Глаза мои бродят сами,
глаза мои стали псами.
Ф.-Г. Лорка
Лес изменился. Он не стал реже или приветливей, зато теперь я точно знал, куда нам надо идти. Довольно далеко, до излучины, а там еще вдоль реки к байдаркам – но в направлении я почему-то не сомневался. Словно компас проглотил…
– Талька, – спросил я, – куда пойдем?
– Туда, – махнул рукой мой сын, не задумавшись ни на минуту. – А потом налево по берегу…
Бакс только облизал губы и кивнул головой.
Старуху мы похоронили за флигелем – в сарайчике нашлась лопата и брезент, заменивший и саван, и гроб; Бакс соорудил грубый крест, а Тальку я отогнал подальше, но он все равно подглядывал из-за угла флигеля – в общем, все как положено, только вот я не знал, так оно положено или совсем не так.
Молитв мы не помнили, никаких документов не нашли, а Бакс зло плюнул и сказал, что вечером обязательно помянет покойницу, а в окружном магистрате сообщит кому следует.
Так что мы пошли обратно, набивая имевшуюся у нас тару свежими маслятами, невесть откуда взявшимися и бросающимися буквально под ноги, – но настроение все равно было пакостным, хотя дождь притих, и между серыми обрывками туч стало проглядывать некое подобие солнца.
Потом Талька обнаружил какую-то птицу, сизую, скрипучую и нахальную, и они с Баксом заспорили, как та называется, а я отстал, но Бакс вскоре подошел ко мне и начал молча ковырять палкой землю. Так мы и стояли и молчали, пока Талькин крик не сорвал нас с места, и пока я бежал, спотыкаясь и моля Бога прекратить сегодняшний дурацкий эксперимент, – я снова ясно увидел паутину, кишевшую чем-то живым, и от мест пересечения волокон исходила уже знакомая мне дрожь, заставляя вибрировать всю бесконечность нитей; превращая паутину в белесый туман, сквозь который просматривалась нелепо-черная сердцевина…
Сосны разбежались в разные стороны, до пояса утонув в клочьях налипшего тумана, и мы оказались на опушке – если можно представить себе опушку, возникшую прямо в середине леса. Выходит, можно – потому что все остальное представить себе было гораздо сложнее.
Огромная толпа народа, словно сбежавшая массовка из плохого фильма про средневековые крестьянские бунты; вкопанный в землю и обложенный взъерошенными вязанками хвороста столб, к которому…
Даже на расстоянии ошибиться было невозможно. У столба полувисела на невидимых из-за дальности веревках давешняя старуха из флигеля. Которую мы два часа назад успешно похоронили. Или ее сестра-близнец.
Из толпы – я уж потом сообразил, что вся ситуация развивалась совершенно беззвучно, – вышел кряжистый мужик с взлохмаченной бородищей и медленно двинулся к столбу, помахивая вяло разгоравшимся факелом.
Он шел и шел, а я стоял и стоял, пока вопль Бакса не встряхнул меня, прервав оцепенение:
– Энджи, бери факельщика!..
Это была одна из немногих ситуаций, на которые Бакс реагировал мгновенно и адекватно. Я еще только разворачивался да примеривался, а он уже пронесся мимо Тальки, с ужасом глядевшего на женщину у столба, и врезался в толпу.
И мне не осталось ничего другого, как кинуться следом.
– Папа, да сделай хоть что-нибудь! – ударил мне в спину истошный крик моего сына.
Мы неслись сквозь плотный тягучий туман, и люди по мере нашего продвижения в их массе таяли, превращаясь в ничто; а я все бежал, пронизывая бесплотную толпу, пока не врезался лбом в возникшую передо мной сосну и не свалился на землю.
Лежа, я зачем-то кинул в бородача с факелом шишкой, и она пролетела через него, в районе груди, попав в Бакса, – который, по всей видимости, промчался сквозь факельщика и последовал моему примеру, чувствительно войдя в соприкосновение со стволом дерева.
Два здоровых мужика, беспомощные, как младенцы, сидели на сырой земле и, кусая губы, смотрели на призрачного бородача, как тот делает шаг к столбу со старухой… поднимает факел над головой… и мне вдруг мерещится, что у столба вовсе не старуха, а моя жена, оставшаяся с байдарками, а на палаче развевается широкое бело-серебряное одеяние…
– Папа, да сделай хоть что-нибудь!
Топот конских копыт позади меня громом прокатился по лесу – и я весь сжался, ожидая, что это будет первый и последний звук – первый за все время этой невероятной казни и последний в моей жизни… и я еще успел увидеть, как факельщик недоуменно оборачивается…
Словно выключили невидимый кинопроектор – ни столба, ни дядьки с факелом, ни толпы, ни опушки. А на том месте, где только что была груда вязанок хвороста, росла семья молодых маслят. Глянцевых, упругих и наверняка не червивых.
Во всяком случае, мне так показалось.
Бакс встал, пнул грибы ногой и изо всех сил ударил кулаком в дерево, разбив руку в кровь. Потом он коротко всхлипнул, провел тыльной стороной ладони по лицу и стал похож на рыжего клоуна. На плачущего рыжего клоуна.
– Сволочи, – ни к кому не обращаясь, выдавил Бакс. – Мрази поганые… Ишь, расколдовались…
– Папа, – тихо спросил подошедший Талька, – ты очень больно ударился?
– Сволочи, – еще раз буркнул Бакс.
– Кто? – я попытался улыбнуться и не смог.
Он не ответил.
…Через два с половиной часа мы вышли к байдаркам. Моя жена чуть не убила нас всех, но мы покорно выслушали ее аргументы в пользу нашей общей никчемности и бестолковости и принялись готовить еду.
До вечера мы почти не разговаривали. А перед самым сном мы с Баксом выпили по два стаканчика. Молча.
Талька сидел рядом.
Люди шли за летом,
осень – следом.
Ф.-Г. Лорка
Последующие пять дней были до отказа заполнены сбором ягод, рыбной ловлей, мозолями от весла и прочими прелестями жизни. Бакс учил Тальку каким-то немыслимым приемам, супруга моя истекала счастьем и покоем, что с ней случалось отнюдь не часто, я добросовестно разделял это благостно-расслабленное состояние, но в действительности не мог отпустить себя ни на секунду.
Во-первых, меня беспокоил Талька. На поляне, усыпанной спелой земляникой, он мог застыть, как истукан, уставясь на неведомый стебель местного лопуха и морща лоб, словно он (Талька, а не лопух!) видит старого знакомого и никак не может вспомнить, как того зовут. И место для стоянки он определял теперь безошибочно – без комаров, с подветренной стороны; и вообще…
Во-вторых, меня беспокоил Бакс. Он ходил, словно отравленный, и временами мне казалось, что в добром толстом дяде Баксе кипит скрытый котел с плотно пригнанной крышкой, и надо бы успеть увернуться, когда тот взорвется.
Со мной раньше случалось нечто подобное. Это когда какому-нибудь гаду надо было дать по морде, а ты не дал – по причинам социальным, этическим или просто от интеллигентской трусости – и потом ходишь, как дерьма наелся, все это перевариваешь, если не сбрасываешь на кого-то безвинного и случайно подвернувшегося под руку.
Бакс называл это… не помню уже как, но это именно оно и было.
В-третьих, меня беспокоил я. Я видел туманную паутину. Я видел ее раз пять-шесть; более того, я чувствовал нашу зависимость от ее колыхания. Дернется нить, и рыба на вечерней зорьке клевать не будет, сколько ни прикармливай и ни чертыхайся шепотом. Или грибов сегодня есть не следует, а следует давиться макаронами, потому что волнение прошло по дальним волокнам, и легкая рябь соизволила докатиться до нас.
Я морщился, как от головной боли, тайно глотал пенталгин и видел проклятую паутину; Инга поглядывала на меня с недоумением, а Талька – с сочувствием.
А когда мы добрались до Браншвейга и Бакс тут же отправился в местную ратушу, а потом вернулся оттуда злой до бледности и долго показывал мне, не стесняясь Тальки, что бы он сделал с местными бюрократами, не желающими приподнимать свои толстые задницы, – я занервничал до рези в желудке.
Я понял, что чувствуют марионетки, когда их достают из сундука.
– Баксик, – сказал я, – берем билеты и едем домой. Дома хорошо, дома есть пиво и телевизор, дома есть мягкий диван – и никаких галлюцинаций. Мы берем отличное купе на четверых и немедленно едем домой. Ты понял меня, Баксик? Мы идем с тобой в кассы, достаем из кармана бумажник…
– Да, – ответил Баксик – нет, незнакомый и суровый Бакс. – Да, пора домой. Ты, Энджи, идешь в кассы, берешь три билета, ты берешь Ингу, Тальку и одну байду, и вы все вечером мотаете отсюда к пиву, дивану и такой-то матери от греха подальше. Займешь мне место на диване и купишь лишний литр пльзеньского. Жди меня, Энджи, и я вернусь. Позже.
– Хорошо, – сказал чей-то холодный и спокойный голос, и я с удивлением обнаружил, что этой мой собственный голос. – Хорошо, Баксик, но не совсем так. Я беру два прекрасных билета, и Инга с Талькой едут налегке. Я иду в кассы, не спуская с тебя пристального взгляда, я иду в кассы…
– Папа, ты возьмешь один билет, – Талька крепко сжал мою руку и улыбнулся чужой, взрослой улыбкой. – Один билет для мамы. Иначе я ей все расскажу. Все-все…
И я пошел в кассу и взял один билет. До сих пор не понимаю, как мне удалось уговорить Ингу уехать.
Но я это сделал.
Мама, хотел бы я стать серебром.
Холодно будет, сынок.
Ф.-Г. Лорка
Злосчастный хутор нашелся как по заказу. Еще с первой секунды, когда мы только выволокли лодки на берег и решали, ставить или не ставить палатку, – Талька сразу взял след и двинулся по нему напористо и целеустремленно, вроде хорошего сеттера. Я только диву давался и временами трогал карман рюкзачка, где у меня среди прочего барахла болтался походный топорик с заново выправленной заточкой. Вот спросите меня, спросите – зачем я взял с собой эту штуку, да еще полночи провозился над его упрямым лезвием? – спросите меня, или нет, лучше не спрашивайте, потому что я вам все равно не отвечу.
Взял и взял. И все. На всякий случай.
Я предполагал, что случаи – и всякие, и особо оригинальные – не заставят себя ждать. Не то чтобы это приводило меня в восторг, но…
Это «но» включало в себя многое. Косой крест над могилой сумасшедшей старухи, мою захлебывающуюся ярость, факел в руках бесплотного палача, глаза Бакса на вокзале… Я не знал, зачем я иду, но за чем-то я шел наверняка.
Иначе до конца дней своих я буду видеть паутину, бояться паука и радоваться тому, что я не муха или хотя бы не ближайшая на очереди муха. Радоваться, захлебываясь сырым и липким туманом.
И напиваться перед сном. Чтобы не слышать срывающийся крик моего сына:
– Папа, да сделай хоть что-нибудь!..
Я собирался сделать хоть что-нибудь.
…Ветер, как игривый котенок, трепал струйки дыма над кирпичными трубами, два молодых парня помогали беременной женщине тащить тазы с мокрым бельем, три тощих козы глодали всякую дрянь, временами косясь на расслабленного козла с мордой арабского шейха; и вообще хутор выглядел обжитым и благоустроенным.
– Смотри, – толкнул меня локтем Бакс, и я увидел лохматого детину, заново крывшего крышу уже знакомого нам флигеля. В зубах у детины были зажаты гвозди, и новоявленный кровельщик уставился на нас так, словно полдня мечтал эти гвозди проглотить, а наш приход нарушил все его планы.
У входа во флигель на крылечке сидел унылый и весьма пожилой фермер с патриархальной бородищей и приводил в порядок какую-то мешанину невероятных ремней и пряжек. Где-то я уже видел эту бороду… да нет, не может быть…
Я глядел на эти ремни, вспоминал, как пишется слово «чресседельник», и понимал, что говорить не о чем.
Абсолютно не о чем.
– Пошли отсюда, Бакс, – сказал я.
Он кивнул.
Талька выпустил мою руку и решительным шагом направился к фермеру. Тот поднял голову и воззрился на приближающегося мальчишку. Глаза фермера бегали, моргали, хмурились – словно им, выцветшим заплывшим глазкам, ужасно не хотелось глядеть на пацана в шортах и голубой футболке. Они даже слезились, эти странные глаза…
Глазам не хотелось, а хозяин их заставлял. Впервые я почувствовал, что значит на самом деле «глаза б мои тебя не видели».
О проекте
О подписке