Читать книгу «Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса» онлайн полностью📖 — Генри Лайона Олди — MyBook.

Антистрофа-I
Есть страшное чудовище, Ахилл…[28]

У одного из костров бродячий аэд вовсю потешал собравшийся народ. Глумился над ротозеями-троянцами, похабничал:

 
…жены ни одной между тем не найдя,
Приам сокрушался, стеная.
А жены, за стражами спящими бдя,
Бежали в лесок, мокрый после дождя,
Где их уже ждали данаи…
 

Воины ржали молодыми жеребцами, напрочь позабыв, у кого на самом деле увели жену и из-за чего все они собрались под этими стенами.

Одиссей присел на огрызок бревна. Перед глазами маячила тощая спина Ангела: бугры позвонков выпирали рыбьей хребтиной. Вернулся, никуда не делся. И даже песню новую состряпал – знает, что мужикам после боя по вкусу… Интересно, а где сейчас Протесилай? Даже самому себе рыжий боялся признаться: судьба воскресшего филакийца здесь ни при чем. Если хорошенько попросить (умолить?! пасть в ноги?! назвать прадедом?!) Ангела, то, может быть, удастся переслать весточку ей: приходи, пожалуйста… мне плохо без тебя, крепость, сова и олива! – приходи…

Аэд грянул завершающий припев, роскошно обыграв созвучие «Приам-приап». И под восторженные клики удалился, прихватив честно заработанную баранью ляжку. Как ни странно, никто из слушателей не пытался удержать его, требуя песен.

– Эй, Ангел! – Рыжий шагнул следом.

Аэд дернулся, словно от толчка в спину. Медленно повернулся: волчьей повадкой, всем телом. Никогда раньше Одиссей не видел Ангела испуганным. По-настоящему испуганным.

Как сейчас.

– Это ты мне? – неприятным голосом осведомился певец.

Очертания его колыхнулись, взялись туманом по краям… отвердели снова. Смешные дела: никакой бабочки на носу у Ангела нет, а все равно чудится – сидит. На самой переносице. Растопырила цветную слюду крылышек, затопила весь мир половодьем красок. Это как же устрашиться надо, чтобы весь мир в глазах – цветной, яркий, а некий Одиссей, сын Лаэрта, в тех же глазах – наоборот.

Черное с белым.

– Ты видишь рядом еще одного Ангела?

– А ты? Видишь?!

Аэд затравленно огляделся. Несколько человек повернули головы в их сторону. «Давай еще! Про баб!» – Красавчик-афинянин вдруг осекся. Мотнул головой, будто докучливую муху отгонял… снова вперился в Одиссея с певцом…

Когда Ангел кинулся бежать, рыжий не стал его останавливать.

Рядом, опираясь на копье, стоял Старик. Глаза Старика блестели зорко и с необычным для него интересом – как перед этим у самого Одиссея.

…Война для меня – в первую очередь люди. И во вторую – тоже. Не оружие, кони, деревья, башни города: люди. Остальное проходит краем, не привлекая внимания; не задевая души. Война вытаскивает наружу подлинное естество. Благородство или подлость, отвагу или трусость: умножая втрое. Вдесятеро. Естество, когда оно снаружи, дурно пахнет; особенно – подлинное. Да, люди. Наверное, потому сейчас вокруг меня полным-полно теней. Словно Одиссей, сын Лаэрта, в одиночестве стоит под тысячами, мириадами солнц, на смутной дороге. Знай я заранее…

А что толку?

* * *

Утро ворвалось в шатер криками чаек, ленивой, беззлобной руганью соседей по лагерю, отдаленным шумом прибоя. Говорите, конец перемирию?! Ждет поле брани, говорите?! – и нечего галдеть спозаранок: троянцы вон тоже не очень-то спешат за стены.

Десятый сон досматривают.

Если честно, воевать хотелось еще меньше, чем вылезать из-под нагретого за ночь одеяла. Детская греза: нет под одеялом войн-битв, бед-напастей, главное, носа наружу не казать. А уж из шатра соваться… Только где оно, милое детство? Сунулся. И первое, что увидел: добрых три, если не четыре эскадры отчаливают от берега. Последние остатки дремы мигом выдуло из головы: уходят! Кто допустил?!

И сразу, отчаянным ребячьим взвизгом: клятва! Моя клятва!

«…клянусь всем, что мне дорого: не позволить ахейцам уйти из-под стен Трои до конца! До самого конца, каким бы он ни был!..»

К счастью, Эврилох попался мне раньше, чем Диомед, в ставку которого я мчался – не разбирая дороги, полуголый, провожаемый сочувственными взглядами: небось хитроумие в башку треснуло!

– Радуйся, басилей! Ты куда?

Вцепился я в земляка, будто утопающий – в обломок мачты. Не отодрать. Сорванным дыханием, кровью сердца в ответ:

– …суда уходят! Люди уходят!..

– Ну?

– Что «ну»?! Бежим к Диомеду!

– Так это… – а он все моргает и пялится на меня искоса, как Персей на Горгону Медузу. – Их Диомед и отправил.

– Кого «их»?! Куда отправил?!

– Лигерона с мирмидонцами. Гульнуть вдоль побережья, союзничков троянских тряхнуть. Провиантом запасутся – и обратно. Мы-то скоро зубы на полку…

Приятель по детским играм рассказывал не торопясь. С расстановкой, со знанием дела, смакуя каждое слово. Вот кто был рожден воевать под Троей. Вот кому здесь нравилось. Нравились байки о подвигах, блеск меди и бронзы, грубые солдатские шутки. Нравилось удачное начало войны: ведь высадились, несмотря ни на что?! Ну, не взяли город с лету: еще лучше! Повоюем всласть – иначе как он, веселый Эврилох, убьет обещанную тысячу врагов и стяжает себе вечную славу? За один-то день замахаешься столько народу укладывать… А сейчас ему доставляло искреннее удовольствие просвещать своего басилея: ведь он, проворный Эврилох, уже все-все узнать успел – кто отплывает? куда? зачем?! – а друг-басилей, вишь, почивать изволят.

Вот и откроем ему заспанные глазки: не бегай, как угорелый, по лагерю! Сам с ума не сходи и народ не будоражь!

…Спасибо тебе, Эврилох Клисфенид, друг мой. Румяный, шумный жизнелюб, ты пировал на развалинах Трои, ты убил свою тысячу врагов – пусть будет тысяча, ты так этого хотел… Я хотел вернуться, а ты – убить. Ананка-Неотвратимость справедлива, воплощая мечты в жизнь: мы получили, чего желали. Вся Итака будет оплакивать тебя. Наверное, в твоей гибели есть и моя вина: прости, если можешь. Пей вволю кровь моей памяти, друг детства, пока есть время до рассвета…

– Эх, незадача! Я с ними просился, а меня к тебе, за разрешением! А ты спишь! А теперь – поздно!..

Он тараторил без умолку. А внутри меня угасал раскаленный горн вулкана. Еще плевался в небеса облаками пепла, еще шипели, вздымая клубы пара, сползающие в море остатки лавы (я никогда не видел извержения: откуда такая яркость?!) – но буйство огня уже шло на убыль. Ахейцы и не думают возвращаться домой. Просто малыш Лигерон весело отправляется грабить побережье.

Все в порядке.

Моя клятва остается в силе. Я не нарушил ее.

* * *

Отплывали мирмидонцы долго: то ли ветер боковой мешал, то ли на мель сесть боялись. Смотришь из-под руки в сторону Ройтейона – плывут. Вот-вот за мыс завернут, из глаз скроются.

Завернули.

А чуть погодя еще разок в ту сторону взгляд бросишь: снова они за мыс заворачивают! С третьего-четвертого раза шепотки по стану загуляли: знамение! Чудо! Вот только к худу, к добру ли?! Угрюмого, как ночь, Калханта достали вконец. Отмалчивался ясновидец. В конце концов, корабли скрылись за мысом окончательно, и народ вздохнул с неясным облегчением.

Рано вздохнули.

«Тревога! – запели с вала флейты дозорных. – Враг в поле!» И завертелось: рвут глотку глашатаи Диомеда, трубят рога, спешат к переправе через Скамандр колесницы и афинская пехота (уйдя в поход, мирмидонцы оголили почти весь южный фланг). А вот Диомедовых куретов не видать; гетайры тоже скучают. Бережет свое войско аргосец. И Одиссей побережет. Без нас управятся: троянцы не валом валят. Так, походя силу пробуют, а мы уж все пальцы в один кулак! Вон, Аякс Теламонид в поле бушует, не терпится Большому! – пускай отведет широкую душу.

Одиссей издалека видел богатырскую фигуру Аякса. Облаченный в сверкающий золотом доспех, наглухо закрытый щитом-исполином, поднять который не достало бы сил ни у кого, Большой походил на ожившую башню. Страшен, медлительно-неистов. Вдохновленные примером вождя, его бойцы тоже не ударили в грязь лицом. Троянцы дрогнули, попятились, – и тут из-за дальних холмов, с многоголосым воем и гиканьем, выплеснулась полноводная людская река.

Киконы, как потом скажет Калхант. Союзники Трои.

Другого он не скажет, пророк: откуда взялись?! Ведь не было там ни души!..

Дальше стало не до раздумий. Аяксовы саламинцы спешно отступали, сам Большой, воздев утыканный дротиками щит, прикрывал отход – но долго им не продержаться. Зудели флейты, разнося приказы, дружины пилоссцев и спартанцев двузубым копьем выдвигались на равнину – и, одолевая вал, протягивая руку на Итаку, где в нетерпеливом предчувствии трепетал его лук, Одиссей мельком оглянулся.

В залив входили корабли. Много кораблей. Неужели отъезд Лаэрта-Садовника «в деревню» пошел прахом, и могучий троянский флот все-таки ударил в тыл с моря? В следующий миг над передовой триаконтерой взвились две львицы на голубом: стяг микенского ванакта!

Хвала носатому!

Опустевшая утром стоянка мирмидонцев принимала суда, будто изжаждавшаяся пустыня – дождь. По сходням грохотали сотни пар ног: люди Агамемнона прямо от весел шли в бой.

С воды – в огонь.

– Бей по вождям! – взлетел над полем вечный клич Диомеда.

Значит, путь домой очень прост: надо бить по вождям.

* * *

– …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…

Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.

– …Очень любить эту стрелу…

…О да! Просто надо очень любить этот лук! Плавный, но мощный изгиб, тепло костяных накладок, отдающихся ласке пальцев, упругую силу тетивы, прямое древко стрелы с бронзовым жалом на конце – гладкое, любовно отполированное мастером, созданное, как птица, для полета! Надо всем сердцем любить своего врага, связанного с тобой шелковой нитью полета стрелы: ведь ты даришь ему наиценнейший дар – блаженную эвтаназию, легкую смерть! Враг, друг, любимый мой, ты даже не заметишь…

Они не замечали.

Спотыкались посреди боя. Валились наземь скошенной травой. Запоздало понимали: да, все… Счастливцы, им от рождения было дано: понимать. Один, другой, третий… лица проступали сквозь забрала шлемов: рыжий стрелок ясно видел эти лица – размазанные по бронзе, ставшей вдруг прозрачной. Кривые зеркала: рты распялены криком, мешки под глазами, желваки на скулах. Только глаз почему-то не было. Только глаз. Лицо всплывало из пучины шлема, а вместо взгляда так и оставалось – щель прорезей.

Острое, будто нож в печени, упоение пронизало рыжего. Светлое и губительное, как восход солнца в пустыне. Азарт охотника, который не оставлял места для любви – к луку ли, к стреле, к добыче…

К добыче?!

– Это твой лук. Его даже украсть нельзя – хозяин руку протянет…

– А что еще он может?!

– …А еще он может из хозяина раба сделать.

Рука с луком упала осенним листом. Выскользнула из пальцев, тщетно мечтая о полете, очередная стрела. И сразу, оказавшись ближе других, бородач-кикон в иссеченном панцире обернулся к рыжему – словно в спину его кто толкнул!

Верные свинопасы не оплошали. Брошенное копье отбили двумя щитами; но из орущего, звенящего месива уже выламывались другие, спеша к стрелку, отказавшемуся стрелять.

Одиссей очнулся.

Где-то далеко заливалось безумным смехом дитя его Номоса. Запрокидывались к небу края земли, гудя под сандалиями киконов: рыжий видел эту землю-чашу глазами бородача, чью шею навылет пронзила стрела, все-таки дорвавшись до вожделенной цели. Да, он стрелял: без радости, без любви, даже без азарта – на одной скуке, ледяной необходимости. Он стрелял, хохотало дитя, и в детском смехе Одиссею слышались отзвуки недавней одержимости убийством. Удержать этот смех в отдалении! не пустить в себя! – откуда-то рыжий знал, что этого делать нельзя, как нельзя было отвечать Ламии-упырихе в давней, почти забытой, едва ли не прошлой жизни. Стоит лишь ответить, впустить – и ты погиб, ты больше не принадлежишь себе, Ламия затопчет тебя ослиной ногой с медным копытом и выпьет всю кровь…

– Кажись, отбились…

Голос у плеча сорвал с глаз багровую пелену. Швырнул обратно в «здесь» и «сейчас» – Одиссей обнаружил, что стоит на чужой колеснице, впившись белыми пальцами в костяную накладку лука. Оба колчана были пусты, а впереди лежала вспаханная нива, выбросив наискось в небо пернатые ростки стрел.

Славные всходы.

– …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…

Бывалые свинопасы, косясь на неподвижного басилея, шли трудиться: раздевать убитых.

Собирать урожай.

* * *

Осиное гнездо, не лагерь. Но гневный голос Агамемнона слышен издалека: громом над жужжанием. «Порядок наводит», – дернул щекой Одиссей, пересекая площадь народных собраний.

– …За год! за год!! за целый год!!! Один несчастный городишко взять не смогли! Ров они выкопали – сатирам на смех! Вал они насыпали, труженики! Где добыча, я тебя спрашиваю?! Где жена моего брата?! Пока мы… в жестоких боях… все западное побережье… хвала богам – троянский флот как корова языком!..

От сердца малость отлегло. Знаем мы этих богов.

Знаем мы эту корову.

– А вы тут… что вы тут?! Диомед, я не с молокососа Пелида спрошу! Я с тебя, красавца, спрошу! Уже спрашиваю!..

Одиссей обогнул спешно устанавливаемый шатер микенского ванакта. И узрел Агамемнона во всей его красе и гневе. Синеглазый Диомед, грязный, как не знаю кто, торчал столбом напротив старшего Атрида: в двух шагах. Хмурился исподлобья, молчал. Но и взгляда не отводил.

Что еще больше распаляло праведный гнев носатого.

«Какой год? Что он городит?..» – мелькнуло в голове.

…Вру сам себе. Да понял я уже все, понял! Не умею понимать, а понял. Чего там! Быстрей мне шевелиться надо. Быстрей кипеть, быстрей булькать…

Мелькнуло – ушло. Но, видимо, у дураков мысли сходятся: один из соратников Диомеда (все вылетало, как звать: плечистый такой, белокурый!) не сдержался.

Шагнул вперед:

– Хоть ты и вождь вождей, Атрид, да только…

На плечо белокурому тяжко рушится Диомедова рука; разворачивает плечистого лицом к сыну Тидея-Нечестивца. Всего два слова, которых Одиссей не расслышал, и белокурый, гневно пыхтя, отходит. Агамемнон с презрением косится на обоих; делает вид, что ничего не случилось.

Суета ниже достоинства вождя вождей.

Жаль, не всем оказалось так легко заткнуть рот. К примеру, Аяксу-Большому. Вкусившему битвы и потому гордому по самое темечко. Этот на всех ванактов (да хоть и на самого Громовержца! – подумалось невпопад) чихал с присвистом!

– У тебя, дружище, видать, в пути голову напекло, – басит Большой. – Окунись в море, остынь! Попробуй-ка сам за…

Шевеля вывороченными губами, Аякс начинает загибать пальцы:

– …За четыре дня Трою взять! Ты их стены видел, Атрид?! И хватит заливать: в жестоких, понимаешь, боях! Небось островок вшивый по дороге разграбили…

– У меня голову напекло?! – обычно бледное, лицо Агамемнона наливается дурной кровью. – У меня?!!

Кажется, ванакта микенского сейчас хватит удар. Однако пока не хватает. Крепок носатый. Ишь выпрямился:

– Хоть и невместно ванакту Микен препираться с иными, кто ниже и родом, и честью, – все же взгляни, о Аякс меднолобый, на эти суда боевые, с коих сгружают и горы добычи на берег, и пленников толпы сгоняют! Глянь, прикуси свой язык, дерзновенный, не знающий истинной славы!

Вот это да! Вот это заговорил! Отродясь за носатым красноречия не водилось: где и награбил-то, по дороге?! Даже Аякс не полез сразу драться, как следовало ожидать, а подобрал отвисшую челюсть и послушно уставился в предложенном направлении. Трудно сказать по части всего остального, но насчет «гор добычи и толп пленников» ванакт ничуть не преувеличил! Под охраной микенцев на берегу уже сгрудилась не одна сотня испуганных рабов, а свободные от караула воины споро таскали из трюмов какие-то мешки, тюки, сундуки, пифосы…

– Вшивый островок, значит? – прищурился Агамемнон, крайне довольный произведенным впечатлением. – Четыре дня, значит?

И неслыханное дело: Аякс прикусил язык. Жаль, миг «истинной славы» всегда кто-нибудь да испортит: посреди общего замешательства, чесания в затылках и дерганья бород к Агамемнону подбежал один из его гвардейцев. Шепнул на ухо: так, мол, и так.

Старший Атрид слушал, и лицо его снова бледнело изломом мрамора.

– Кажется, я слегка погорячился, – наконец с неохотой произнес вождь вождей, соизволяя вновь заметить бессловесного Диомеда. – Вы тут, смотрю, тоже не совсем… не зря…

Истолковать смысл неожиданного поворота в речах ванакта Одиссей даже не пытался. Не его это дело: истолковывать. Его дело: видеть, откуда прибежал ретивый гвардеец, и тихонько уйти с площади…

* * *

Со стороны Идских предгорий идут люди.

Много людей.

Без оружия, без доспехов; зато обремененные тяжелой поклажей. Пленные. Следом, мыча, блея и взмекивая, пылят нескончаемые отары овец, стада коз и коров; круторогие быки – по бокам. Все это изобилие медленно, но верно приближается к ахейскому стану в сопровождении бдительной стражи. Сомнений нет: возвращаются мирмидонцы, долго и нудно отплывавшие с утра!

Рыжий прибавляет шагу. Вокруг – родина.

Вокруг – безумие.

Ближе, еще ближе. Порыв ветра относит в сторону облако пыли, поднятой множеством ног, и вот перед изумленным Одиссеем предстают усталые, закаленные в сражениях ветераны. Победа и добыча сопутствуют героям; на лицах мимо воли проступают улыбки.

– Радуйтесь, славные воины!

– Радуйся и ты, – с достоинством отвечает вислоусый игумен[29]. Говорить ему трудно: мешает свежий шрам на щеке.

– Долго добирались?

Вопрос родился сам. Из плеска волн далекого моря любви, из сухого шелеста песка скуки, из чуть слышного детского… смеха? плача? – не разобрать.

– Да с неделю тащимся. Обоз не котомка, за плечо не кинешь!

– Лигерон послал?

– Кто ж еще… Едва первый город с налета взяли – он и скомандуй: возвращайтесь. Мол, наши там без жратвы небось загибаются. Мы и пошли. Будто в спину кто толкал, торопил. Как тут у вас? С голодухи еще не мрете?!

– Живы пока. Вовремя вы…

Одиссей молча идет рядом со счастливыми мирмидонцами.

…Котел.

Огромный медный котел кипит на огне. Вот в него падает ахейский флот: куском парной говядины – на дно, на побережье Троады. Шумовкой снимается пена: уходит в небо дым погребальных костров, бредут прочь тени по смутной дороге. Чужая уверенная рука сыплет в пар и кипенье орду киконов – горсть соли в похлебку. Эй, повар, спохватись: лук забыл! Лук и жизнь, понимаешь, одно! Нашлась и связка ядреных луковиц: подходят к берегу эскадры Агамемнона. А это что за юркая рыбка норовит выпрыгнуть из варева? Суда малыша Лигерона? Вернуть!.. Ага, рыбка успела вцепиться зубами в другого малька – добро, и его туда же: пылит через горы отряд мирмидонцев, спешит, гонит стада, табуны, пленных. Опоздать в котел боится. Кипит, пузырится варево, само Время мясным наваром бурлит, исходит паром, утекает водой меж пальцев – на то и Кронов котел, чтоб временем истекать.

Много ли кипяточку осталось? Пока похлебка досуха не выкипит, пока дно не обнажится?!

* * *

Когда на закате из-за Ройтейона показались новые эскадры, сил удивляться уже ни у кого не осталось. Малыш Лигерон возвращался с добычей, в блеске воинской славы.

Народ вяло потянулся к берегу: глазеть на разгрузку.

И силы нашлись-таки. Не просто удивились. Ахнули взахлеб: с флагмана эскадры сошел бородатый герой в пурпуре и золоте. Багряные крылья плаща, самоцветы в розетках витой диадемы, вспышки перстней: топаз, агат, аметист… Так ребенок хвастается обновкой перед сверстниками и взрослыми.

– Дядя Одиссей!

А хватка у малыша еще крепче стала…

Огненная борода местами бита осторожной сединой. Кожа обветрилась, слегка шелушится. Первые борозды еще плохо заметных, особенно в сумерках, морщин. От уголков глаз разбегаются смешные трещинки… А сами глаза: прежние. Девичьи.

Звезды.

– Дядя Одиссей! Как вы тут? Трою взяли?! Нет?!! Как же это вы…

Действительно. Как же это мы?

Поставь любого из вождей, не считая Нестора, рядом с малышом – за старшего брата малыш любому сойдет.

– А я и Фивы взял (у них тут тоже Фивы есть!), и этот… как его? – В хрипловатом, взрослом голосе Лигерона звучит неприкрытая гордость. – А вы: частокол, и все? А я Фивы взял… Ты чего такой грустный, дядя Одиссей?! Это даже хорошо, что у вас не вышло: я хотел сам, да все опоздать боялся…

Искренность детской улыбки озарила бородатое лицо:

– Успел!

Этот день тянулся куском мокрой сыромяти.

Не день – вечность.