Читать книгу «С Евангелием в руках» онлайн полностью📖 — Георгия Чистякова — MyBook.

Пасхальная победа. Иисус и Гораций

Митрополит Антоний (Блум) заметил как-то, что именно наше отношение к смерти может помочь нам понять, христиане мы или нет. Прежде всего в силу того, что Христос воистину «смертию смерть попрал», не символически, а действительно победил смерть и сделал нас, христиан, участниками этой победы. Всё остальное в Его миссии подчинено именно этому, а поэтому апостол Павел, не очень точно цитируя пророчество Исайи, воскликнул: «Поглощена смерть победою» (1 Кор 15: 54, сравн. Ис 25: 8). Мы, зная эти слова, не догадываемся, как правило, насколько глубоко раскрыта в них суть того, что произошло в ночь, когда Иисус воскрес из мертвых.

Поглощена смерть победою

Смерть поглощена. Субъектом при глаголе «поглощать» может быть только одно слово – вода. Именно она, «река времен», используя известные слова Державина, «уносит все дела людей» и топит их «в пропасти забвенья», то есть в конце концов поглощает всё. Как в античной мифологии (вспомним реки подземного мира – Лету, Ахерон, Коцит, Флегетон и Стикс), так и в Ветхом Завете вода символизирует царство смерти. Уход из жизни уподобляется у греков переправе через подземные воды на лодке Харона, в Библии – человек, умирая, как бы тонет в этих водах. Как в седьмой главе книги Бытие говорится о потопе, случившемся «во дни Ноя… до того дня, как вошел Ной в ковчег… пока не пришел потоп и не истребил всех» (см. также Мф 24: 37–39), так и в других ветхозаветных текстах вода – это почти всегда знак смерти. В псалмах там, где речь идет о воде, на самом деле говорится о смерти, а погружение в воду во время крещения, согласно апостолу Павлу, означает, что мы умираем вместе с Христом и вместе с Ним подвергаемся погребению, чтобы, соединившись с Ним подобием Его смерти, быть вместе с Ним и подобием воскресения (Рим 6: 3–5). Что происходит, когда смерть поглощается победою? Она (смерть!) умирает сама. С ней случается именно то, во что прежде она ввергала всех без разбора людей. Нам в XX веке не совсем понятно, что хочет сказать апостол, когда радостно возвещает о том, что смерть умерла, однако для его адресатов это было ясно. Понятно это было и Иоанну Дамаскину, который в 7-й песне канона Святой Пасхи передал эту формулу апостола Павла другими словами, но абсолютно точно: «Смерти празднуем умерщвление». В чем же тут дело?

Исторический контекст

Как раз в те годы, когда проповедует, а затем умирает на кресте Иисус, по миру распространяются стихи Квинта Горация Флакка (умер в 8 году до н. э.). Лейтмотив поэзии Горация – страх перед смертью и способы его преодоления. От книги к книге, из оды в оду в разных, действительно, прекрасных с любой точки зрения и в высшей степени изящных стихах (жаль, что теперь Горация не читают!), поэт варьирует одну и ту же мысль: кто бы ты ни был, бедный поселянин или потомок древних царей, всё равно ты умрешь, всем придется сесть в лодку и вблизи увидеть темные воды Стикса, всем суждено плыть по этой волне, каждого из нас ждет этот час, Плутон неумолим, и никакими жертвоприношениями его нельзя склонить к тому, чтобы он тебя пощадил. Твой достойнейший, восклицает поэт с бесконечно грустной иронией, наследник доберется до твоего добра и будет расплескивать по каменному полу вина, хранившиеся у тебя за ста замками. Рано или поздно, но умрет каждый. Вот, в общем, и всё – ни о чем другом Гораций не может даже думать. Луга одеваются травами, на деревьях появляются листья, а с гор уже сбежали снега (отсюда плещеевское «Уж тает снег, бегут ручьи»), нимфы и грации уже водят свои хороводы, а мы всё ближе к тем местам, где теперь древние римские цари, ибо мы пыль и тень. Всё, что накопил ты в течение жизни, попадет в жадные руки наследника, когда ты попадешь на суд к Миносу, где тебе не помогут ни красноречие, ни благочестие, ни знатность рода. Страх перед смертью – вот, кажется, главное чувство, которое владеет и поэтом, и его читателями. Причем Гораций далеко не первый, а скорее, наоборот, один из последних по времени авторов, греческих и латинских, кто говорит о страхе перед смертью.

В течение целой исторической эпохи, начиная с IV века до н. э. весь, по сути, античный мир как пожаром был охвачен этим страхом. Философы (Эпикур и вся его школа и стоики, одним из последних в ряду которых был живший уже во II веке по Р.Х. Марк Аврелий) мучительно искали средства от этого страха, фармацевты с печалью сообщали, что нет среди целебных трав лекарства от смерти, а поэты приглашали забыться, хотя бы на минуту, сбежать от страха перед смертью в мир, где льется рекою вино, где радуют обоняние запахи разнообразных кушаний, услаждают слух своей чудной игрой флейтистки, арфистки и проч., в общем, жить по принципу: «ешь, пей, веселись» (Лк 12: 19) или «будем есть и пить, ибо завтра умрем» (Ис 22: 13; 1 Кор 15: 32). Забыться, идя по этому пути, довольно просто, но действие такого наркотика быстро кончается. К нему приходится обращаться снова, причем каждый раз увеличивая дозу, а затем снова тоска, и снова уныние, а в результате остается лишь один выход – самоубийство. Гораций, как человек по-настоящему тонкий и глубоко чувствующий, как бьется у нас сердце, а к тому же во многом очень похожий на интеллигентов нашего XX столетия, предлагает еще одно средство от этого страха – погружение в мир художественных образов, уход в искусство и в созерцание прекрасного, но и это не помогает.

Страх перед смертью и отвращение к жизни, как потом скажет блаженный Августин, – вот два чувства, которыми живут почти без исключения люди в последние века истории античного мира. Мир этот уже почти парализован. В это самое время начинает свою проповедь Иисус. Начинается новая эра. Он умирает, а мы, присутствуя в лице Иоанна Богослова у Его креста и видя Его кончину, исцеляемся от страха перед смертью.

Откуда этот страх?

Греки боялись смерти не всегда. Геродот (V век до н. э.) в своей «Истории» рассказывает про афинянина Телла, которого один из семи мудрецов назвал самым счастливым из всех людей, ибо он «жил в цветущее время родного города, у него были прекрасные и благородные сыновья, и ему довелось увидеть, как у всех них также родились и остались в живых дети. К тому же ему была суждена славная кончина. Во время войны… он обратил врагов в бегство, а сам пал доблестной смертью. Афиняне же устроили ему погребение за государственный счет… оказав этим высокую честь». Спартанский поэт Тиртей еще раньше восклицал:

 
Доля завидная – пасть в передних рядах ополченья,
Родину-мать от врагов оберегая в бою.
 

Грек, живущий в полисе, до такой степени дорожил своим городом-государством, что считал его живым организмом, как Нестор в гомеровской «Илиаде», который сравнивает людей с листьями на ветвях могучего дуба, – одни листья падают, другие, наоборот, появляются, а дерево продолжает расти и становится только больше. Личная неповторимость и вообще личность грека, живущего в полисе, были как бы растворены в коллективе, в обществе, в массе, что всегда довольно типично для архаического мира. Именно потому гоготали над Еврипидом краснощекие афинские парни, как написал в одном из своих стихотворений Н. С. Гумилёв, а Сократ был вынужден выпить чашу с цикутой, что оба они не были похожи на остальных своих сограждан, выделялись из массы, были не такими, как все остальные.

О том, что у древнего грека не было своего «я», очень любил говорить А. Ф. Лосев, всегда подчеркивая, что в греческом языке не было даже слова для обозначения такого понятия, как «личность». А пока человек не выделил себя из массы и не противопоставил себя этой массе, он, действительно, не боится смерти, так как просто не знает, что это такое.

Но вот наступает IV век до н. э., и внуки, а может быть, и дети именно тех краснощеких афинских парней, что хохотали над Еврипидом, вдруг обнаруживают, что полис, их город-государство, который раньше, в сущности, обожествлялся и считался почти живым существом, – это не больше, чем территория, на которой стоят их дома и пасутся их овцы. У полиса больше нет своего «я»: оказывается, что людей, которые живут в одном городе друг рядом с другом, больше уже ничто не объединяет в одно единое целое, каждый просто живет своей собственной жизнью, не гордясь уже теперь тем, что он гражданин такого-то полиса и что его полис лучше всех других в Элладе. Человечество оказывается в пропасти индивидуализма, и каждый чувствует себя теперь потерянным в огромном мире, где нет никаких идеалов, кроме разве что денег. Наступает эпоха всеобщего разочарования, человек уходит в личную жизнь, он уже живет не ради блага родного полиса, как жил Телл из Афин, а ищет хоть какого-то личного счастья, и тут с ужасом обнаруживает, что смерть ничего общего не имеет с той воспетой в «Илиаде» сменой поколений в ряду граждан, которая некогда делала полис только моложе и сильнее.

Оказывается, что смерть – это мое (!) небытие. Мир вокруг меня остается, а я ухожу, бросаю дом, семью, деревья вокруг моего дома, которые я растил с такой любовью, причем уход этот, увы, неизбежен и неотвратим, – вот что такое смерть. Это то единственное событие, которое неминуемо будет иметь место в жизни каждого. Сделав это открытие, греческая, а затем и римская цивилизация погружаются в то состояние истерического страха, которое так тонко передал в своей поэзии Гораций. Закат античности приближается, и как раз в это время в Вифлееме рождается Иисус.

Чудеса святых Твоих мучеников

Когда читаешь жизнеописания мучеников II–III веков н. э., а вернее, протоколы их допросов и отчеты об их мученичестве, то поражаешься не мужеству, с которым они идут на смерть (оно, если хотите, кажется нам естественным, ибо за то и почитает мучеников Церковь, что они предпочли смерть со Христом жизни без Него), а тому ужасу, который охватывает осуждающих этих мучеников на смерть римских чиновников, когда те понимают, что эти подсудимые не боятся смерти. Вот что было более всего непонятно римлянам: как можно не бояться смерти. Часто из такого жизнеописания становится ясно, что вершащий суд чиновник – это совсем не злой, а скорее, наоборот, совестливый человек, которому совсем не хочется никого осуждать на смерть; он предпочел бы зафиксировать в протоколе, что подсудимый отрекся от своего суеверия, и отпустить его на все четыре стороны, но будущий мученик почему-то не боится смерти. Почему? Понять это несчастный судья не в силах, хотя он читал и Горация, и Вергилия, и Сенеку, и многих других писателей и ученых; откуда это отсутствие страха перед смертью – для него какая-то непостижимая тайна.

Нам эта тайна известна: ученики поверили в Иисуса, Который не открыл им какую-то истину, не передал им тайну противоядия против смерти, а открылся им Сам и передал им Самого Себя. В этом смысле Иисус выступает прямо-таки как антипод Сократа, который призывал своих учеников поменьше думать о нем и больше задумываться над истиной. Иисус, наоборот, зовет учеников не принять какую-то систему взглядов, а просто идти вслед за Ним. Поэтому христианство – это не доктрина, а наш реальный, живой и подлинный диалог со Христом, в христианстве ценна не теория, а именно опыт христиан.

Смерть помогает всё увидеть без прикрас и развенчивает всё фальшивое или хотя бы частично не подлинное. Умирая, перед лицом смерти человек перестает врать, играть роль и даже просто вести себя как надо или как того требует его положение, в присутствии смерти он делается таким, каков он на самом деле. Смерть настолько подлинна, что в ее присутствии никакая неподлинность невозможна. Можно играть, и зачастую удачно, любую роль, пока ты жив, но наедине со смертью ты непременно станешь самим собой. Поэтому научить какому-то приему, используя который, можно будет не бояться смерти, невозможно. Если христианин не боится смерти, то не в силу того, что таков принцип христианства, а просто по той причине, что Иисус дал нам ее не бояться.

Мы не боимся смерти, ибо знаем из опыта или, во всяком случае, чувствуем, что за ее порогом нас ждет жизнь вечная. Это действительно так. Более того, дерзаю утверждать, что не боимся ее не только мы, христиане, ее не боятся и те неверующие люди, которые живут в христианском окружении и находятся, быть может, сами того не сознавая, под влиянием Евангелия. О том, что такое страх перед смертью, мы знаем не из опыта, а в основном из книг, он нами просто не пережит, ибо свет Христов, как говорится во время литургии Преждеосвященных Даров, действительно, просвещает всех. Беда наша, причем очень серьезная, заключается, однако, в том, что в силу своей душевной черствости мы начинаем думать, что христианам, раз мы не боимся смерти, негоже горевать об усопших. В действительности же это не так. Metus mortis, или «страх перед смертью», – это не та боль, которую естественно испытывает всякий здоровый человек при разлуке с близкими (и это ужас, если он почему-то ее не испытывает!), metus mortis – это страх перед тем, что тебе самому в ближайшее время предстоит не быть, ужас перед тем небытием, которое ждет именно тебя.

Идеология de collège universitaire

В Москве при МГУ вот уже приблизительно пять лет с успехом функционирует Французский университетский коллеж. Профессора из Франции (среди них есть блестящие) приезжают на несколько дней в Россию и так, сменяя друг друга, в течение всего учебного года читают лекции московским студентам и вообще всем, кто изъявит желание эти лекции слушать. И вот недавно одна весьма образованная дама посетовала в разговоре со мной на то, что неоправданно большую роль в жизни коллежа, на ее взгляд, играет слово individu и, следовательно, тот крайний индивидуализм, который там проповедуется и, с ее точки зрения, является антиподом христианства. В действительности же именно то, что делает коллеж, подготавливает (хотя, уверен, что читающие в нем лекции профессора об этом не подозревают) человека к встрече с Иисусом.

Почему? По той простой причине, что только через крайний индивидуализм, как это было во времена проповеди Иисуса и Его непосредственных учеников, можно прийти к настоящему христианству. Чтобы стать христианином, необходимо сначала вырасти из коллективного сознания, вырваться из «мира», ибо тот мир, о котором говорит апостол, что он «во зле лежит», – это не мир в смысле monde (или world), а société, то есть «общество», мир человеческих отношений, сложившихся без Бога, вне Бога и вопреки воле Божьей.

Только оказавшись в бездне индивидуализма, только на грани гибели человек, выросший как в греческом полисе, так и в СССР, может понять, что такое его «я». И в греческом полисе, и в условиях любого традиционного быта, а равно и при советской власти, в любой системе, где чувство собственного «я» размыто в коллективном сознании, человек действительно воспринимает себя самого как «колесико и винтик» (по удачному выражению Ленина, который стать таким колесиком требовал от каждого). При советской власти никто не чувствовал и просто не мог почувствовать себя ответственным за ситуацию вокруг себя, ибо понимал, что изменить эту ситуацию не может, а поэтому не осознавал себя личностью. В СССР многие из нас работали чуть ли не сутками, но при этом всё равно ни при каких условиях не могли заработать больше 140, к примеру, рублей, ибо работа по совместительству для многих была запрещена, – в этих условиях человек чувствовал себя обязанным работать, но не осознавал своей ответственности за благосостояние семьи просто по той причине, что прекрасно знал, что честным путем обеспечить это благосостояние невозможно, при этом он видел, что его семья живет плохо, но всё-таки от голода не погибает, и поэтому мирился с обстоятельствами. Никто не мог бросить работу, уехать на три месяца в горы или в тайгу, считая, что, вернувшись, найдет работу снова, ибо знал, что, во-первых, его тут же объявят тунеядцем, а во-вторых, у него образуется перерыв в стаже, с которым его не возьмут на работу, не будут платить стопроцентной зарплаты по больничному листу и потом (через двадцать пять лет!) не дадут той пенсии, что ему была бы положена. Естественно, в такой ситуации человек не чувствовал себя личностью и как бы забывал, что у него есть его «я», его уникальность и неповторимость. Однако при этом он (советский человек) чувствовал себя в этих условиях по-своему уютно, потому что уезжать в горы на три месяца, строго говоря, не так уж необходимо, а жить плохо (при том, что какая-никакая крыша над головой есть и minimum денег до зарплаты остается, а за квартиру платить необязательно, главное – заплатить за телефон, чтобы не выключили!), в общем, можно.

Но личностью почувствовать себя в такой ситуации нельзя. Для этого нужно было вырваться из системы. Вот в чем была трагедия советского общества. Человек не видел в самом себе своего «я» и поэтому не мог почувствовать Бога, но зато он почти не задумывался о смерти – она существовала как бы помимо его сознания.

Только осознав собственную уникальность, можно обнаружить и уникальность Бога; открыв свое «я», затем оказаться лицом к лицу с Его «Я». Только пройдя через джунгли отчаяния и почувствовав, что стоишь над бездной («Вся жизнь моя – стояние над бездной», – воскликнул как-то Юргис Балтрушайтис), можно почувствовать Бога и Его присутствие в этом мире. Вот почему Гораций, слабый, изнеженный, безнравственный и капризный индивидуалист, был гораздо ближе к Иисусу (разумеется, не в хронологическом смысле), чем честный, смелый и высоконравственный Телл из Афин. Последний чувствовал себя «колесиком и винтиком» родного полиса и не мыслил себя вне его. Бога встретить можно только в пустыне, а он уйти из полиса, оторваться от того тела и коллектива, в котором вырос, не мог, – для него богом был полис.

Другое дело Гораций, который в своем индивидуализме дошел до предела: тот мир, в котором он жил, был для него ничуть не меньше пустыней, чем место, где начал проповедь Предтеча. Как выразитель настроений людей своего времени, Гораций, как никто другой из людей того мира, откровенно рассказал, что делалось в сердцах тех, к кому пришел Иисус. Пришел, ибо приход Его был абсолютно необходим – человечество уже погибало.

В начале XX века новоевропейский интеллигент, оказавшийся, подобно Горацию и его современникам, в пропасти индивидуализма, именно там встретил Иисуса – так пришли в Церковь Н. А. Бердяев, отец Павел Флоренский, архиепископ Иоанн (Шаховской) и их современники. В их эпоху уже не Гораций, а другой поэт, Иннокентий Анненский, певец тоски и отчаяния, думаю, что не менее тонко, чем его римский предшественник, рассказал о тех муках, которые в безднах индивидуализма переживали его современники.

Сегодня история почти повторяется еще раз: мы вновь, как путники на дороге в Эммаус, встречаем Иисуса, и среди нас тоже есть поэт, подобный Горацию или Анненскому, прошедший именно по их дороге, такой же, как они, языческий Предтеча Иисусов – Иосиф Бродский. Не случайно он так любил Горация и во многом принадлежал к школе Анненского.

Христос лучше любого социума объединяет людей воедино, но на совсем другой основе: не вокруг принципа или идеи, а вокруг Себя. Но чтобы встреча наша с Ним по-настоящему состоялась, необходимо помнить, что Свою пасхальную победу над смертью и над всеми живущими в нас страхами Он разделяет лишь с теми, кто осознал, что такое смерть, с теми, кто пережил ужас одиночества и побывал в бездне индивидуализма. Тот же, кто живет в мире, похожем на Афины времен храброго Телла, в мире, где мое «я» растворено в коллективном «мы», увы, просто не заметит приближающегося к нему Иисуса и примет Его за случайного путника на дороге. Религия, которую он будет исповедовать, быть может, и покажется кому-то чисто внешне похожей на православие, но на самом деле это будет язычество в христианской оболочке, обычная племенная религия, возможно, добрых, но еще не повстречавших Христа людей.

Впервые опубл.: Русская мысль. 1996. № 4121 (11–17 апреля). С. 16–17.
1
...
...
13