Итак, явление в кинематографе, ныне возведенное на пьедестал и недосягаемо отдалившее нас от того, кого я знал всегда как Леху Балабанова, мне трудно воспринимать иначе, чем сквозь призму города Горького. То есть, конечно же, можно вполне обойтись и без призмы, но мне это важно – и это не прихоть. Я совершенно не знал его в Свердловске-Екатеринбурге, откуда он был родом, дважды он бывал в Калинине, где я служил после института, с полдюжины раз помню его по Москве, никогда не встречался с ним в Ленинграде-Питере. (Что-то рассказывали о нем друзья, сохранявшие с ним приятельскую связь. Например, Женя Васильев, переквалифицировавшийся из партработника в рестораторы, – с ним я учился когда-то в одной группе. Высокорослый спортивный парень, волейболист, он жил в Питере – и ушел из жизни так же неожиданно рано, от хронических переработок и стрессов. Или, скажем, Саша Артцвенко, не терявший с Лешей дружбы. Из жизни вообще ушел раньше других из той инязовской плеяды. Все искал себя – и не находил.) И потому вся его личностная метафизика невольно связывается в сознании с этим звучным, природно-ландшафтным и обрамленным реками городом-миллионником на Волге – с Горьким – Нижним Новгородом.
Городом особенным – способным творить в своей кузнице душ и спасителей России и великих художников, и малых, и пустых фанфаронов, и честных простолюдян (очень люблю это чуть укороченное словцо, не сочтите просто ошибкой. – Прим. авт.), ничем не прославленных: от рабочей кости до рядовой служилой интеллигенции. Мнится мне, что эта кузница душ с неведомым древнерусским Гефестом утаена где-то глубоко внутри земли в нагорной части Нижнего, издревле задававшей масштаб и природной натуре, и человеческой. На высоком правом окском берегу – где-то в недрах земных за парком «Швейцария» или под старыми городскими кладбищами.
А в основание этого окающего вместилища страстей на пяти берегах двух рек, под самой этой вымышленной мною кузницей, дух города вмонтировал три замечательных слова: «Эх, ай-яй», «чай» (от слова «чаять» – Я, чай, не пошла бы туда) и «уделать». Первое – междометие, в нем заключено какое-то невероятно искреннее удивление. В других городах вы редко его услышите. Второе все хотелось в детстве связать с чаем как напитком. И третье, понятное дело, глагол – но это не то, что приходит на ум сегодня. Первые смыслы глагола устарели и сузились, и большинству его значение теперь представляется чем-то вроде «изгадить», «испортить», «избить». А раньше это слово всегда значило другое – «сделать», «поправить». Только древнему нижегородцу казалось лаконичней начинать слово с гласной. Оставь эту вещицу, завтра уделаю… Многие в этом городе так и любят сказать – именно в значении «сделать».
Меня он всегда потрясал, этот город. Реками и ландшафтами. Сползающим с горы Кремлем, огромными пролетарскими районами с цехами-гигантами, дальним автозаводским парком, парашютной вышкой в нем, Радиусным домом и автозаводским Дворцом культуры, Канавином и Стрелкой – соитием двух рек. Сенной площадью, трамплином, монастырскими Печерами, улицами Минина, Белинского, Варваркой, Бекетова, десятками других, и подальше – местом сахаровской ссылки в Щербинках. Конечно же, центральными нагорными ландшафтами с дворянскими особнячками, стильными вполне домами купцов и мещан – кирпичный низ, бревенчатый верх.
Когда смотришь снизу, с реки на коренной берег, на Кремль или уходящие от него старинные дома-особняки, невольно называешь его «градом». Он и есть Град на холме. Неслучайно – и не единожды – провозглашался столицей русской архитектуры. Город этот так хорош в ландшафтном смысле, что кажется, что даже и хищный и безликий урбанизм, едва ли не ставший опошлением своей собственной протоидеи (пятиэтажки), не способен его серьезно испортить.
Но чтобы это все почувствовать, чтобы воссоздавать его взором памяти, нужно быть созерцателем. Был ли им Леша Балабанов? Я до сих пор не уверен. Он был из иного теста. Убежден, что ему было интересней не созерцать, не любоваться и не впечатляться душевно, а рассматривать и подсматривать. Родом из другого большого города – с какой-никакой, но все же столицы Урала, что, пожалуй, посуровей Нижнего, но даже и подинамичней своим сквозняком из открытого окна в Сибирь, – Леша внутренним зрением, третьим оком своим прищуренным мерил все тутошнее свысока или поверху. Пусть даже и любя возвращаться к нему. Так мне казалось.
Было ли это его врожденным даром или семейным (как отпрыска известного киношника со Свердловской киностудии и влиятельной мамы, командовавшей институтом курортологии), на вещи он смотрел критично, сказать ближе, оценивающе, ехидненько иногда – с прищуром. Словно готовясь воплотить это свойство свое в будущей профессии. Примериваясь к операторскому окуляру.
Нет, он не был созерцателем, он был скорее наблюдателем, любившим фрагментарное, любившим мельчить и дробить. Тогда он еще не «просек», что крупный план – всему голова. Характер имел, как и большинство из нас тогдашних, вполне беспечный, а ум аналитический, но легкий и неинтровертный, способный быстро сфокусировать, навести на резкость и тут же ее сбросить. Когда хотел – бывал и заводилой, и душой компании. Легкий, худенький, скорый – и в части юмора живой и прицельный. Однажды я писал: «Алексей Октябринович был хитроглаз и кикимороват – и студиозусом был неординарным. Нрава нескучного и в общем довольно подвижного, но временами становился занудой – просто каким-то метафизическим нытиком».
Леша Балабанов был городское дитя. Бесконфликтный, но охочий на подначки, отнюдь не мачо, он все же мог держать инициативу в компаниях, где ценили новомодные веяния и резвились от студенческой души. А в общем он еще тогда избегал всего тривиального и скучного, безыскусной канвы бытия. Чурался деревенского убожества, любил Америку и все прогрессивно-заграничное. Интеллигентски проказлив, мог совершить и неприличную выходку – но опять же не со зла, а от скуки, от экзистенциальной пустоты, – до недомоганий духа было еще далеко.
Его сокурсники и ребятня инязовская годом выше или ниже его всегда готовы были рассказать историю-другую в его честь – а то и в срам. Где-то бесшабашно-веселую, а где и с пощечиной общественному мнению, шокирующую.
Кажется, Тимур Кадыров любил напомнить приятелям старую байку… Все готовятся к празднику, Балабанов звонит дружкам в общагу: – Водки купили? – Купили. – Много? – Много. – Купите еще! – наставительно кричит в трубку…
Не подумайте – Лешка не напивался в стельку, но увеселяться «беленькой» всегда любил, мензуря ее мелкими дозами и продолжительно. Если вспоминать, то жизнь студенческая – это вообще все не про учебу, а больше про увеселения. Сплошная поэзия вагантов. Ведь помнится-то не зубрежка, не школярство, а беготня с друзьями в поисках впечатлений.
Да и не технический же вуз, где нужно вникать в логику процессов и формулы учить. Тут даже если не учил, то можно по ассоциации, заболтать и тему, и рему. Лингвистика – вообще дело попугайское. Перенимай, что слышал или прочитал. Да и вымысел – дело похвальное, творческий процесс. А в педагогах больше женщины – многие по-матерински снисходительны, пусть даже и встречаются стервозины. На переводческий фемин тогда в студенты не принимали – вот уж дискрим-то, такое и помыслить сегодня невозможно.
Но если бы мне тогдашнему предложили сказать, кто из парней его окружения, включая и его самого, способен чего-то достичь (и тем более в искусствах), мой выбор пал бы на других. Да – я знал от Леши, что отец у него руководил объединением научно-популярных фильмов на Свердловской киностудии, он не скрывал своего интереса к истории кино, особенно американского, но и воображение не рисовало мне его будущности в кинематографе.
Он вовсе не был изначально великим правдолюбцем, каким его теперь рисует и кондово-русская, и околокиношно-либеральная молва (за те фразы его героев, что теперь нарасхват по любому случаю). Мог и слукавить – и по нужде, боясь неприятностей, и в запале, поскольку любил покричать самовыражаясь – с подкавычинкой, не отличался и обязательностью. Но велики ли то грехи для студента?
Мужской статью Леша не блистал и сдачи дать не умел. Так ведь и те, кто умеет, как правило, не сильно одарены воображением, с другой стороны. Но интеллектуально боязливым не был, а ведь этот вид трусости в масштабе нации бывает пострашней. Он был проказник и мастер учудить какой-нибудь моветончик, мог и постоять за себя – но только не руками. Но то ведь в наших глазах было и плюсом скорее – отражением его интеллигентности природной.
Суровых в простоте и задиристых, скажем, сормовчан, как раз и способных махать кулаками, в городе вполне хватало. Мы их прозывали «пирожками». У тех было в моде ношение зимних шапок покроя «пирожком» – что-то вроде высокой пилотки из меха. Такие, кажется, в те времена носили члены политбюро, взгромождаясь на ленинскую усыпальницу у Кремля. У вождей они как будто были из пыжика, теленка северного оленя, а из какого зверья у простолюдян – не знаю, но считались верхом признания и приличий.
Отдельная тема – «винил». Название пришло потом и было еще притянуто за уши в его черной комедии лубочной, в «Жмурках». Если не было придумано самим Балабановым, то скорее всего родилось в недрах творческой исполнительской «тусни». Тогда, в 70-е, мы этого так не называли,
О проекте
О подписке