– Эй! Дантон!
Отец стоял у входа в метро и махал рукой. Складывалось впечатление, что ему чертовски не хочется спускаться вниз, по лестнице, затем по эскалатору, садиться в вагон и ехать туда, куда он собрался. Поэтому, когда на углу остановился трамвай и с подножки соскочил любимый сын Данька, отец просиял от радости.
– Дантон! Я здесь!
В вечном отцовском «Дантоне» сам Данька, в отличие от родителя, ничего остроумного не находил. Прошлой весной он попросил Лерку достать ему книжку про этого Дантона и выяснил много неприятного. Начиная от дурацкого имени Жорж-Жак и заканчивая гильотиной. Физиономия Дантона на портрете в начале книжки смахивала на морду французской бульдожихи Шеры, твари подлой и злопамятной, которую держал сосед, профессор Линько. Короче, бывали дни, когда он понимал маму, подавшую на развод.
– Ну ты даешь! – сказал отец, дождавшись, пока сын перейдет дорогу. – Носишься, как Горец! Тебя что, не учили: сначала посмотри налево, потом – направо?..
– Учили.
Теплилась надежда, что воспитательный разговор закончится, не начавшись.
– Хорошо, что эти, джигиты, притормозили. Они психованные: хоть на красный, хоть под «кирпич»…
– Они всегда притормаживают. Так положено на «зебре».
– Да? Ну, значит, они исключительно при виде тебя тормозят. Если я иду, они, наоборот, на газ давят. Эх, в молодости мы все бессмертные…
Отец решительно не желал уходить с обжитого пятачка перед метро. Врос в заледенелый асфальт, пустил корни. Данька мялся перед ним, слушая о молодости, бессмертии и правилах поведения на проезжей части, невпопад кивал и думал о машинах. Последний год он действительно привык бегать через улицу, не глядя по сторонам. Лихие джипы и «мерины» сбавляли скорость, пропуская бегуна, из-под колес не довелось выскакивать ни разу. Странно, оказывается, это не со всеми. Или у отца просто скверное настроение, вот и ворчит?
– Ты далеко? – спросил он, желая прервать лекцию.
– К Гадюке.
Гадюкой отец звал своего начальника.
Злополучный «Серафим» приказал долго жить, проданный за бесценок. Компаньоны разбежались: неунывающий дядя Лева торговал книгами, сигаретами, радиодеталями, отец же поддался на уговоры отставного таможенника Кобрина и стал коммерческим директором не пойми чего. Первые три месяца сулил «златые горы», купил сыну теплый пуховик с ботинками, а бывшей жене – зонтик и маникюрный набор. Кобрина он к месту и не к месту звал Большим Боссом. Затем на три следующих месяца подарки закончились, Кобрин превратился в «шефа», а «златые горы» – в «чертову каторгу».
Начиная с декабря Большой Босс мутировал в банальную Гадюку. Он прятался, укрываясь новогодними праздниками, как Дед Мороз – в снегах Лапландии, а отец, подавший заявление об увольнении, без особого успеха пытался забрать у него трудовую книжку.
– В офис?
– Домой. Я его адрес вычислил. Офис закрыт, все ушли на фронт. Мне Лева через больших людей узнал, где у Гадюки логово. Попробую отловить…
Большие люди, по мнению Даньки, назывались Горсправкой. Но говорить об этом отцу он не стал. Он просто стоял, смотрел и видел, что отец второй день не брит. Сизая щетина на щеках, подбородке и шее, до самого кадыка. Под глазами набрякли мешки, улыбка вымученная, натужная. Новый год они встречали, как обычно, втроем, отец притворялся веселым, сыпал анекдотами, запускал во дворе китайский фейерверк, выпил больше обычного, уговорил маму «дать парню волю», потому что мама не хотела отпускать Даньку гулять за полночь, а под балконом уже орал Санька Белогрив, пел про елочку Слива и многозначительно чихала Лерка…
Все это – щетина, улыбка, анекдоты, фейерверк, Гадюка с его логовом, куранты в телевизоре – вдруг сложилось в один неприятный, кисло пахнущий букет. И торговцы цветами, мерзнущие напротив с махровыми гвоздиками и окоченевшими розами, были тут совершенно ни при чем.
– Я поеду с тобой, – сказал Данька.
Не предложил, не спросил разрешения, а поставил перед фактом.
Отец обрадовался так, что со стороны это выглядело неприличным. Он хлопал Даньку по плечу, твердил о наследственности и взаимовыручке, фальшиво пел что-то про «мы плечом к плечу у мачты…», а эскалатор уже вез обоих на перрон станции. В поезд пришлось втискиваться силой, между тетенькой в дубленке и кряжистой старухой, бдительно охранявшей свои кошелки, каждая размером с бегемота, – и вот теперь вроде бы настала пора молча пожалеть об опрометчивом решении.
Но вместо сожаления в душе зрело холодное, тихое упрямство.
Данька плохо понимал, зачем отцу позарез нужна трудовая книжка и почему нельзя оформить новую, а про эту заявить, что потерял. Но Гадюка представлялся ему тем мерзким типом из «Горца», который убил Шона Коннори и все время высовывал синий язык, дразнясь.
Они вышли из метро на станции имени маршала Жукова. Обогнув здание гостиницы «Турист» и не доходя до Дворца спорта, углубились в заснеженные, сонные переулки. Скамейки напоминали сугробы. Вороны бродили по целине, оставляя цепочки следов – словно вышивали крестиком. В окнах домов красовались наряженные елки: такие стоят до марта, пока их наконец не выбросят на помойку. Бабушки выгуливали малышню, плотно укутанную в старые пуховые шали. Малышня норовила разбежаться и как следует вываляться в снегу.
– Оренбуржские. – Отец ткнул в ближайшего карапуза пальцем, имея в виду шаль. – Когда-то бешеных денег стоили.
– Угу, – ответил Данька, смутно припоминая, что его самого кутали в мохеровый шарф, который кусался хуже французской бульдожихи Шеры. Наверное, у родителей не было бешеных денег на шаль. Или бабушка не оставила в наследство.
Если верить адресу, с трудом добытому дядей Левой у больших людей, Гадюка жил в панельной девятиэтажке. На двери подъезда установили кодовый замок, дешевый и, к счастью, ныне поломанный. Лифт не работал, на пятый этаж пришлось тащиться пешком. Отец притих и сосредоточенно морщился, нервничая. Его энтузиазм развеялся как дым. Данька топал следом, ведя ладонью по перилам.
В подъезде было жарко и воняло кошками.
Большой Босс, ясно читалось по отцовской спине, с жильем продешевил.
На лестничную площадку выходили четыре двери. Отец позвонил в крайнюю слева, с бронзовым номерком «17», и долго ждал. Из квартиры не доносилось ни звука, но Данька был убежден, что в глазок кто-то смотрит, изучая гостей. Словно в оптический прицел. Ждать надоело, и он уставился на глазок с ненавистью.
– Кто там? – каркнули изнутри.
– Это Архангельский, – заорал в ответ отец, как если бы собеседник отгородился от него бронированной плитой, обитой звуконепроницаемым материалом «Ондуфон». Смешное название тыщу раз повторялось в рекламе и навязло в зубах. – Георгий Яковлевич дома?
За дверью поразмыслили и решили открыть.
– Нету его. – На пороге, загораживая проем, стояла монументальная, еще не старая бабища в халате и с бигудями. – А вам чего?
Наверное, Гадюкина жена, решил Данька.
– Я работал у Георгия Яковлевича… понимаете, мои документы… он обещал…
Отец говорил сбивчиво, долго, никак не решаясь подойти к сути дела. На наезд это походило слабо – скорее, на жалкую просьбу. Пожалуй, не окажись рядом сына, он сразу бы распрощался и убрался восвояси. Но присутствие Даньки требовало если не храбрости, то хотя бы видимости ее. Бабища жевала губы, кривилась, развязывала и по новой затягивала пояс цветастого халата. Спустя минуту она не выдержала, прервав монолог отца:
– Нету Гриши. Уехал.
– А сегодня вернется?
– Он мне не докладывает. Еще вопросы есть? У меня ванна набирается…
Вот эта ванна и добила Даньку. Чугунная ванна, в которую с хлюпаньем лилась горячая вода. Он отстранил растерянного отца, вышел вперед и в упор уставился на бабищу. Со зрением творились непонятки. Толстенная хозяйка квартиры номер семнадцать поехала назад, на подставке с роликами, как ложная стенка в тире, – дальше, дальше, еще дальше… Там, в подсвеченной дали, бабища превратилась в игрушку-мишень, наподобие сильно потасканной и раздавшейся «Шалуньи» с бантом.
Еле слышно заиграла знакомая музыка: тягучая, нервная. Издалека шла усталая флейта, а вокруг приплясывали барабанчики, подгоняя. Тук-тук, ты-ли-тут? Мы идем, братец, мы рядом. Если хочешь, дождись, но потом не жалуйся.
Он не слышал этой музыки со времен монетки, упавшей в старушечью лапку.
– Я таких, как ты… – сообщил Данька далекой бабище, с ужасом понимая, что копирует интонации Жирного. – Знаешь, что я таких, как ты?..
Рядом с мишенью, украшенной смешными бигудями-крохотульками, возникли черные кружочки. Не один, как обычно, а пять-шесть, в два ряда. Данька плотно зажмурил левый глаз, правым всматриваясь в цели.
Со стороны могло показаться: стрелок выбирает, какие поразить в первую очередь.
На верхнем кружочке в центре проклюнулось изображение красного креста, на среднем – тоже. В ушах взвыла и угасла сирена «скорой помощи». Крайний круг выпятился бампером машины, несущейся по встречной полосе. Самый маленький кружок, нависая над бампером, оскалился мордой бешеной собаки.
Что проявилось на остальных, он разглядеть не успел.
– Гри-и… – Бабища сорвалась на визг. – Гри-иша-а-а!
Ее лицо налилось кровью, пальцы истерически вертели концы пояса.
– Гришенька-а-а…а-а…
Из недр квартиры, оттолкнув готовую упасть в обморок бабищу, пулей вылетел лысый коротышка в трусах: широких, семейных, в горошек. Резинка трусов врезалась в дряблый живот, коротышка поминутно ее оттягивал.
– Ну отдам! – взорвался Гришенька, он же Григорий Яковлевич, он же Гадюка, плюясь и танцуя на плитке лестничной площадки. Казалось, ему очень хочется в туалет, а кто-то запретил. – Клянусь здоровьем, отдам! Мама, они тебе угрожали? Угрожали, да?! Как не стыдно, пожилая женщина… из-за какой-то вшивой трудовой… я в милицию обращусь…
Это его мать, оторопело понял Данька. Мать, не жена. А сам Гриша куда моложе отца: лет тридцать, не больше. Какой он Гадюка? – он червяк, скользкий и противный… Бабища вернулась на место из дальней дали, кружочки сгинули, музыка замолчала. Лишь в сердце таял мятный приятный холодок.
– Сейчас отдавай, – сказал Данька. – Немедленно.
И слегка катнул лысого Гришу назад, на роликах, целясь в мягкое пузо.
– Да нет проблем! – с отчаянием выкрикнул Гадюка, пятясь в коридор. На носу у него выступили капельки пота. Данька никогда не видел раньше, чтоб у человека от страха потел нос. – Уже несу! Мама, выпейте корвалола! У вас сердце, мама!
– А у нас, значит, сердца нет! – вдруг закричал отец, грозя кулаком из-за Данькиного плеча. – Мы без сердца! И без получки! И без трудовой! Ну да, мы – быдло, нас обуть – святое дело… Трепло ты, Григорий Яковлевич! Сволочь и трепло! У меня связи, у меня все схвачено… За косой хрен у тебя все схвачено!..
Капелька слюны попала Даньке в ухо. Это не было неприятно. Напротив, отец, безобидный и смешной, когда кричал, ругался и тыкал кулаком в воздух, нравился ему куда больше, чем отец, который сулит «златые горы», хвастается юношескими занятиями боксом и унижается перед Гадюкиной мамашей.
Мамаша, кстати, сгинула, оставив дверь открытой.
Удрала пить корвалол.
О проекте
О подписке