За моей спиной раздалось щелканье замка и металлический лязг цепочки. Я обернулся и увидел приоткрытую дверь соседней квартиры. Из образовавшейся щели торчал острый старушечий носик. Очень знакомый носик. Только я больше привык видеть его не торчащим из щели, а склоненным над быстро мелькающими спицами. Вечный атрибут нашего летнего двора, три старушки с вязаньем на скамеечке, три Мойры с клубками из нитей жизни… и одна из Мойр была сейчас передо мной.
– Здрасьте, тетя Лотта! – сказал я.
– Алик? – носик сморщился, принюхиваясь. – Ты один?
– Один я, один, тетя Лотта, – я говорил добродушно и нарочито весело, держа руки на виду и пытаясь излучать добропорядочность.
Словно зверька успокаивал.
Дверь на миг захлопнулась и почти сразу же открылась полностью, пропуская на площадку тетю Лотту – сухонькую бабульку в ситцевом халатике и войлочных шлепанцах. Руки ее были мокрыми (готовила, должно быть, или стирала), она держала их на весу, и впрямь напоминая поднявшегося на задние лапки зверька.
– Алик, – еще раз сказала тетя Лотта, и мелкие черты ее морщинистого личика сложились в удивленно-радостную гримасу. – Ты чего тут шумишь, Алик? Забыл что-то у Ерпалыча, да? Я знаю, ты утречком сидел у него, небось, водку хлестали, я все знаю, Алик, даром что старая…
– Забыл, тетя Лотта, – я решил не вдаваться в подробности. – Ты не знаешь, где Ерпалыч?
– Да где ж ему быть, как не дома? Я цельный день, почитай, никуда не выходила, только мусор выбрасывала – слыхала бы, когда б он дверью хлопал… Дома он, Алик, дома! Ты позвони-ка еще разок, он откроет…
Я машинально нажал на кнопку звонка. В Ерпалычевой квартире злобно захрипело, забулькало – и минутой позже что-то упало на пол.
Что-то тяжелое и мягкое.
Во всяком случае, звук был именно такой.
И тогда я принял решение.
– Ты, тетя Лотта, постереги тут, а я мигом, – и я сорвался вниз по лестнице, перепрыгивая по полпролета, споткнувшись о наружный порожек и кубарем выкатившись во двор, со всей возможной скоростью несясь по слабо освещенной улице и жалея только об одном – что я не кентавр.
На обратном пути я уже не жалел об этом, потому что мчался верхом на Фоле, второй раз за сегодняшний вечер по одному и тому же маршруту, а следом за нами раненым в задницу Калидонским вепрем ревел Риткин «Судзуки», надрываясь под суровым сержантом-жориком и плюя на все ограничения скорости – хорошая машина, служебная, заговоренная… Мокрый снег сек наши лица, редкие фонари испуганно шарахались в стороны, всплескивая суматошными тенями – а позади недоуменно гудела толпа в дверях «Житня», и Илюша Рудяк в меховой безрукавке объяснял новичкам, что это Алик-писака, значит, нечего зря нервничать и студить заведение, пошли внутрь, и все пошли, кроме гнедого кентавра с похабной татуировкой на плече, который все стоял, окутанный метелью, и смотрел нам вслед со странным выражением лица…
Дверь вынес Фол.
С одного удара.
Только что он скакал впереди всех по лестнице, развернув колеса поперек туловища и совершая такие немыслимые телодвижения, что бедная тетя Лотта при виде этого ужаса вжалась в стену, забыв дышать – и вот Фол уже разворачивается на крошечном пятачке лестничной площадки, чудом не зацепив старушку, и с места берет крейсерскую скорость, набычившись и вытянув хвост струной.
В дверь он вписывается правым плечом. Раздается дикий треск – и я едва успеваю подхватить тетю Лотту, а набегающий сзади Ритка зачем-то сует ей под нос свое синее удостоверение, чем сразу приводит бабку в чувство, похлеще нашатыря.
– Алик! – благим матом ревет Фол из недр квартиры. – Давай сюда! Со стариком плохо!..
И я «даю сюда» – поскольку тетя Лотта теперь в состоянии стоять сама. Я врываюсь в памятную комнату, больно ударяясь коленом о журнальный столик, блюдечко с одиноким ломтиком сала сваливается на пол и разбивается вдребезги, я шиплю от боли и вижу опрокинутое плетеное кресло, возле которого лежит недвижный Ерпалыч.
Мне хорошо видно его лицо. Поэтому сперва мне кажется, будто старик хитро подмигивает нам. Лишь потом я понимаю, что злая судорога стянула левую половину лица Ерпалыча – и лицо окаменело в этой нелепой асимметрии клоунской маски.
Ритка отталкивает меня и падает на колени рядом со стариком, прикладывая пальцы к тощей жилистой шее.
– Жив, – говорит Ритка. – Похоже на инсульт, но – жив.
Фол у окна перестает напряженно всматриваться в темноту и беззвучно подъезжает к телефонному аппарату, стоящему на тумбочке в углу.
– Звони в «скорую», – запоздало бросает ему Ритка.
Фол поднимает трубку, перетянутую синей изолентой, чертит знак соединения, долго вслушивается… и кладет трубку обратно на рычаг.
– Не работает, – зло рычит он и грозит кулачищем в окно, словно там, в снежном мраке, стоит и ухмыляется кто-то, виновный во всем.
– Я сейчас, я мигом, – слышим мы из коридора, – я от себя позвоню.
Выглянув наружу, я вижу прихожую тети Лотты (дверь ее квартиры распахнута чуть ли не настежь, и безработная цепочка возмущенно раскачивается); я вижу, как старушка семенит к телефону, снимает трубку, набирает номер… еще раз… чертит знак с приговоркой…
И возвращается, виновато помаргивая.
– Шумит там, – оправдывается тетя Лотта. – Шумит и урчит, ровно зверюка, а гудков нету… Может, я к соседям сбегаю? Сбегать, Алинька? Или заговором пугнуть?! Детвора со двора до сих пор пристает: как без монетки с автомата звонить?..
Я молчу. У меня нет никаких причин подозревать Тех в причастности к инсульту Ерпалыча, но я молчу. Почему-то мне кажется, что в телефонных аппаратах соседей завелся тот же зверь, что и в аппаратах Ерпалыча с тетей Лоттой.
Заговаривай, не заговаривай…
Фол наклоняется и берет Ерпалыча на руки. Старик лежит на бугристых руках кентавра, как ребенок, как костлявый подмигивающий ребенок в заношенном халате, и пояс халата распустился, волочась по полу. Ритка по-прежнему стоит на коленях и лишь поднял взгляд на Фола.
В глазах Ритки горит молчаливое недоумение.
– Поехали, – коротко бросает Фол. – В неотложку.
И собирается выкатиться в коридор, но я заступаю ему дорогу.
– Ты что, добить старика решил? – интересуюсь я. – Он же полуголый! Кент ты безмозглый!..
Фол с непониманием глядит на меня. Хвост его изогнут вопросительным знаком, но спустя мгновение до Фола явно доходит смысл моих слов, вопросительный знак становится просто хвостом, и кентавр бережно опускает Ерпалыча на продавленный диван.
Жалобно скрипят пружины.
– Одевайте! – командует Фол.
Одевать, надо полагать, должен я.
Я оглядываюсь по сторонам, но меня выручает тетя Лотта.
Она уже выходит из соседней комнаты, неся белье, пахнущее цветочным мылом, и костюм старомодного покроя на пластмассовых плечиках.
– А кожух-то в коридорчике, на вешалке, – спокойно говорит она и принимается хлопотать над бесчувственным Ерпалычем, умело переворачивая его, как если бы обряжание тел параличных стариков было первейшей и ежедневной обязанностью тети Лотты.
– В коридоре кожушок, Алик. Тащи его сюда. И шарфик с шапкой не забудь. У-у, старый, зря я тебе стирала, раз ты помирать собрался, обидел ты меня, Ерпалыч… ты уж поживи еще маленько, а вернешься – я тебе обед сготовлю, из трех блюд, а потом пойдем мою Чапу выгуливать, я ж знаю, ты любишь ее выгуливать, и она тебя любит, псих ты старый…
Руки тети Лотты снуют легко и сноровисто, а губы уже бормочут привычное: «Едяго естное переносное, с раба крещеного, с крови на кровь – сухотку, ломотку, корючку, болючку… пусть слово тако скотко жрет-подавится, больной поправится…» Я приношу кожух и вытертый шарф с облезлой шапкой, помогаю приподнять Ерпалыча – он кажется мне легким и пустым, словно внутри у него ничего нет – и тетя Лотта застегивает последнюю пуговицу, удовлетворенно причмокивая.
– Эй, хвостатый, – через плечо бросает она Фолу, – бери-ка… Да не растряси-то, его нельзя трясти сейчас! Ишь, какой ты вымахал здоровущий, на тебе воду возить…
И случается невозможное: Фол подкатывает к дивану и, прежде чем взять Ерпалыча на руки, неловко целует тетю Лотту в щеку, а она треплет могучего кентавра по лохматому затылку, как дворового мальчишку, выросшего у нее на глазах.
– Довезешь? – спрашивает Ритка у Фола.
– Довезу.
И я понимаю – да, довезет.
До неотложки, а если понадобится – то и дальше.
Куда надо будет, туда и довезет.
Храм неотложной хирургии находился на другом конце города, в трех автобусных остановках от Горелых Полей. С северо-запада он примыкал к лесомассиву, достаточно благоустроенному, чтобы летом там было полно влюбленных и выпивох – ценителей природы, кучковавшихся в укромных беседках; на восток от неотложки располагался колоссальный яр, за которым уже начиналась Дальняя Срань.
Я взбежал по ступенькам, слыша за спиной тяжелое дыхание Фола и лязг цепи, которой Ритка наскоро приковывал свой мотоцикл к врытой в землю скамейке; распахнулись стеклянные двери, укоризненно глянул сверху Спиридон-чудотворец, епископ Тримифунтский, осуждая суету в святом месте – и я оказался в просторном холле.
В пяти метрах от меня за столом восседала молоденькая дежурная: пухленькое, в меру симпатичное существо в накрахмаленном халатике и таком же чепчике с красным крестом вместо кокарды.
Брошюру листала: «Влияние ворожбы на эфферентную иннервацию»… небось, зимнюю сессию завалила!
– Дежурная сестра милосердия… – привычно затараторила она и осеклась, когда следом за мной въехал курящийся паром Фол с Ерпалычем на руках.
Появление же хмурого Ритки в засыпанном снегом казенном полушубке без погон, казенных сапогах и цивильном вязаном «петушке» ввергло сестру милосердия в ступор.
Она даже моргать перестала.
Ритка замер у двери, словно по служивой привычке собираясь на всякий случай блокировать выход. Фол уложил Ерпалыча на кушетку у стены и принялся разминать уставшие руки, нервно подергивая хвостом; и я понял, что пора разряжать ситуацию.
– Вы понимаете, девушка, – вежливо улыбаясь, я безуспешно пытался заслонить собой кентавра, – мы до «скорой» не дозвонились, вот и пришлось своим, так сказать, ходом…
Нет.
Она по-прежнему не моргала.
– Больного принимай, – буркнул от дверей Ритка-сержант. – Чего вылупилась-то?..
Вмешательство Ричарда Родионовича лишь ухудшило положение.
– Я на улице подожду, – догадливый Фол покатил к стеклянным дверям, но они раскрылись сами. И, отодвинув Ритку, в холл вошел высокий черноусый мужчина лет сорока пяти, одетый в дорогую дубленку, из-под которой снизу торчали полы белого халата.
– Идочка! – зарокотал он, привычно крестясь в сторону красного угла на другом конце фойе. – Ну почему в челюстно-лицевом вместо Пимена Печерского-Многоболезненного опять Агапиту Печерскому кадят?! Я же вас просил перезвонить! До каких пор…
Начальственный рык мигом вернул сестру Идочку на нашу грешную землю.
– Генрих Валентинович! – лепечет она, поглядывая то на черноусого, то на Ритку с Фолом (я и Ерпалыч как бы не в счет). – Генрих Валентинович, тут… ой, тут такое!..
Но великолепный Генрих Валентинович уже видит все, что должен был увидеть.
К его чести, первым делом он направился к кушетке с Ерпалычем. Проверил пульс, заглянул под веки, расстегнул кожух и приложил ухо к груди старика – после чего повернулся ко мне.
Фола и Ритку он демонстративно игнорировал.
– Ваш родственник? – строго интересуется черноусый.
– Нет, – почему-то смущаюсь я. – Так… сосед.
– Ясно. Документы на него есть?
– Какие документы?! – не выдерживает Ритка. – Вы что, не видите: человек умирает!
Генрих Валентинович не видит.
Ослеп.
– Я – старший сержант патрульно-постовой службы! Вот мое удостоверение, и в случае чего я подам на вас рапорт в областные органы! Вы слышите меня?!
Генрих Валентинович не слышит.
Оглох.
– Я – заместитель главврача, – говорит он мне. – У больного, по всей вероятности, инсульт. Без документов я не могу узнать, какие обряды больной совершал в последние шесть месяцев, но… Идочка, я пройду к себе, а вы оповестите реанимацию. Хорошо? Пусть готовят отдельную палату, капельницу и алтарь в западном крыле.
Идочка бросается к телефону, а Генрих Валентинович покидает нас. Впрочем, не сразу – проходя мимо красного угла, он вдруг останавливается, словно собака, услышавшая хозяйский окрик, с минуту глядит в стену и наконец уходит, но шаг Генриха Валентиновича уже не столь уверен, как раньше.
Мы ждем.
Дежурной бригады, или кто там должен был явиться за стариком, все нет и нет. Я спиной чувствую, как начинает закипать Ритка, сестра Идочка сидит как на иголках – и с облегчением выдыхает воздух, когда возвращается Генрих Валентинович.
Лицо его строго и спокойно, дубленку он снял и теперь сияет кафельной белизной; он чист и холоден, как зима за окнами – только ноздри породистого носа с горбинкой раздуваются чуть больше обычного, портя общую картину.
– Мы не можем госпитализировать больного, – тихо говорит Генрих Валентинович, и голос его чрезмерно спокоен для того, чтобы быть таким на самом деле. – Его надо в неврологию с реанимационным блоком, а там нет свободных мест. И опять же – документы… я не имею права, основываясь только на вашем заявлении… необходимо сообщить, уведомить, а пока…
Ритка устраивает безобразную сцену. Он кричит, угрожает, топает сапогами и размахивает своими синими «корочками», порывается звонить непонятно куда, но это не важно, потому что в телефонной трубке урчит знакомый нам зверь – а я смотрю на бесстрастного Генриха Валентиновича, который предлагает везти больного в окружную храм-лечебницу, но все машины сейчас в разъезде по вызовам, и посему… я смотрю на бледную Идочку, на вспотевшего Ритку, на Фола – и кентавр понимает меня без слов.
Он неторопливо подкатывает к кушетке, проехав так близко от Генриха Валентиновича, что замглавврача умолкает и невольно отшатывается, застегивает на Ерпалыче кожух и вновь берет старика на руки.
После чего выезжает через стеклянные двери.
Промокшая насквозь джинсовая попона лежит на спине кентавра с достоинством государственного флага, приспущенного в знак скорби; и прямая человеческая спина Фола красноречивей любых воплей и скандалов.
Я иду за ним. У входа я оборачиваюсь и вижу замолчавшего Ритку. Ритка стоит и смотрит на Генриха Валентиновича, смотрит долго и страшно, и я начинаю опасаться, что белый халат зама сейчас начнет дымиться под этим взглядом.
– Я т-тебя, с-сука…
Ритка вдруг начинает заикаться, не договаривает и, резко повернувшись, почти бежит за нами.
Наверное, годам к пятидесяти он малость обрюзгнет, обзаведется лишним жирком, складки на талии обвиснут за ремень, и бритый затылок в жару придется часто промокать платком, сопя и отдуваясь. Но все это случится потом, если случится. А сейчас он по-хорошему широк в кости, массивен без тяжеловесности, при желании легок на ногу; и ранние залысины на висках, да еще глубокая морщина между бровями – они тщатся, пыжатся, из кожи вон лезут, и все никак не могут придать солидности его курносому лицу.
И еще: привычка закладывать большие пальцы рук за ремень, покачиваясь с пятки на носок.
Вот он какой, старший сержант Ритка…
Последнее, что я вижу: сестра милосердия Идочка что-то взахлеб говорит черноусому, а тот глядит мимо нее, и глаза Генриха Валентиновича полны болью и страхом.
«Откройте пещеры невнятным сезамом, – бормочет кто-то у меня в голове, – о вы, лицемеры, взгляните в глаза нам!.. взгляните, взгляните, в испуге моргните, во тьму протяните дрожащие нити…»
Голос затихает, я вздрагиваю и выхожу за Фолом в снег и ночь.
На автобусном кругу, метрах в пятистах от проклятой неотложки и сволочного Генриха Валентиновича, мы остановились.
Снег перестал идти. Небо блестело холодными искрами, вокруг было тихо и пустынно. Следы наши на этой девственной белизне выглядели уродливо и нелепо: две колеи от колес Фола и Риткиного «Судзуки», две цепочки обычных следов, моих и Риткиных, поскольку бравый жорик шел пешком, ведя мотоцикл за рога, и дорожка крестиков, оставленных любопытной вороной, скакавшей за нами от самой храм-лечебницы.
Фол наклонил голову, прислушался, дышит ли старик, и обеспокоенно нахмурился.
– Я поеду через яр, – тоном, не терпящим возражений, заявил кентавр, – а ты, Алик, обойди по мостику… Знаешь, по какому?
Я знал – по какому. В первый раз, что ли?
– Встретимся на той стороне у бомбоубежища, – продолжил Фол, – и оттуда ко мне. Договорились? Посидишь со стариком, а я по Срани помотаюсь. Что у нас, своих лекарей не найдется?
– А я? – недоуменно спрашивает Ритка. Одинокий фонарь раскачивается над ним, и тень сержанта елозит по снегу, словно пытаясь освободиться и убежать. – Я с вами!
– Не надо тебе с нами, Ричард Родионыч, – Фол в упор глядит на Ритку, и в голосе кентавра звучит уверенность пополам с симпатией к собеседнику. – Никак не надо. Наши не тронут, раз ты со мной, – так ваши не простят. Кто тогда этого Генриха достанет? Я? Или Алик? Вот оно как, сержант…
– Ночью, через яр… – бормочет Ритка, с сомнением кусая губы. – Ты, Фол, не опасаешься, а?
– Не опасаюсь, – улыбается Фол.
– Ну а когда там… Снегурки да Деды-Отморозки пьяные гуляют? Захороводят ведь?!
– Так ведь и я там не всегда трезвый гуляю, – уже откровенно смеется Фол, но я его не слушаю, потому что никак не могу избавиться от ощущения, что за нами наблюдают.
Желтый свет фар мечется по улице, и из-за проволочного заграждения вокруг неотложки показывается приземистый «микро» специализированной скорой помощи. Открываются ворота – хотя я не вижу возле них ни одного человека – и машина, ворча и разбрасывая снег, приближается к нам.
Останавливается.
Хлопает дверца.
«До чего же мне осточертели белые халаты!» – думаю я, глядя на высунувшегося из машины парня.
– Чего надо? – неприветливо интересуется Ритка.
– Я сейчас открою заднюю дверцу, – вместо ответа сообщает парень, – так вы его туда и заносите… На койку положите, она в стену встроена.
Потом, наконец, до парня доходит.
– Я – заведующий кардиологическим отделением, – торопливо добавляет он. – Мне Идочка сейчас звонила… В общем, наплюйте вы на Генриха. Известный перестраховщик. Морду бы ему набить – да нельзя.
– Жалко, – понимающе кивает Ритка.
– Кого жалко? Генриха? Вот уж кого ни капельки…
– Жалко, что нельзя. А то я уж было решил, что можно.
Парень смеется. Смех у него хороший, искренний, и я сам не замечаю, как начинаю улыбаться в ответ. Фол тем временем объезжает машину и, судя по звукам, принимается загружать Ерпалыча внутрь. Слышен приглушенный лязг (инструментов, что ли?) и женский немолодой голос:
– Юлик! Готовь шприц! И помоги мне снять с него этот жуткий кожух…
Фол выкатывается из-за машины. Руки его пусты, и в первый момент это мне кажется ненормальным. Потом я замечаю, что руки кентавра слегка дрожат. Фол тоже замечает это, хмурится – и руки перестают дрожать.
– Завтра с утра можете зайти в кардиологию, – говорит парень, – в седьмой корпус. Узнаете на входе, какая палата, и разрешены ли посещения. Спокойной ночи!
Он кивает плечистому шоферу, сидящему рядом с ним и за все это время не произнесшему ни слова. Машина трогается с места, начиная разворачиваться.
– Хороший парень, – подводит итог Ритка. – Не то что этот гад Генрих! Вот кого надо в главврачи…
Ворона, затаившаяся при появлении машины, вновь осмелела, подскакала поближе, клацнула клювом и полетела прочь, хрипло хохоча над нами и всем сегодняшним сумасшедшим днем.
На обратном пути меня прихватило. Я ехал позади Ритки на его мотоцикле – Фол хорохорился, но было ясно, что он здорово устал, – я то и дело тыкался лицом в овчинную спину служивого, как слепой кутенок тычется в безразличную мамашу; мне было нехорошо, все время казалось, что кто-то невидимый вцепился сзади в мою тень и дергает ее изо всех сил, пытаясь оторвать или на худой конец просто скинуть меня с мотоцикла… Я понимал, что это бред, но меня по-прежнему дергало, и я все крепче вцеплялся в Ритку.
А он ехал медленно и осторожно – видимо, что-то чувствовал.
О проекте
О подписке