В эту ночь Амфитрион был особенно ласков с женой и после спал беспокойно, все время просыпаясь и касаясь Алкмены рукой – будто боялся, что она вот-вот исчезнет неведомо куда.
А утром велел отвести двух черных коров в храм Пеана, где и принести их в жертву богу-врачевателю и сестрам-Фармакидам; и еще одну корову – в храм Зевса Крониона.
Зачем Зевсу? На всякий случай…
Уж очень не нравились Амфитриону эти проклятые случаи, преследовавшие жену с той памятной ночи.
Эх, боги, боги… что для вас жизнь человеческая? Походя возвысите, походя растопчете – и неизвестно еще, что хуже…
Эта мысль терзала Амфитриона и в тот день, когда Алкмена в сопровождении здоровенного раба-эфиопа отправилась во дворец басилея Креонта, возвышавшийся в южной части Фив. Шла она, естественно, не к самому Креонту, а к его жене Навсикае – пухлой хохотушке совершенно не царственного (хотя и очень милого) вида. Как и их мужья, Алкмена и Навсикая почти сразу сдружились, и последняя нередко звала подругу в гости, особенно когда привозили новые ткани – Алкмена безошибочно определяла, какая из тканей больше подходит легкомысленной Навсикае, успевшей нарожать своему Креонту кучу девочек.
В подобном визите не было ничего особенного, как и в том, что женщины за болтовней и примерками засиделись допоздна, но сердце у Амфитриона в последние дни было не на месте, и, когда начало смеркаться, он не выдержал. Путь от его дома ко дворцу Креонта был один (если не блуждать по грязным переулкам, на что Алкмена вряд ли бы решилась), так что Амфитрион быстро собрался и вышел в сгущающиеся сумерки, намереваясь встретить жену.
И вскоре из-за очередного поворота до него донесся грубый смех, мужские голоса – и почти сразу же гневно-испуганный голос Алкмены:
– Что вы делаете?! Вы что, не понимаете, кто я?!
Амфитрион ускорил шаг и пожалел, что не взял с собой оружия.
Их было шестеро. И назвать их можно было кем угодно, но только не почтенными гражданами. «А хоть бы и почтенные…» – зло подумал Амфитрион, чуть не споткнувшись о труп раба-эфиопа с раскроенным черепом. Шагах в двадцати от него прижалась к забору Алкмена, а мужчины окружали ее, подбадривая друг друга скабрезными шуточками. Спешить им явно было некуда.
Немного поодаль стоял еще один – не столько высокий, сколько невероятно широкоплечий, уже немолодой, с курчавой седеющей бородой. Этот кутался в длинный плащ цвета морской волны и как бы был вообще непричастен к происходящему.
Просто стоял, смотрел…
И негромко свистнул при появлении Амфитриона.
Мужчины обернулись и уставились на новоприбывшего.
– Эт-то еще кто? – пробормотал один из них.
– Я Амфитрион-Изгнанник, – Амфитрион специально назвался старым прозвищем, под которым его знали в Фивах, когда он пришел звать басилея Креонта против телебоев, не имея за плечами ничего, кроме молодой жены, тяжелого копья и страшной славы. – А это моя жена…
И во весь голос, во все его медное звучание, не раз перекрывавшее шум битвы:
– Прочь с дороги, ублюдки!
Насильники сперва шарахнулись, но после остановились, переглядываясь, и вперед вышел один – толстошеий детина с крючковатым носом и маленькими сонными близко посаженными глазками. От левого глаза вниз, теряясь в щетине, тянулся похожий на дождевого червя шрам.
Покачиваясь, вожак двинулся к Амфитриону.
За поясом детины торчал кривой фракийский нож, но он не стал его доставать, а попросту протянул вперед свою узловатую, похожую на древесный корень руку и ухватил Амфитриона за хитон на груди.
– Герой, – уныло буркнул толстошеий, и червь на его скуле лениво заизвивался. – Гля, братья, это вот герой… голова горой…
И истошно взвыл, когда жесткие, как дерево, пальцы Амфитриона ударили его по глазам: взвыл и вскинул руки к лицу, и захрипел, забулькал, оседая наземь, страшно скалясь новым ртом, прорезанным под подбородком.
Никто и не заметил, как кривой нож из-за пояса детины перекочевал в руку Амфитриона, бронзовым всплеском омыв горло прежнего хозяина и тут же метнувшись в сторону, с хрустом входя под ключицу самому расторопному, замахнувшемуся короткой дубинкой.
Остальные дрогнули, засуетились, попятились за спину широкоплечему владельцу сине-зеленого плаща – но попятились как-то странно, будто бы и не замечая его, – и быстро растворились в вечерней мгле.
Широкоплечий шагнул к Амфитриону, глядя на него с брезгливым интересом, – и Амфитрион ударил, коротко, умело, вложив в удар опыт и злую боль, заставлявшую сердце стучать сухо и неумолимо.
Земля оказалась на удивление твердой.
Вскочив на ноги, Амфитрион ударил снова, чувствуя, что ноги отказываются служить ему, что ребра кричат о пощаде и голова наполняется мутными сумерками без надежды на будущий восход.
Ударил, не понимая, что делает.
И попал, в кровь разбив кулак, как если бы бил скалу.
После чего земля снова толкнула Амфитриона в затылок.
…Широкоплечий стоял над ним, задумчиво держась за щеку, и в пронзительных глазах его презрение непонятным образом смешивалось с удивлением. Так, должно быть, смотрит волк на сумасшедшего козленка, цапнувшего своими тупыми зубами свирепого зверя за бок.
– А у твоей жены ляжки волосатые, – равнодушно сказал широкоплечий, так равнодушно, что это поначалу даже трудно было принять за оскорбление. – Как у сатира. Мокрица ты, герой… Слизь.
И тогда Амфитрион понял – все. Пришла пора умирать. Только умирать было нельзя, потому что Алкмена все еще прижималась к забору; умирать было нельзя, и он заставил себя встать на колени – стоять на коленях перед широкоплечим было унизительно, но почему-то не очень, – потом на одно колено, потом…
Потом откуда-то из темноты, из-за спины широкоплечего раздался голос. Ехидный, почти мальчишеский и очень знакомый голос – только муть в голове не давала Амфитриону понять, где же он слышал его раньше.
– Что, дядя, тоже героем решил стать? – спросил этот голос. – Так тебе вроде бы не к лицу…
– Шел бы ты отсюда, Пустышка! – пророкотал широкоплечий. – Не лезь не в свои дела, племянничек!
– Не буду, – как-то уж очень легко согласился голос. – И, пожалуй, пойду. Быстро-быстро пойду. Даже, можно сказать, полечу. К папе. А он с утра сегодня злой, как Тифон… Ну что, дядюшка, я пошел?
Широкоплечий «дядюшка» не ответил. Лицо его исказила видимая даже в темноте гримаса злобы, он с силой выдохнул воздух и, резко повернувшись, зашагал прочь. Тяжелая поступь его, казалось, сотрясала землю и долго не затихала в темноте.
Амфитриону на миг померещилась перед собой неясная фигурка в хламиде с капюшоном – и он вспомнил, вспомнил остро и болезненно, как тот же самый голос не так давно предупреждал его о необходимости держать язык за зубами…
Он застонал и поднялся на ноги.
Ему было стыдно смотреть на жену.
А Алкмена с обожанием глядела на мужа-героя, воина, своего мужчину, который всегда спасет, всегда защитит, всегда, всегда…
Она не видела широкоплечего, не слышала странного разговора, для нее все закончилось смертью толстошеего детины – и не стоял над Амфитрионом его последний противник, и не уходил он потом, непобежденный, но вдруг ссутулившийся…
Всего этого для нее не было – словно кто-то украл из ее жизни горсть минут.
Разве что мелькнула в темноте знакомая хламида с капюшоном, так живо напомнившая давешнего воришку, отравившегося украденным мясом.
…А Амфитрион избегал встречаться глазами с женой и брел на подгибающихся ногах, понурив голову. Впервые за много лет он был побежден. И сейчас они идут домой лишь благодаря неведомому покровителю, к которому Амфитрион испытывал явную неприязнь – хотя изо всех сил старался испытывать благодарность.
Горечь поражения, увы, не становилась слаще, когда он думал о числе поверженных врагов и о том, что один из них – возможно, не совсем человек.
Если бы все повторилось – Амфитрион знал, что ударил бы его снова.
– О боги, – глухо пробормотал Амфитрион, – за что?..
Вопрос был глуп и наивен; он прекрасно понимал это, но не спросить не мог.
– Надо ехать в Дельфы, – срывающимся голосом отозвалась Алкмена, незаметно поддерживая шатающегося мужа. – Надо спросить пифию в святилище Аполлона. Это последнее, что нам осталось.
Амфитрион помимо воли представил себе Аполлона в своем облике и в постели Алкмены – и понял, что не хочет ехать в Дельфы.
Абсолютно.
Отговорить Алкмену от поездки к оракулу не удалось – в ней проснулось наследственное упрямство Персеидов, а Амфитрион знал по собственному опыту, что в таких случаях дальнейшие уговоры бессмысленны.
Тем более что Алкмена, будучи на пятом месяце, чувствовала себя прекрасно, заметно округлившийся живот носила с величавым достоинством и вообще ничем таким не отличалась от Алкмены прежней, если не считать неожиданной любви к родосским копченостям. На фессалийские, после того случая на базаре, она даже смотреть не могла.
Амфитрион скрепя сердце согласился – хотя не мог избавиться от мысли, что совершает чудовищную ошибку, потакая прихоти жены обратиться за пророчеством к Аполлону Дельфийскому или любому другому божеству, одно из которых походя, из минутного любопытства, растоптало их семейное счастье.
Впрочем, Алкмена ничего не знала о его терзаниях и лучилась радостью, ласкаясь к мужу… а муж избегал ее, отговариваясь занятостью, боясь даже намеком дать Алкмене понять причину своей угрюмости, – и жалел Амфитрион лишь об одном.
Что за долгие годы жизни своей, жизни внука Персея, сына одного из царей микенских, воина, убийцы поневоле, изгнанника, мужа, полководца-лавагета, – что за эти годы он не научился двум вещам.
Прощать обиды и гордиться милостью с чужого плеча.
Он мрачнел, клял свою гордыню и пил по ночам.
Однажды он проговорился Креонту, что опасается поездки к оракулу. К счастью, хмель теперь плохо брал Амфитриона, и он на этот раз успел остановиться в своих неуместных откровениях – да и Креонт, басилей Фив и муж государственный, понял его по-своему. Мало ли разбойничков пошаливает в Беотии?[12] На следующий день невыспавшийся Амфитрион ужаснулся, узнав, что заботливый Креонт выделил им для сопровождения отряд воинов, вполне достаточный для захвата Дельф силой – если такая идея вообще может прийти кому-нибудь в голову.
Пришлось отказываться со всей возможной вежливостью и лично отбирать полтора десятка ветеранов прежних походов, готовых за Амфитриона кинуться на кого угодно – и, что самое главное, умеющих кидаться спокойно и рассудительно.
Ветеран – это воин, который выжил, и этим все сказано.
Креонт одобрил выбор друга, а Амфитрион умолчал, что из самых живучих отобрал самых опытных, из самых опытных – самых верных, а из самых верных – самых несуеверных, способных не вздрагивать при громе с ясного неба и любящих клясться интимными частями тел олимпийцев.
Почему-то это казалось ему очень важным.
Шестого дня месяца гекатомбеона[13] под приветственные клики толпы из северо-западных ворот Фив выехала и двинулась дальше процессия из трех колесниц, запряженных парами лошадей митаннийской породы, за которыми следовало пятнадцать солдат, вовсю горланящих соленые солдатские песни. Первой колесницей правил лично Амфитрион, а стоявшая позади него Алкмена улыбалась направо и налево, приветственно взмахивая ветвью лавра; второй колесницей правил юный Ликимний, сводный брат Алкмены (отец – Электрион, младший сын Персея – у них был общий, а матерью Ликимния была фригиянка Мидея), такой же буйно-черноволосый, как сестра; а поводья третьей колесницы держал в руках не кто иной, как Телем Гундосый, отпущенный по просьбе Амфитриона из караульщиков и сиявший, как начищенная бляха.
Сам Амфитрион, вынужденно облаченный в парадные одеяния с пурпурной вышивкой где надо и где не надо, не мог дождаться того часа, когда они отъедут подальше от города и он наконец-то сможет содрать с себя опостылевшие тряпки и переодеться в более привычную одежду, которую подобает носить мужчине в походе – даже если это всего-навсего поход в священные Дельфы. Тогда же он собирался пересадить Алкмену на колесницу Ликимния. Дело было в том, что Амфитрион по праву считался лучшим колесничим в Беотии – а может, и не только в Беотии – и, как всякий мастер, гордящийся своим умением, позволял себе при езде многие вольности, не совсем подходящие для перевозки беременных женщин.
Особенно если женщина эта – твоя жена и ты хочешь, чтобы она благополучно доносила свой срок и родила тебе наследника.
Ликимний же, несмотря на возраст, считался возницей опытным и благоразумным.
…Когда последний солдат вышел из ворот, а толпа фиванцев стала расходиться, обмениваясь впечатлениями, легкая тень упала на лица людей, скользнув в сторону все еще распахнутых створок ворот, – хотя солнце светило вовсю и на небе не было ни облачка.
– Мама, мама! – дернул мать за край пеплоса какой-то голубоглазый мальчишка лет пяти. – Смотри! Кто-то прошел мимо солнышка! Ну мама же!..
– Что? – невнимательно переспросила толстая мамаша, весьма занятая обсуждением с подругой вчерашних цен на рыбу и шерсть. – Чего тебе? Есть хочешь?
– Кто-то прошел мимо солнышка! – терпеливо повторил малыш. – И пошел во-он туда!
Он указал рукой на запад, в ту сторону, куда удалилась процессия, отправившаяся в Дельфы.
– Да? – отозвалась мать. – Ну и хорошо. Сейчас вернемся – и я тебя накормлю…
Малыш собрался было заплакать, но увидел высунувшегося из норы ужа и передумал.
Эту неделю пути Амфитрион запомнит до конца своих дней – которых осталось не так уж и много, примерно вдвое меньше уже прожитых, но и не так уж мало, хвала Мойрам-жребиедательницам; впрочем, любая хвала никогда еще не останавливала неумолимую Мойру Атропос, готовящуюся перерезать тонкую нить жизни человеческой.
Летний месяц гекатомбеон изначально предназначен для наслаждения земными радостями, и паломники сперва надолго задержались у Копаидского озера (которое, в общем, было и не очень-то по дороге), где седеющие ветераны плескались, как дети, а ошалевший от солнца и свободы Ликимний затеял было бороться с Гундосым, и даже боролся, но недолго, потому что вмешавшийся Амфитрион содрал притворно рычащего Телема со своего шурина – после чего ухватил обоих за загривки и отволок на глубину, невзирая на сопротивление и вопли, где и притопил под гогот солдат и визг счастливой Алкмены.
Потом, украсив себя венками из священного лавра и поклявшись Аполлону не снимать их до возвращения домой, все двинулись в направлении Фокиды и почти добрались до северных склонов Парнаса, когда Амфитрион на привале предложил сделать небольшой крюк, спустившись к Коринфскому заливу и посетив Крисы – крохотный приморский городок, служивший гаванью для Дельф.
Он сам не знал, что толкнуло его на этот шаг. Явная ли причина – необходимость получить известия о торговых галерах, подрядившихся доставить невывезенную добычу с Тафоса, и лично организовать перевозку ценностей в Фивы, предварительно обменяв часть тафосских сокровищ на медь и бесценную пурпурную краску; скрытое ли желание урвать у судьбы еще одну неделю счастья… нет, он не хотел задумываться над этим, но через пару дней колеса повозок и копыта лошадей уже грохотали по скалистому побережью Коринфского залива, а позади шлепали о камень сандалии ветеранов.
Солнце клонилось к закату, и, когда колесницы проезжали слишком близко к обрыву, за которым в сорока локтях внизу шумело чем-то недовольное море, – можно было увидеть, как вода вскипает пеной, сиреневой в лучах заходящего Гелиоса, и волны отвешивают увесистые оплеухи ни в чем не повинным скалам.
Небо было чистым, хотя мористее начинали собираться немногочисленные тучи, стоявшие на месте, подобно упрямым овцам, и не желавшие подчиняться бичу пастуха – южного ветра Нота, случайно пролетавшего мимо и решившего пошалить.
– Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, Тифон стоглавый, – запел от полноты чувств ехавший первым Ликимний, и ему вторила Алкмена, с лаской глядевшая на брата, уверенно правившего их колесницей, – хаа-ай, бушует Тартар…
– Хаа-ай, гроза над морем, – нестройно подхватили ветераны, – хаа-ай, гроза над миром…
Амфитрион отстал, пропустив солдат вперед, и теперь ехал последним, с непонятной тоской вслушиваясь в давно знакомую песню. Кони мотали мордами, порываясь рвануться вперед, но он упрямо придерживал их и озирался по сторонам, словно пытаясь в тучах над морем или в кустах чертополоха, пробивающегося в россыпи камней, высмотреть причину своего состояния, понять ее и стать прежним Амфитрионом. Если бы он был философом, возможно, он сказал бы, что пришла минута, когда ты понимаешь, что вот только что все было хорошо – но лучше уже не будет.
Нет, он не был философом, он был воином-наемником, потом – лавагетом, полководцем-наемником, он всегда злился, когда люди называли его героем, и посему просто слушал песню, дышал полной грудью и не замечал, что языки волн все с большим ожесточением лижут серый камень скал, забираясь все выше и выше, а южный гуляка Нот давно удрал в свою обитель ветров, чего-то испугавшись или просто вспомнив о неотложных делах.
– Хаа-ай, гроза над морем…
Сперва Амфитрион не сообразил, что произошло, и произошло ли что-то. Просто одна из волн, самая крутая и гневная, вдруг поднялась над остальными, вдвое обогнав в росте притихших сестер, застыла в воздухе пенным постаментом – и, прежде чем эта волна обрушилась вниз, земля вздохнула и заворочалась под ногами людей, копытами лошадей и колесами жалких людских повозок.
Духота разлилась в воздухе, горькая пьянящая духота, никто не успел испугаться, в наступившей тишине насмешкой прозвучал голос Гундосого, продолжавшего тянуть припев песни; второй подземный толчок был гораздо слабее, но именно он заставил гнедую кобылу – одну из двух, запряженных в колесницу Ликимния, – взвиться на дыбы, ударив копытами перед собой, и с неистовым ржанием броситься сломя голову, не разбирая дороги и заражая безумием свою подругу по упряжке.
О проекте
О подписке