«Что, сильный?» – спросил мертвый Омогой.
Ничего, ответил мертвый я. Как-то так.
«Нравится?»
Еще не знаю. Пожалуй, нет.
«Вот ты умер, – рассудил мертвый Омогой. После смерти он стал мудрее, спокойней и вообще приятней. – Тебя похоронят.»
Где, заинтересовался мертвый я.
«Здесь и похоронят – не домой же везти? Лето сейчас, жара. Не довезут, протухнешь. Ты не бойся, Кытай Бахсы хоронить умеет. Первый ты у него, что ли? Короче, ляжешь ты в могилу. Одна душа – туда, другая – сюда, третья – не пойми куда. Помнишь? Родится после у твоих мамы с папой новый сын. Мальчик. Ему тоже, небось, не станут рассказывать: был, мол, у тебя старший брат, да весь вышел. Убили его, никчемного. В Кузне, при перековке. Зачем такое рассказывать? Только настроение портить. Старший брат-боотур – это приятно, почетно. Хочется идти следом. Равняться на него. А старший брат-недоделок? Лучше и не знать…»
Обидно, вздохнул мертвый я.
«Почему?»
Лучше, когда знают. Помнят. Жалеют.
«Почему лучше?!»
Ну, все-таки семья.
«Семья? Подрастет твой младший брат, поедет в Кузню. И будет на каждом шагу думать: вот Мюльдюн-бёгё пережил Кузню, а Юрюн-тобук[20] не пережил… А я? Я переживу? Или нет?! Испортишь ты ему дорогу. Не о всяких братьях надо знать, парень. Иные способны изломать тебе весь путь, сколько там его отмерено. Хорошо, ты умер. Зато по дороге сюда ты был счастлив. Оружие выбирал – счастливый. Уже кое-что, правда? Неужели ты не хочешь, чтобы твой младший брат…»
Нет у меня никакого младшего брата. Заткнись!
«Что ты на меня-то окрысился? Я все-таки постарше тебя буду – и как живой, и как мертвый. У меня опыт. Старших надо чтить. Старших надо уважать. Вот ты Мюльдюна чтишь? Папу? Маму?»
Чту, согласился мертвый я. Уважаю. У них опыт, они мне ничего не сказали про старшего брата-недоделка. Я ехал в Кузню счастливый. Оружие выбирал – счастливый. Я только умер несчастный, но тут они ни при чем. И знаешь что, Омогой? Я сейчас уважаю их меньше, чем раньше. Чту меньше. Люблю по-прежнему, но любви не прикажешь. А почтение, уважение… Меньше, да. Гораздо меньше. Мне стыдно, но это так.
«Полагаешь, они должны были тебе всё сказать? Про брата?»
Наверное, да.
«Перед отъездом в Кузню?!»
Да.
«Ну, парень, ты даешь! И ты бы ехал несчастный? Несчастный, выбирал оружие?»
Зато я умер бы счастливый. Я знал бы, что не один такой.
«Ты же знал! Тебе говорили, что из Кузни не возвращаются!»
Говорили. Одно дело, когда не возвращается кто-то. И совсем другое дело, когда не вернулся твой родной старший брат. Кровь от крови, плоть от плоти. Так ты не одинок в жизни, потому что есть Мюльдюн, и в смерти тоже, потому что был он, который не вернулся.
«А с чего ты решил, – спросил мертвый Омогой, – что он не вернулся? Тот, который старший?»
Ну, я же не вернулся.
«А с чего ты решил, что ты не вернулся?»
– Пить…
– Вот, пей…
Вода. Чистая. Прохладная.
Мало.
– Еще…
– Нельзя.
– Еще!
Расширяюсь. Хочу пить. Хочу пить. Очень хочу пить. Стану большим, отберу всю воду. Напьюсь. Нет, не расширяюсь. Усыхаю. Нет сил. Нет воды. Ничего нет.
– Капельку…
– Куо-Куо смочит тебе губы. Больше нельзя.
Кто?!
Будь у меня хоть чуточку силенок, подскочил бы на лежаке. А так всего лишь открыл глаза. Измучился! Словно не веки поднимал, а гору Чочур-Мыран. Сарын-тойон, слепой зрячий – вот кто меня понял бы, с его глазами-то!
Дочь кузнеца сидит рядом, прямо на полу, поджав под себя ноги. В руке она держит глиняную чашку с водой. Влажной тряпицей касается моих губ. Пальцами выжимает сладкую благодать. Пара капель упали мне на язык. Уруй-уруй! Я с благодарностью проглотил, что досталось, и понял, что погиб. Вначале я, оказывается, не совсем погиб, а теперь совсем.
Кинется она на меня, что делать стану? Как отобьюсь?
«Жених! Станем вместе спать, детей рожать!» Я опять зажмурился, чтобы не так страшно было, а в ушах звенит-гремит: «Красавец мой! Суженый-ряженый!» Ну что я за неудачник?! Нет, прав Омогой: родится у меня младший брат, лучше ему про меня не рассказывать.
– Ты окрепнешь, и Куо-Куо даст тебе еще воды…
Окрепну, подумал я, и первым делом вооружусь. Не всегда же Кытай Бахсы будет меня от дочки защищать! Вот сейчас, например, не торопится. Кует себе, подлец, и в ус не дует.
– Ты вспотел. Тебя надо вытереть.
Вместо чашки – миска. Другая тряпица, побольше. От миски тянет кисленьким. Я чихаю, чуть не порвавшись на лоскутки. Кузнецова дочка тихонько смеется, откидывает покрывало, сшитое из оленьих шкур, начинает возить по мне тряпкой. Мамочки, я же голый! Она же… Страхи бродят вокруг, охают-ахают, но я не слышу. Я засыпа́ю. Проваливаюсь в пуховую груду, в кучу палых листьев.
Мне уже все равно.
– Так надо было, – сказал Мюльдюн.
Я кивнул.
– Надо, понял?
Я кивнул еще раз.
– Скажи я тебе правду, – Мюльдюн почесал кончик носа. Ну точно Кустур в минуты задумчивости! Кажется, мои кивки его не убедили, – я бы тебя убил. Ты бы ехал живой, а на самом деле мертвый. Соображаешь? Нельзя знать заранее. Ты тогда и выбираешь не так, и боишься не так, и вообще.
– Ты чего? – удивился я. – Ты просишь прощения?
Если я удивился, то Мюльдюн изумился. Впервые в жизни я видел, как брови моего старшего брата ползут на лоб, а рот приоткрывается, словно у годовалого ребенка, взявшего в руки потрясающую штуковину неизвестного назначения.
– Прошу прощения?
– Ну да…
– У тебя?
– Ну да…
– Я?!
– Ага, ты.
– Наглая ты скотина, – ласково уведомил меня Мюльдюн. Он на глазах превращался в записного острослова, считай, сказителя. Такой готов обложить избранную жертву, как новенькую юрту, сверху донизу: и корой, и дерном, и коровьим навозом. – Прохвост. Позор семьи. За что я прошу у тебя прощения?!
– За то, что не мог предупредить меня заранее.
Он сдвинул шапку на затылок:
– Ничего я не прошу, понял? Я предупреждаю тебя. Сейчас, когда я имею право это сделать. Однажды ты повезешь маленького засранца-боотура в Кузню, вот я и предупреждаю: молчи! Если, конечно, тебе не захочется прикончить спутника своим рассказом. Есть такие яды, братец – проглотил сегодня, а умер завтра.
– И такое бывает?
– Всякое бывает.
Я зажмурился. Представил: везу в Кузню боотура-малыша. Трюх-трюх, качаемся в седлах, глазеем по сторонам. Не бойся, говорю я ему. Тебя схватят клещами, сунут в горн, дадут молотом по башке. А ты не бойся! Главное, потерпеть, и все будет хорошо. Очухаешься, встанешь на ноги; вырастешь лихим молодцом. Он едет, не боится. Ну, то есть боится, но совсем иначе. Когда знаешь, что тебя ждет, что главное – потерпеть, боишься по-другому. Он едет, а я его уже похоронил. Живого в землю закопал. Воткнул сто слов, как сто ножей, под ребра. И еду рядышком, улыбаюсь. На привалах делюсь едой, водой. Дохой укутываю, чтоб не замерз.
– Тебя Ала Дяргыстай этому научил? – спросил я.
– Да.
– Когда ты после Кузни пластом лежал?
– Да.
– Он – тебя, а ты – меня?
– Да. А ты – следующего. Так принято.
– А если всё делать по правилам, – мне вспомнился отец. Веранда, ноги на перилах, чорон с кумысом, – по обычаю, то мы остаемся живы? После Кузни, да?
– Не все. Но большей частью – да, живы.
– Хорошо. Я запомнил.
Он встал:
– Я уеду дней на пять. Может, семь. Жди меня здесь, выздоравливай.
– А мастер Кытай знает?
– Знает.
И вышел прочь.
А я остался. А что? Обычное дело. Мне не то что ходить – сидеть невмоготу. Посижу капельку, и сползаю, лежу пластом. Вчера и сесть не мог. Хорошо хоть, один-одинешенек валяюсь, не так стыдно. Куо-Куо забегает по сто раз на дню. Кормит, поит, моет. Скажете: хорош врать, парень! Как один, когда Куо-Куо? Она не в счет, к ней я привык. Если бы не привык, со стыда бы сгорел, клянусь. Она мне горшок подставляет, на бок меня укладывает, и я с лежака в этот горшок… Ну, вы поняли. Горшок красивый, из цельного куска березы. По краю – завитушки. А я целюсь, значит, боюсь промахнуться. Боотур! Ворону в глаз бью, что мне горшок! Если по большой нужде приспичит, так я на спине, а она под меня берестяной туесок подсовывает. Вот я и успокаиваю себя: мол, привык, ничего особенного. Уже и забыл, как шальная девка меня в конюшне валяла, в штаны лезла. Сейчас в штаны залезет, подсобит облегчиться – и спасибо за хлопоты, век помнить будем!
По-моему, я у нее не первый. Ну, не первый боотур, за которым она ходит. Сколько же ей лет, а? Я утром хотел у неё спросить: ты что, и за Мюльдюном ухаживала? Так хотел, что аж зудело! И промолчал, застеснялся. У Мюльдюна тоже не спросил. Даст он мне по шее вместо ответа, и правильно сделает.
– Юрюн Уолан спит?
– Не сплю я. Заходи, Куо-Куо.
– Куо-Куо супу принесла. Кормить будет…
Суп – это кстати. Ем я, как не в себя. Набил брюхо, поспал чуточку, и опять слюнки текут. Сначала думал: мастер Кытай мне для лежки особую комнату выделил. Комнат в доме тьма-тьмущая, почему не выделить? Сегодня огляделся на свежую голову: какая там комната?! Ураса – летняя юрта. Гостевая, за домом стоит. Вроде срамного туеска, который для моей большой нужды – берестой крыта, конским волосом сшита. Ох, сравнения у меня… Болею я, извините. Соображаю плохо. Хорошая ураса, если вы не поняли. Просторная. Стены отваром ольховой коры выкрашены. По стенам – пять окошек. Дверь – занавес, расшит узорами. Вдоль стен – нары-лежаки. Посередке – очаг, еле теплится. Лето, чего зря дрова жечь? Над очагом – дымоход. Вокруг очага – столбцы для котлов, вертелов. Воздух чистый, свежий. Меня, помню, родители отпускали к Кустуру переночевать – ну, в Тимирову семью! – так в ихней урасе вечно воняло. И шкурами, и людьми, и объедками. А еще к урасе примыкал коровник, и тоже не делал воздух ароматней…
Да что тут сравнивать? Дядя Тимир, аласный кузнец, и Кытай Бахсы, кователь боотуров – не может у них вонять одинаково!
А вот и он, кователь боотуров. Проведать зашел.
– Выйди! – это он дочери.
– А суп? – это я ему. – Суп же!
– Успеется суп. Дай-ка я тебя…
Покрывало – фью-ю-рх! Улетело. Подушка – шмяк! Убежала. Он меня на живот – р-раз! Как пушинку. Голову в ладони взял – я думал, шею свернет. Нет, просто набок повернул – чтоб не лицом в лежак, а ухом.
Встал на колени у лежака:
– Расслабься.
Ага, расслабься! Я расслаблюсь, а ты меня клещами – хвать! Молотком – шарах! Суп выльешь, миску к копчику прикуешь. Знаем мы ваши шуточки!
– Мастер Кытай…
– Молчи.
Молчать не удалось. Я стонал, кряхтел, охал. Железные пальцы копались во мне, перебирали каждую жилочку. Взбивали Юрюна Уолана горкой лебяжьего пуха. Толкли в ореховую кашицу. Рубили в рыбную начинку. Мяли, выдавливали сок. Извлекали сочный хруст из позвонков, треск из суставов. Кровь бултыхалась во мне от увесистых шлепков.
– Ой! Ай! Уй!
– А здесь?
– Ы-ы-ы…
– Очень хорошо.
Куо-Куо сидела в углу на корточках. Радовалась моим истязаниям. Ну, в углу – это я для красного словца. Ураса-то круглая! А радовалась – это точно. «Айхал[21]! – вскрикивала шепотом. – Айхал!» Почему шепотом? Отца боялась, наверное. Выгонит, или на крюк подвесит. Я ведь помню, он ей обещал крюк. Тогда, в конюшне, я ему не поверил. Думал, грозит для пущей острастки. А может, шутит.
Теперь верю. Ы-ы-ы!..
Превратив меня в холмик рыхлой земли, кузнец угомонился. Придвинул табурет, сел. Огромный, корявый, затряс ручищами. Мне даже померещилось, что с пальцев Кытая Бахсы летят сверкающие капли – вода, а может, расплав. Я вжал затылок в плечи: сейчас, вот сейчас обожгут! Огнем или холодом, но обожгут!
Ничего, обошлось.
– Годится, – буркнул мастер Кытай.
Так говорят о рядовом топоре, вышедшем из-под молота.
– Завтра встанешь. Все, отдыхай.
Уйдет, догадался я. Уже уходит. Интерес кузнеца ко мне стремительно угасал. И тут – хотите, верьте, хотите, нет – я понял, что сделаю, и ужаснулся. Я, сопляк-желторотик. Я, чудом выбравшийся живым из горна. Я рискну объехать на кривой самого Кытая Бахсы? Мне что, последний умишко огнем выжгло?!
– Ну да, – сказал я. – Ну да, конечно.
– Что – ну да?
– Ну да, говорю. Я бы на вашем месте тоже расстраивался.
Кузнец хотел встать, но раздумал.
– Ты? На моем месте?
– Ну да…
О проекте
О подписке