одной из особенностей исторической политики можно считать использование государством лояльных ему негосударственных организаций, или так называемых GONGO (Government-Organized Non-Governmental Organizations).

Я предлагаю различать несколько типов, или моделей, исторической памяти.

Начну с важного замечания Майкла Бернхарда и Яна Кубика, предложивших свою таксономию «режимов памяти»[32] в посткоммунистических обществах. Оно касается неустойчивости, текучести «режимов памяти», вызванной целым рядом обстоятельств: политической конъюнктурой, сменой акторов, находящихся у власти, и т. д.[33] В отличие от «режимов памяти», описываемые мной модели исторической памяти и соответствующей им исторической политики имеют склонность к стабильности, ригидности, по крайней мере две из них не эластичны.

Первую модель я предлагаю назвать эксклюзивной. Она, во-первых, утверждает, навязывает каноническую гомогенную версию исторической памяти, во-вторых, исключает из нее некий набор мифов, представлений и репрезентаций прошлого, который мешает формированию ее «правильного» варианта, в-третьих, изымает из прошлого «чужеродные» элементы или стигматизирует их как чужие, вредоносные. Реализация такой модели, как правило, направлена на культурную и политическую гомогенизацию, отрицает плюрализм.

На Украине в рамках эксклюзивной модели наблюдалось противостояние двух основных нарративов памяти[34], связанных с разными формами культурной и политической идентичности: национального/националистического и советско-ностальгического[35]. В этом противостоянии периодически участвовали имперско-ностальгический нарратив, который подпитывал и советско-ностальгический (будучи по факту его союзником), и национальный/националистический (тут можно упомянуть ностальгию по Габсбургам)[36].

Эксклюзивная модель по определению предполагает конфликт с теми вариантами памяти, которые не вписываются в ее идейный ряд и политические воплощения. Она предполагает формирование гомогенной идентичности в основном за счет или маргинализации и устранения тех репрезентаций прошлого, которые не вписываются в такую гомогенную идентичность, или за счет их ассимиляции. Впрочем, альтернативные варианты коллективной/исторической памяти не сбрасываются со счетов совсем, они используются в упомянутом конфликте как репрезентации Другого, и нередко этот Другой играет важную конституирующую роль для определения собственного коллективного национального Я. Репрезентации периода коммунизма в «Восточной Европе», представляемого как результат вторжения внешнего Другого, очень важны для осознания своего коллективного Я в качестве жертвы. Иными словами, эксклюзивная модель удерживает Другого, но только в рамках собственных репрезентаций. Репрезентации, представляемые этим Другим, он отбрасывает.

Вторую модель можно описать как инклюзивную: она предполагает интеграцию в единое мемориальное и символическое пространство разных вариантов коллективной/исторической памяти и их объединение в некий общий нарратив, например объединенный идеей гражданского патриотизма. На Украине она представлена в основном ситуативно, как результат кратковременной политической конъюнктуры, а не как продукт продуманной стратегии.

Третья модель, назовем ее смешанной (амбивалентной), основана на сосуществовании (но не слиянии) разных вариантов коллективной памяти, иногда идеологически и политически несовместимых, но уживающихся рядом то ли из-за отсутствия общественного интереса, то ли благодаря целенаправленной политике нейтрализации их идеологического содержания.

Разумеется, предложенные типологии[37] – всего лишь инструмент, необходимый для определения и анализа основной, доминирующей тенденции. В реальности чистых типов не существует. Нарратив памяти, предлагаемый и навязываемый империей, может функционировать в виде инклюзивной модели, то же самое можно сказать о советском официальном нарративе. Однако оба нарратива будут отрицать национальный/националистический в его политизированной форме, и тогда они будут носить признаки модели эксклюзивной. Национальный/националистический нарратив сам по себе отрицает идею инклюзивности, поскольку в его основе лежит идея гомогенного в языковом и культурном плане этноса, этнического/культурного национализма. На Украине национальный/националистический нарратив памяти возник на идее двойного антагонизма: с этническим Другим (этносы-угнетатели) и с политическим Другим (империи и Советский Союз).

Советско-ностальгический нарратив истории и памяти, как правило, соседствует и сочетается с имперским (имперско-ностальгическим) – не только в России, где это сочетание выглядит вполне естественным, но и на Украине. Если речь идет о региональных идентичностях, то самыми очевидными примерам будут Донбасс и Крым. Однако опыт исторической политики последних двадцати лет на Украине демонстрирует злую иронию истории. Национальный/националистический нарратив вполне может сочетаться с имперским: популярный, хотя и несколько мазохистский культ Франца-Иосифа и его эпохи в Галиции может быть тому свидетельством.

Еще более впечатляющим обстоятельством можно считать способность носителей и промоутеров национального/националистического нарратива воспроизводить культурные паттерны и модели поведения, характерные для советско-ностальгического антагониста: достаточно посмотреть на методы, формы, риторику и репрезентации так называемой «декоммунизации» 2015–2016 годов, удивительно напоминающие экстаз большевистского иконоклазма.

Содержание исторической политики на Украине в основном определялось взаимодействием и конфликтом между двумя нарративами памяти: национальным/националистическим и советско-ностальгическим. Речь идет, конечно, о магистральной тенденции, не исключающей отклонений, чередования активных фаз, спадов и периодов затишья. Выбор модели (инклюзивная/эксклюзивная/амбивалентная) диктовался текущей политической конъюнктурой и не всегда был четко осознанным результатом осмысленной стратегии. Региональные и локальные нарративы, как правило, были воплощениями, модуляциями двух основных. Четко оформленный национальный нарратив, разумеется, имелся не только у украинцев: вспомним хотя бы крымско-татарский или еврейский.

Амбивалентная модель функционировала именно как форма параллельного существования двух предыдущих моделей или же в форме «национализации» части советско-ностальгического нарратива (например, включения в него героев и событий «Великой Отечественной войны»).

Важной особенностью Украины является и то, что усилиями разных агентов исторической политики эти два нарратива вписались в определенные региональные измерения. Национальный/националистический преобладал в западных регионах Украины, преимущественно в Галиции[38]. Советско-ностальгический – в восточных регионах[39] и в Крыму. Причем первый больше вписывался в эксклюзивную модель, а второй – в инклюзивную.

В Центральной и частично Юго-Восточной Украине[40] преобладала смешанная модель с субрегиональными и врéменными колебаниями то в пользу национального/националистического, то в сторону советско-ностальгического. После 2014 года здесь наблюдается интенсивное вытеснение советско-ностальгического и смешанного нарративов национальным/националистическим, расширение территории доминирования эксклюзивной модели национального/националистического нарратива за счет маргинализации или стирания других, прежде всего советско-ностальгического («декоммунизация»). Инклюзивная модель функционирует скорее в демонстрационном режиме, на уровне политических деклараций.

Разумеется, историческая политика в Украине не сводится исключительно к взаимодействию и противостоянию национальной/националистической и советско-ностальгической моделей. На обочинах этой магистрали пребывают региональные и локальные нарративы, иногда вписывающиеся в более общую схему, иногда выпадающие из нее. Там же пребывают и те национальные нарративы памяти, которые или противостоят «главным», или создают им «некоторые неудобства»: например, еврейский, польский, русинский, крымско-татарский, ромский (последний, похоже, находится еще в процессе формирования). Память о Холокосте вступает в конфликт и с национальным/националистическим, и с советско-ностальгическим, при этом данный нарратив, в свою очередь, до последнего времени функционировал в основном в рамках эксклюзивной модели.

1
...
...
8