«Здравствуйте, дорогие наши Мариночка и мама!
Недавно съездила наконец в Купавну; сначала я одна ездила, потом вместе с Витей. Согласна была на любые условия, но такая уж, видно, я невезучая, опять ничего не вышло. Я не сдержалась на этот раз, расплакалась прямо в кабинете директора фабрики. Но у них правды не добьешься, вот уже действительно – Москва слезам не верит. Только посочувствовал, а потом развел руками: ничего не смогу сделать… А когда приходила к нему в первый раз, выслушал внимательно, спросил: не сбежишь? Что вы, говорю, да буду работать у вас как рабыня, лишь бы только взяли, лишь бы в Москве вместе с Витей. Подписал заявление, сказал: вы у нас идете одна за двоих, потому что замужем, такой порядок – если замужняя, идет вместо двух свободных, не подведете? Ясно, конечно, что я ответила. Говорю: вы еще услышите обо мне, в передовых ходить буду… Во второй раз приехала, пришла в общежитие, кастелянша повертела-повертела в руках заявление (с резолюцией директора), потом паспорт начала рассматривать так, будто я подозрительная какая-нибудь, воровка или разбойница, ткнула пальцем в штамп: ребенок? Да, говорю, дочь. Не пойдет, говорит. Что не пойдет? Ничего не пойдет, отвечает, не вселю. Как это? – удивляюсь. А вот так! – говорит. – Знаю я таких. Прикинутся овечками, вселятся в общежитие, а потом навезут полные комнаты детей, писк, визг – и не выселишь их ни за что; да мало еще этого – начинают комнаты отдельные или даже квартиры – квартиры! – требовать: выселяете из общежития? – давайте комнату, что, мол, мне на улицу, на мороз с ребенком идти? Так что знаем вас как облупленных. Не поселю. Я сначала подумала, она или дура, или ненормальная, ясно ведь в заявлении: принять на фабрику со 2 февраля, предоставить общежитие. Ан нет, это я оказалась дура, а не она. Вернулась к директору, так и так. Он набирает номер: алло, да, я, да, подписал… Что? Куда? В паспортный стол? Сейчас… Набирает еще номер: Степан Емельянович?
Здравствуй… тут тебе звонила кастелянша. так… так… ну ла-а-адно тебе… ну в виде исключения, девчонка-то хорошая, стоит вот сейчас передо мной – в глазах слезы… Что? Степан Емельяныч, ну не знал, не знал… но теперь-то уже принял, заявление подписал. Да брось ты, ну и любите вы канцелярию разводить, да пошли ты ее к черту, эту кастеляншу, мало ли что ты там ей сказал… На мой приказ ссылается? Гм, приказ… Ну, приказ приказом, но ведь жизнь – штука сложная, всю ее в приказы не запихнешь. Что? Не можешь? Даже как другу? Ну и ну… И бросил трубку. У вас разве дочка есть? – спрашивает у меня. Да, отвечаю. Я ведь вам говорила. Видно, пропустил мимо ушей, – говорит. – Я тут сам отдал приказ, чтоб, если у кого дети, не вселять. Потом нам же одна морока: требуют комнаты, квартиры, грозят судом, горкомом, а где их взять, квартиры? Так что лучше не связываться… Вы уж извините, что так получилось. Он развел руками. Попытайтесь в другом месте, – может, где и повезет… Только мой вам совет: не говорите, что у вас дочка. Ни за что не возьмут…
Я когда вышла от него, Витя так расстроился… проклинал весь белый свет вместе со всеми этими дикими условностями. Где мы только не были уже – и все впустую. Казалось: вот наконец-то улыбнулась судьба – приняли, подписали, а потом смотришь: опять двадцать пять…
Мама, я так боюсь, что Маринка отвыкнет от меня! Как хоть она, вспоминает нас? Вспоминает ли меня? Бедная моя девочка, бедная крошка, если б она знала, как мир несправедлив к ней уже сейчас… Но что делать?
Недавно случайно наткнулась на объявление: при Быковском ПОСПО (даже не знаю, что это такое) открываются трехмесячные курсы продавцов, после окончания курсов прописка по лимиту в Московской области. Это где-то рядом с аэропортом Быково. Может, податься в продавцы? Надо будет съездить, попытать счастье. Мало ли, может, там как раз и повезет…
Ты пишешь, мама, Маринка плохо спит по ночам. Наверно, опять аскариды завелись? Ты ведь знаешь, я в свое время замучилась с ними, но потом, с Божьей помощью, избавилась от них. Неужели опять? Господи, и так она у нас худышка, так еще и эта напасть… А может, сейчас уже нормально спит? Ты ей знаешь как на сон делай? Если сказку просит, рассказывай, а сама в руке правую ее ладошку держи. Почему-то она успокаивается от этого, быстро засыпает и спит обычно хорошо. Или ты так и делаешь?
Как в садике у нее дела? Все еще ссорится с О лежкой? Как Сережа с Глебом? Как отец – не пьет? У Глеба наконец появилась какая-нибудь зазноба или все еще один ветер в голове? Скажи ему, вот приеду, накручу ему голову. Сколько девок кругом – одна другой лучше, а он водку знай пьет…
У нас жизнь по-старому. Витя целыми днями учится. Я тоже пытаюсь заниматься – готовлюсь потихоньку; если не раздумаю и не испугаюсь, буду летом поступать на заочное отделение, в какой институт – пока еще не решила, скорей всего в Кооперативный, на товароведческое отделение. В общем, поживем – увидим…
Мама, тебе, конечно, нелегко сейчас. Да еще мужиков – орава целая: один, может, Сережка только и помогает, а от тех двух как от козла молока… Сережа-то хоть нормально учится? Или так, через пень-колоду? Как у них отношения с его любимым другом Маром? Друзья по гроб? Улыбнулась сейчас, вспомнив все их проказы, ссоры и проделки…
Скоро День Советской Армии. Поздравь, пожалуйста, и от моего имени наших «мужиков», скажи, желаю только одного: чтоб ума у них прибавилось. Ну а Сереже желаю, чтобы удачно закончил третью четверть.
Я здесь присмотрела Маринке весеннее пальтишко, с пояском, сзади – по спинке – выточки, спереди рисунок, двубортное, цвет – красный, ближе к алому. Не знаю – брать, нет? Посоветуй.
Себе купила плащ светло-коричневого цвета. Витя говорит, очень мне идет. Ну, мне и самой нравится, сейчас в Москве такие в моде. Скоро можно будет уже носить – иногда вдруг так резко пахнёт весной. Скорей бы действительно весна, тепло… Я так соскучилась по солнцу.
Ну вот и все, пожалуй. Ждем, мама, писем. Крепко целуем».
– Так они и живут. Не сладко, да… Ну а как же, сладко, оно знаешь где… Да-а… А сейчас вот так, ножку одну сюда, а эту сюда… Сейчас мы их нама-а-ажем, разотрем, им у нас тепло-тепло станет… Раскраснеются, разогреются, а потом укроемся, вот так… Видишь, как хорошо… удобно? Удобно, моя маленькая…
– Баба, я большая.
– Большая? Ну, значит, большая, большая-пребольшая-пребольшущая… Вот мама-то не видит, как ты у нас вытянулась, какая ты у нас большая стала. Только вот хворобушка да бабушку не слушаешься…
– Баба, я слушаюсь.
– Вот слушалась бы, так и не болела. На горшочек садишься, надо ножки в тапочки – и сиди себе… А тебе бабушка сколько раз говорит: Маринка, тапочки, Маринка, ножки, а Маринка и в ус не дует, ножки остудит, а потом кашель, и сопельки, и в ясельки Маринка не ходит, и уколы ей ставят…
– Не хочу уколы…
– Значит, надо бабушку слушаться. Встала с постельки, раз быстро тапочки на ножки, пижаму – на плечики, вот и все дела. А то по полу дует, пол холодный, долго ли простуду заработать?
– Я больше не бу-у-уду…
– Ну вот и хорошо. А хныкать не нужно, и плакать не нужно, и никогда-никогда не нужно капризничать. Хорошие девочки и мальчики всегда веселые, всегда здоровые… Вот и Маринка у нас улыбается, она у нас хорошая девочка, послушная. Завтра встанет, и все у нее уже пройдет, правда?
– Да, бабушка.
– Ну вот и молодец. Ночью не распинывайся, одеялком получше закройся и ручки под одеяло прячь.
– Хорошо, бабушка… Баба?
– Что?
– Баба, а дядя Глеб на кухне?
– Да. К нему дяденька с завода пришел, вот как у вас воспитатель есть, так и у него начальник. Главный командир.
– А зачем?
– Что зачем? Пришел-то? Ну, поговорить надо, о делах там разных, обсудить кое-что. Спи. – Марья Трофимовна чмокнула внучку в лобик.
– Они мешают…
– Ну, ничего, ничего, спи. Я сейчас пойду скажу, чтобы потише. Спокойной ночи! – И, улыбнувшись, добавила скороговоркой: – Спокойной ночи, спать до полночи, перевернуть подушку, выкинуть лягушку.
– Совсем-совсем как мама, – улыбнулась Маринка уже сонно.
– Спи… – «Совсем-совсем как мама, – подумала Марья Трофимовна. – Я и была мама, кто же твою маму научил этому? Эх ты, глупая ты моя, глупенькая…» – Спи, – повторила она и пошла на кухню.
То, что она увидела на кухне, как-то даже не совсем сразу дошло до ее сознания. В одном углу, с ножом в руке, стоял Василий Кузьмич, в другом – Глеб.
– Да вы что тут? – только и выдохнула Марья Трофимовна.
– Иди, иди, иди… – говорил Глеб Василию Кузьмичу каким-то странно-ласковым, тихо-обещающим голосом. – Иди сюда, Васенька… Ну что же ты? Но смотри! Смотри, я шутить не умею, ты меня знаешь… Идешь? Ну иди, правильно, иди сюда…
– Глеб! – вырвалось у Марьи Трофимовны.
– Спрашиваешь! – леденяще усмехнулся Глеб. Он стоял, широко расставив ноги, слегка вытянув руки вперед, и делал ими как бы нащупывающие движения, и был напряжен, как струна. – Та-ак… еще немного… иди, иди, я тебя здесь встречу, иди, Вася… Но смотри!
– Убью.
– Правда? А ну иди сюда, так… так… И-и-опп! – В тот момент, когда Василий заносил уже руку, Глеб резко шагнул вперед – сделал как бы молниеносный выпад – и страшным ударом кулака выбил у Василия нож из руки. Василий растерянно замер. Глеб цепко ухватил его запястье мощной клешней. – Ну?! Что с тобой сделать? Может, воткнуть перышко?
– Твоя взяла.
Глеб небрежно, но с силой пихнул Василия, тот плюхнулся на стул, голова его странно-безжизненно свесилась, и он тут же уснул.
– Охламон! – Глеб брезгливо отряхнул руки. – Знать надо, пацан, с кем связываешься!
– И это у вас мастер такой?! – побелела от возмущения Марья Трофимовна.
– «Мастер»! – усмехнулся Глеб. – Он такой же мастер, как ты мне – тетя. Охламон он.
– А ты сам что говорил? Вот, мол, мамка, мастер пришел, посмотреть, как тут и чем его подручный дышит…
– Спрашиваешь! Я сказать все могу. А ты уши развесила. Тебе скажешь, так ты разве дашь посидеть культурным людям? Может, надо было сразу тебе выложить: знакомься, Васька-решето, прошу любить и жаловать, убийца. Одного кореша по пьянке в Чусовой утопил, взял и бросил его в реку, а второго за жену прирезал…
– Н-н-ну, Глеб, смотри! Доведут тебя до скамьи твои дружки! Чтоб духу его здесь больше не было!
– Спрашиваешь!
– Я серьезно с тобой говорю! Мне это уже вот так надоело. Водишь всякую шантрапу в дом!
– Ладно, замнем для ясности. Предок где?
– Гляжу я на тебя, ну совсем ты совесть потерял. Какой тебе отец «предок»?
– Не шуми, мамка, – вдруг мягко-лениво сказал Глеб. – Прибереги свои педагогические способности для Маринки. Я уже ученый, ученого учить – только портить.
– Ученый! Надо было в детстве хлестать ремнем побольше, тогда, может, научился бы мозгами шевелить!
– Надо было. А то видишь, какой я вырос – изнеженный, избалованный, только что не кусаюсь. Киселек на водичке.
– Да уж киселек! Ох, зла я на тебя, давненько у меня руки на тебя чешутся.
– Спрашиваешь! Одна муха тоже пробовала слона прихлопнуть…
– Неужели и мать можешь ударить?
– Ма-а-амка-а… – Глеб вдруг нежно обнял мать за плечи. – Ну, я у тебя любимый сын или нелюбимый? Говори: любимый… Ну а если любимый сын хочет выпить, а у мамки в заначке есть самогон… есть? Налей рюмашечку, уважь любимого сына.
– Подъехал… Был любимый, да сплыл.
– Ну кто тебе цветочки вышивал к Восьмому марта? Кто полы помогал мыть? Кто…
– Вспомнил! Это когда было? Когда рак на горе еще не свистел.
– Темнишь, мамка. И зачем только я цветочки тебе вышивал? Не любишь ты быть благодарной…
– Эх, кто бы тебя послушал! Кто бы тебя пристыдил…
– …«бесстыжая твоя рожа», так? – подхватил Глеб. – Спелись вы, я смотрю, с предком. Кстати, где действительно наш любимый предок?
Марья Трофимовна махнула рукой и поднялась наверх, в свою комнату, присела за стол, перечитала еще раз Людино письмо. «Горе, горе, горюшко…» – вздохнула она и, подперев лицо руками, долгое время сидела, как будто думая о чем-то, и в то же время если и думала, то непонятно о чем… Как-то жалко ей было всех на свете, а больше других – себя, даже это и не жалость была, а какая-то тяжелая, остро пронзающая и остающаяся на дне души, как осадок, грусть… Она слышала, как во сне чмокала губами Маринка, как иногда вдруг начинала требовательно шептать: «Дай… дай…» – и надо было бы, чувствовала Марья Трофимовна, встать, подойти к внучке, но откуда-то появилась сковывающая тяжесть в руках, в ногах… и так шло время, а Марья Трофимовна не вставала, не двигалась… «Что же это я?» – думала она встревоженно и даже как будто порывалась – внутренне – хотя бы к какому-то действию; но делать ничего не могла, да, пожалуй, и не хотела ничего делать… Лишь только позже, уже чувствуя, что так она может уснуть прямо за столом, она потянулась к бумаге, к чернильнице, обмакнула перо и быстро, довольно легко вывела: «Здравствуйте, дорогие мои Люда и Витя!»
О проекте
О подписке