Читать книгу «Армагеддон был вчера» онлайн полностью📖 — Генри Лайона Олди — MyBook.
image

Пролог

Выстрелы только что отгремели. Негромкие, больше похожие на хлопки, они никого не напугали – в пустом, зияющем выбитыми окнами городе, почти не осталось людей.

Живых.

Живые уходили на юг – пешком, цепляясь за поручни автобусов, держась за борта буксующих в ранней мартовской распутице грузовиков. Люди еще не знали, не успели понять, что сила, убивавшая Город вакуумными бомбами, сжигавшая его термитными снарядами, сгинула сама, превратясь в черную спекшуюся гарь и оплавленный металлолом.

Город – дома, кварталы, улицы – уцелел. Земля выстояла. Не выдержало небо, но живых, способных увидеть это, отучили смотреть вверх с праздным любопытством, а мертвым небо было уже ни к чему.

Здесь, на огромном, заваленном обезображенными обломками пустыре, погибли еще не все. Бензин, вылившийся из разорванного в клочья вертолетного бака, догорал, оставляя после себя липкую жирную грязь. В этой грязи тонули ошметки изувеченных человеческих тел и бесполезного, изуродованного оружия. Холод весеннего воздуха вместо привычного запаха огурцов, каким славится март, был отравлен вонью бензина и приторным духом сгоревшей плоти.

Те, кто еще не погиб, стояли лицом к лицу. Худая усталая женщина в модном пальто, невысокий широкоплечий мужчина лет тридцати пяти – и несуразный парень в старой куртке и тапочках на босу ногу.

Женщина упала первой. Она была ранена в грудь, но на дорогой темной ткани кровь проступила не сразу. Только когда первые капли упали на чудом уцелевший островок ноздреватого снега, стало ясно: пуля, посланная широкоплечим, не прошла мимо.

Хотя, видит Бог, широкоплечий очень хотел этого.

Несуразный парень в тапочках до сих пор стоял, хотя по грязной майке, поверх которой была поспешно накинута старая куртка, вовсю расплывалось кровавое пятно. Дрожащая рука сжимала стопку испачканных принтерной краской листков. Их было много – целая кипа. Раненый упорно не хотел падать, и в его пустых, похожих на провалы окон, глазах не отражалось ничего.

Ни боли, ни страха.

Тот, кто стрелял, явно ожидал другого. Пистолет с навинченным на ствол глушителем дрогнул, опустился вниз.

– Стрела! Р-ради Бога! Стрела!..

На моложавом, красивом лице широкоплечего странно смотрелись глаза: серые, блеклые, словно потерявшие цвет. Глаза старика. Только что в них полновластно царил охотничий азарт, теперь же во взгляде мужчины сквозил ужас.

– Ирина! Господи, Ирина!..

Широкоплечий склонился над женщиной, коснулся окровавленной ткани; застонал. Затем, резко выпрямившись, шагнул к тому, кто упорно не желал падать.

В сером волчьем взгляде вспыхнула ненависть.

– Т-ты, гад, это из-за тебя!.. Сволочь, п-подонок!

И тут заговорила женщина. Бледное, искаженное болью лицо дрогнуло, шевельнулись бесцветные губы:

– Не надо, Игорь! Пожалуйста! Не надо!

Шепот прозвучал еле слышно. Трудно сказать, услыхал ли его широкоплечий. Рука с пистолетом чуть заметно дернулась, палец лег на спуск…

И вновь выстрел был похож на хлопок, на одинокий хлопок, сорвавшийся с галерки. Они упали одновременно – широкоплечий с волчьими глазами и парень в тапочках на босу ногу. Бумажный листок, бабочкой отделившись от пачки, на секунду завис в воздухе и мягко лег в грязь рядом.

Женщина застонала и опустила руку с браунингом.

Никто не звал на помощь – звать было некого.

И каждый умирал в одиночку.

Смерть не спешила. Женщина была еще жива и даже пыталась поднять голову, но на большее сил не хватило. Нелепый парень оказался удачливее – он сумел приподняться, стать на колени, но не удержался и вновь упал на островок грязного снега. Упал, выгнулся раздавленным червем – и пополз, время от времени надрывно охая. Пальцы намертво вцепились в бумагу, словно эти листки, испачканные принтерной краской, были самым важным, что оставалось в его жизни.

Парень полз.

Но, странное дело! – не обратно к дому, а вперед, вперед, к догоравшим обломкам деревянного сарая. Снежный островок кончился, и под локтями у раненого чавкала липкая, пахнущая бензином жижа.

Он полз долго, замирая, опуская лицо прямо в горячий пепел. Наконец руки ткнулись в блеклое пламя. Парень застонал, попытался отодвинуться, но не смог. Медленно-медленно разжались окровавленные пальцы. Стопка бессмысленной бумаги легла в грязь.

Дрожащая рука с трудом подняла первый листок. Пламя жадно облизало бумагу, на миг став ярким, почти кумачовым. Затем в огонь вместе с рукой, упавшей под тяжестью, легло все остальное. Бумага занялась с краев, потемнела, обуглилась…

Парень умирал. Испачканное грязью и кровью лицо на какое-то мгновенье ожило, скривилось в жалком подобии улыбки, чтобы секундой позже ткнуться в землю.

На пустыре воцарилась тишина.

Надолго.

Почти навечно.

Но вот послышался еле различимый стон.

Женщина в модном пальто зашевелилась, ее рука протянулась вперед, к лежащему поодаль листку бумаги. Последнему, оброненному парнем; к глупой бабочке, не дождавшейся лета. Пальцы не слушались, хватали пустоту. Наконец рука дотянулась, сжала, скомкала бумагу – и замерла.

Та, что не хотела умирать, в последний раз взглянула вверх, на странное, непривычное небо, широко рассеченное золотой полосой. Белые губы беззвучно шевельнулись, словно в мире еще была сила, способная помочь умирающей в этот бесконечный миг ее ухода.

Шевельнулись – и застыли.

Остыли.

Пальцы разжались.

Листок, выпущенный на свободу, дернулся и, гонимый толчками легкого холодного ветра, заскользил по грязи. Его несло вперед, туда, где догорали обломки сарая, где порхал пепел его собратьев, – прямо в пламя, упрямо ждавшее свою законную добычу. Однако внезапный порыв у самой черты огненного погребения отбросил листок в сторону, прижал к земле, как будто неведомая сила не пускала, не желала предать остаток жертвы огню.

Листок лежал, чуть подрагивая на ветру; ждал, пока где-то там, над разорванной голубизной неба, решалась его судьба.

Он ждал, и огонь ждал; и небо застыло в ожидании.

Уходящее солнце мимоходом осветило мятую, забрызганную грязью и кровью бумагу. Осветило – и отшатнулось, уйдя за кровли полуразрушенных пустых домов.

Листок вновь дрогнул, настойчиво пытаясь оторваться от земли, но не смог, словно тяжесть букв навечно придавила его к обезображенной тверди.

Еще раз.

Еще.

Мелкий черный шрифт, ровная строка заголовка – и поверх корявая надпись от руки. Пляшущие буквы, почти неразличимые в сиреневых предзакатных сумерках марта:

НАМ… ЗДЕСЬ… ЖИТЬ…

На шаткой границе огня и грязи.

Книга первая
Армагеддон был вчера

LXXXVI. Чтоб больной, которому нет надежды выздороветь, который мучится сам и в тягость другим, скорее скончался.

1. Рекомендовано молиться Преподобному Афанасию Афонскому (1000. 18 июля). Такую молитву Афанасий приносил каждый раз, когда предвидел, что больной не выздоровеет, а умрет. Тогда преподобный служил всенощное бдение и к утру больного уже не было в живых. (Молит. 152-а).

Сборник молитвословий, издательство «Либрис», Москва, 1995-й год, по благословению настоятеля Иоанно-Златоустовской церкви; тираж не указан.

Часть первая
Прожженный интеллигент
или
откройте пещеры невнятным сезамом

Среда,
Одиннадцатое февраля

Мы с Овидием обижаем Ерпалыча * Перцовый пластырь для души * Кенты и жорики * Тайны портянок деда Житня * Вперед, спасатели! * Люди в белых халатах * Был схвачен я ужасом бледным
1

Городское неугомонное утро вступало за окном в свои права, свет в очередной раз победил тьму и был этим весьма доволен, а я лежал под одеялом, не раскрывая глаз, и повторял один малоизвестный подвиг Геракла – это когда еще совсем юному герою якобы пришлось выбирать между Добродетелью и Пороком, явившимися ему на перепутьях Киферона.

Порок, обольстительно усмехаясь, убеждал меня, что на дворе зима (и это правда), а под одеялом вечное лето (это тоже правда), и я вполне могу встать через час, а то и через два (чистая правда!), и так далее, и тому подобное, одна правда, только правда и ничего, кроме правды.

Добродетель же возводила руки к потолку, заменявшему небо, и безмолвно бичевала Порок, причем так скучно и неубедительно, что я – ну не Геракл я, каюсь! – повернулся к ней отнюдь не самой добродетельной частью тела и опять заснул.

Снилась мне какая-то дрянь.

Будто иду я по нашему переулку, иду себе и иду, собираюсь свернуть на Павловку – а навстречу мне шлепает старик Ерпалыч, псих наш местный. Через подъезд от меня живет, на третьем этаже, как и я. Дядька он безобидный, денег никогда не клянчит, а если и разживется где гривной-другой, так тут же конфет на них накупит и в почтовые ящики накидает.

Пацанам.

Короче, сближаемся мы с Ерпалычем, а я дивлюсь: форма на нем служивого-жорика, полушубок из казенной овчины, шапка-ушанка с Победоносцем на кокарде, пояс наборной с латунными бляхами, табельный палаш по уставу слева от пряжки, кобура с пистолетом прям-таки в бок вросла…

– Ерпалыч, ты чего? – спрашиваю.

– Ничего, – отвечает. – А вы, Олег Авраамович, чего? В редакцию за авансом собрались?

Какой я ему Олег Авраамович?! Алик я ему…

– Слышь, Ерпалыч, – говорю, а сам чую, что не то говорю, – дай из пистолета стрельнуть!

– Не дам, – отвечает Ерпалыч. – Во сне из пистолетов стрелять не положено.

– Ладно, – соглашаюсь я. – А наяву положено?

Что-то он мне ответил, только не запомнил я, потому как проснулся.

И встал сразу.

Уж больно мне сон про Ерпалыча в форме не понравился.

Умываться холодной водой не хотелось, а газовая колонка упрямилась, наотрез отказываясь воспылать – ее не устраивал напор воды в трубах. Проклятия и физическое воздействие результата не возымели, так что пришлось, стеная, тащиться на кухню, ставить в красном углу одноразовую иконку св. Никиты Новгородского, а после еще и возлагать на жертвенную конфорку-«алтарку» кусок сдобной ватрушки с творогом и изюмом (просвиры у меня вчера закончились). Для пущей убедительности я вдобавок, когда возжег огонь, капнул постным маслом – каплю на плиту, каплю на пол и две капли в кухонную раковину-мойку.

Ватрушка горела плохо, с дымом и чадом. Я полез на подоконник и, уже распахивая форточку, услышал за спиной бульканье, сдавленное оханье в стояке и счастливое гуденье заработавшей колонки.

Лик Никиты потемнел, полиграфический глянец брызнул во все стороны сетью морщин-трещинок, как бывает всегда при удавшемся молении; и еще подумалось мимоходом – надо бы забежать в соборный ларек, запастись образками на будущее.

– Ура! – завопил я, спрыгивая на пол. – Аллилуйя!

И побежал умываться.

Водя бритвой по щекам, я придумал четыре строчки. «Откройте пещеры невнятным сезамом; о вы, лицемеры, взгляните в глаза нам!» Все. Больше не придумалось. Вернувшись в комнату, я записал этот бред на обрывке газеты и сунул в рабочий блокнот.

На всякий случай.

Рядом с блокнотом валялся эскиз обложки к третьему переизданию моей книги. Его мне вчера всучили для домашнего просмотра в местном издательстве «Эйпус-Грамм». Заковыристое имечко досталось бедолагам-издателям от предыдущих владельцев, никто не мог выяснить, что сей «Эйпус…» означает хоть на каком-нибудь языке – а вот поди ж ты, прижилось!

Можем, когда хотим.

Откинув злобно шуршащую кальку, я лишний раз полюбовался, как на фоне закатного солнца бородатый имбецил страдает зоофилией. Вкупе с крупным рогатым скотом ярославской породы. Им обоим на головы сыпались угловатые буквы из пористого кирпича, отскакивая и образуя заголовок.

«Бык в Лабиринте».

Мое же старое, самое первое название, которое я в очередной раз титанически пытался пробить в печать – «Люди, боги и я» – редакцию не устраивало категорически.

Читатель, видите ли, не купит, а купит, так обидится…

Я еле сдержался, чтоб не сунуть проклятый лист в пламя жертвенной конфорки – вот уж не знаю, кого подобное приношение устроило бы?! – и сел за стол, раздумывая над вариантами завтрака: яичница простая или яичница модифицированная, с майонезом?

Так и не придя к окончательному выводу, я вспомнил, что в районной поликлинике у врача-окулиста вчера должен был состояться розыгрыш лотерейного молебна Гурию и Варсонофию, Казанским чудотворцам. Надо бы заглянуть, справиться о результатах. До чертиков надоело очки носить, от контактных линз у меня воспаление, а на персональный молебен я денег сроду не наскребу. Конечно, рассчитывать влететь в «трех праведников из тысячи» не слишком умно, но что делать? Так, яичница доедена, несмотря на отсутствие окончательных выводов, билет с двойным профилем Гурия-Варсонофия в кармане, теперь оденемся потеплее и шарф запахнем по-маминому…

Вот.

Короткий взгляд на стенной календарь сообщил мне: сегодня рекомендуется из энвольтования, изготовления пентаклей и иных действий того же рода следующее – стричь ногти, чтоб не слоились, лечить нестоячку и доить свинью для здоровья.

Благополучный день, короче.

Через десять минут я уже шел по Пушкинской, изо всех сил стараясь не поскользнуться. Время было светлое, центр города, согласно уверениям стариков вроде Ерпалыча, и задолго до Большой Игрушечной войны считался местом тихим и безопасным, так что газовый баллончик я брать не стал, и ничего такого брать не стал, кроме бумажника, ключей и постоянного билета на все виды транспорта.

Странное дело: на момент катастрофы я имел честь уже заканчивать первый курс института – стало быть, прекрасно должен был помнить и предыдущие времена (согласно традициям, старые и добрые). А вот не сохранилось; так, обрывки, эпизоды… ветошь. Шухер помню, разруху помню, восстановление помню – нас, студиозусов, аборигенов Бурсацкого спуска, тогда гоняли на стройработы и крестные хода чаще, чем на лекции. Зато счастливая пора детства благополучно выветрилась из памяти. Бывает: один по пьяни все стрельбу из любимой рогатки вспоминает, другой об институтских пьянках балабонит, третий про службу, четвертый про баб, пятый все на будущее загадывает…

Выборочная амнезия, однако. Говорят, у моих сверстников-земляков у всех так… последствия катастрофы, влияние потрясения на неокрепшую психику.

Эх, ать-два, не тужи, завей память веревочкой!

Выворачиваем на улицу, идем, шевелим ногами…

Только далеко я не ушел. Потому что встретил – кого б вы думали? – кого б вы ни думали, а встретил я нашего реликтового друга Ерпалыча. Возле кинотеатра, рядом с афишей фильма «Икар и Дедал», на которой были изображены двое мужчин резко выраженного гомосексуального типа с крыльями. Один из них пикировал на другого с вожделением во взоре, а жертва летела вниз головой, с тоской косясь на злополучного Ерпалыча.

Зря, в общем-то, косился – уж чего-чего, а сочувствия он не дождался. Наоборот, Ерпалыч прямо-таки брызгал слюной на ворот своего знаменитого кожуха из тибетской далай-ламы, и каждый волос встопорщенной бороденки старика излучал негодование.

– Рукоблуды! – бушевал Ерпалыч. – Художнички хреновы! Мазилы-изобразилы! Руки-ноги за такую афишу! Кисть по самые гланды! Холстом по морде!..

Народ вокруг вяло толпился и подначивал Ерпалыча на новые словесные подвиги. Пора было вмешиваться – пусть старого ругателя в нашем районе каждая собака знает, и ни один служивый сроду не потянет Ерпалыча в кутузку, и по шее ему никто не даст, а кто даст, того живо пьянчужки местные вразумят… Не в этом дело. Просто после таких выступлений Ерпалыч на скамеечке часа два отходит, воздух ртом хватает, сердобольные бабульки его чаем из термоса отпаивают, с валерьянкой пополам – а однажды, когда Ерпалыча в нашем дворе приступ трепал, и вокруг никого, кроме нас, растерявшихся студентов-третьекурсников, так помню я: Тот из стены вышел. Мы врассыпную, а Тот подошел вперевалочку и лапу корявую Ерпалычу на лоб положил. Враз старика отпустило, а Тот-исчезник постоял минутку и опять в стену спрятался.

Мы тогда еще тряслись, что он Ерпалыча с собой заберет; кукиши ему издалека крутили, как полагается, хотели штаны спустить да голые задницы показать, для умиротворения… не успели.

Так обошлось…

Раздвинул я толпу, послал кого надо куда надо и беру Ерпалыча за плечи. Худой он оказался, чисто скелет в кожухе! – а пошел сразу, словно ждал, что его кто-то увести отсюда должен.

– Пошли, Ерпалыч, – говорю, а сам с ним уже за угол сворачиваю, – чего зря разоряешься?! Мужик ты у нас грозный, это все знают, а что Икар на афише рожей не вышел, так это нам без разницы, ты только поскальзываться не вздумай, у меня у самого ботинки скользкие, не удержу я тебя, Ерпалыч…

– Алик, – бормочет старик мне в ухо, – вы же умный парень, Алик, вы же книжки пишете… это же символ, Алик, нельзя же так!.. опасно это, Алик, а у нас вдесятеро опаснее…

– Нельзя, – соглашаюсь. – Никак нельзя и даже опасно, ни к чему символ поганить, крылья ему косо пририсовывать… да ты ноги-то переставляй! У меня крыльев нету…

Он тут как вцепится в меня, как тряхнет! Ну, думаю, здоров старик – а он чуть ли не хрипит:

– Нету! Нету крыльев! Нету и никогда не было! Не было крыльев! Не было!..

Я руки его костлявые от себя отрываю, соседям киваю – все в порядке, мол, сам справлюсь!

В первый раз, что ли?!

– Как это, – отвечаю, – крыльев не было?! Ты, – отвечаю, – Ерпалыч, говори, да не заговаривайся! Любой дурак знает: Дедал крылья изобрел, себе и сыну Икару присобачил, потом улетели вместе… Ты чего, Ерпалыч?

Говорю, а сам себя полным кретином чувствую: на улице, в снегу по уши с Ерпалычем о крыльях Дедаловых спорю! Кому сказать – не поверят!

– Дурак-то знает! – кричит Ерпалыч. – Дурак знает, потому что он – дурак! Не было крыльев, Алик! Это не Дедал крылья придумал – это ты ему их придумал! Ты да Овидий! Вот вам!

Завелся я.

Не выдержал.

– Какой Овидий?! Причем тут Овидий?! Тоже мне, нашел виноватых – меня с Овидием! Делать нам с Овидием больше нечего – крылья твоему Дедалу придумывать!

– Не было крыльев! – у Ерпалыча аж опять слюна на воротник клочковатый потекла. – Не было! Парус был, Алик! Парус! Парус он изобрел, косой парус для маленьких суденышек! И на двух парусных лодках ушел вместе с сыном с Крита! А гребной флот Миноса не догнал их! Вот, выкусите!.. Дураки вы с Овидием! Дураки! Афиши вам рисовать!

Вот тут я ему и поверил.

Считайте меня кем угодно, плюйте мне в лицо – поверил. Стоят два психа на улице, снег метет, век на дворе даже стыдно сказать какой – а я Ерпалыча за пуговицу беру и нежно так:

– Пошли, старик, ко мне в гости. Чайку выпьем…

– Нет, – шепчет Ерпалыч, а сам зимний-зимний такой, белеет просто на глазах, – пойдемте, Алик, лучше ко мне. И еще… у вас деньги есть, Алик?

– Есть, – говорю. – Деньги есть. Сейчас я на угол в магазин сбегаю… ты домой иди, а я мигом…

2

За водкой я ходил неожиданно долго. Дело, в общем, не в водке – две бутылки перцовки я взял сразу, на углу, как и собирался. Сначала хотел выпендриться, «Менделейки» купить: дорогущей, с голограммой самого Преподобного Димитрия на этикетке, при нимбе, бороде и улыбке архипастырской. «Менделейка» у нас в основном идет на экспорт, за бугор; но спасибо родному ликеро-водочному! – и о своих земляках печется, не забывает. Впрочем, почти сразу я устыдился тщеславия суетного, решил не выпячивать грудь и взял перцовой «Олдёвки» – посчитав из каких-то соображений, что Ерпалыч должен любить именно крутые напитки, пусть даже и с утра. Собственно, это даже не перцовка, а жгучий бальзам о семнадцати компонентах («Семнадцать мгновений весны» – шутили любители), но и собственно перца там – то ли пять, то ли шесть видов, включая экзотический «Chilli-Black».

Задержка же у меня вышла близ фонтана, не работающего с осени и по самый парапет заваленного слипшимся снегом. Остановился я, стою, в каждой руке по бутылке, и думаю: куда зимой водяница из фонтана девается? Очень уж меня вопрос такой волновал, когда я еще в институте учился и с лекций бегал пиво во дворах пить, под «молитву об отроке неудобоучащемся». Потом забылось как-то, а сейчас вот опять приспичило.

 












 


















 





 










 













...
8