Кто прожил в Константинове десятки лет, а то и всю жизнь, тому непонятно: что ищут в Константинове путешествующие?
Все здесь идет своим чередом. Кто-то доит коров, кто-то гонит повозку, запряженную лошадкой, или бежит в лес за грибами-ягодами, а ты с праздным восторгом наблюдаешь со стороны, воскрешаешь картины давно ушедшего, а какому-нибудь деду Пахому придумываешь необыкновенную, полную приключений жизнь.
Здесь я смело воображал старину, покосы, колядки, песни и почему-то – невероятно красивую деревенскую девушку…
…Я остановился в доме с мезонином. Утром просыпался и ждал, когда же наступит это необыкновенное время дежавю. В загадочные сумерки подступали самые тайные мысли, а на рассвете одиночество и растерянность пропадали сами собой, и все кругом становилось милым и близким сердцу.
«Что я, кто я? Что мне предназначено, по какой дороге пойду я, кто будет любить меня, кто ненавидеть? Почему никто не приходит ко мне, не слышит меня, почему яркий солнечный день мне терзает душу во тьме, когда я не живу, а лечу по-над облаками? – думал я. – И зачем же, в конце концов, мне эта деревенька, что пригнала меня сюда под безжалостный солнцепек, чем это закончится и откуда такой, непонятный мне, магнетизм чего-то тайного, сокровенного?»
Становилось жалко себя, напрасными вдруг казались надежды. Мечты опережали меня, одни они и обволакивали душу, только они и вспоминались в этот раз по пути в Константиново.
Не так жил, мало видел, ничего не успел. Жизнь, в общем, прошла мимо…
Вот вижу себя со стороны, в тридевятом царстве, гляжу на константиновскую горку с дальней дали: на горке стоит молодой человек в затертом пиджачке и дешевых ботинках – и этот парень то понятен мне, то нет. Это я сам, за десять лет себя подзабывший и что-то потерявший – тайное, сокровенное…
Странно было теперь представлять, что через пятьдесят – сто лет остановится кто-нибудь после тебя на косогоре над Окой и воскресит своим воображением наши древние дни.
По молодости я, как и другие, собирался жить вечно и думал, что никогда не кончатся для меня рассветы, я буду странствовать бесконечно по земле, без конца приезжать в это село. Оттого, наверное, не случилось свиданий за околицей с мифической девушкой (она лишь поздоровалась и тут же позабыла меня). Не гуляли мы, как водится, в счастливом флере любви по траве и близ воды не стояли.
Оттого не мог я найти слов, когда старики меня спрашивали: «А почему тебя это интересует?». В домах чистили картошку, купали детей, берегли свои семейные предания, продолжали свой род, и только у резных наличников есенинского дома никто не поджидал своих детей. Была жизнь! Была, да отшумела. Так и про нас скажут общими словами. Разве только дальний родственник или престарелый друг постоит под моим окном когда-нибудь. Скажет: «Жил такой-сякой – и весь вышел». Так было всегда, и всегда так будет.
Вот и теперь летит над лугами, над тысячеверстной зеленой русской равниной чистое небесное диво России. Да-да, тот самый мальчик из сказки, Сергей Есенин.
Так было.
Там, в конце села, измученный полуночным воображением, я думал, что и он тут стоял, и потому иначе дымился для меня лес, и хохот девчат напоминал мне вечерние разговоры и любовь у стогов, в поле, с суеверными приметами старины, когда с неба упадет звезда или из темной заводи Оки вынырнет русалка…
Известно ли тебе, дорогой читатель, то возвышенное состояние, которое испытываешь у святого места, когда кажется, что, куда бы ты ни повернулся, сейчас тебя встретит этот великий человек, Мастер, выслушает тебя и поймет? Я надеялся на все эти фантазии, когда трясся в автобусе от железнодорожной станции Дивово, когда, возвращаясь в Москву, лежал головой к окну в вагоне пассажирского поезда. Там за сто лет без меня, наверное, многое изменилось с тех пор, как Есенин последний раз посетил свое Константиново 6 июля 1925 года.
Теперь в Константинове – раздолье для туристов и поклонников Есенина: музей, роскошный памятник великому русскому поэту. Пассажирские пароходы подходят к причалу. Когда Сергею Есенину исполнилось сто двадцать лет, тут такой праздник был! Люди съехалось сюда со всего мира, со всей России.
«Я холодею от воспоминаний, – жаловался Есенину в письме Клюев, – о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики. У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моем творчестве, которые в свое время послужат документами, вещественным доказательством того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества».
Может, правильно то, что Есенин не верил Клюеву, стряхнул с себя его сектантскую любовь. И по-английски покинул его.
Исходив вдоль и поперек есенинские места, так и хочется воскликнуть:
– Милый Сереженька! Юность каждого русского многим обязана тебе. Твои стихи заставляют трепетать сердце, которое так и рвется из груди. Очень жаль, что так рано оборвалась твоя жизнь – певца настоящей Руси!
Самые поэтические образы русского народного творчества напоминают нам Есенина – вечного и прекрасного…
Как мало мы, русские, ценим своих певцов при жизни и как легко, в сущности, припадаем к их ногам через 50–100 лет после смерти.
Здесь все так просто. Будто приехал в деревню к дальним родственникам. В этом вся прелесть. Такое волнение, когда подходишь к домику, когда входишь в него. Сердце сжимается, и кажется: вот-вот скрипнет дверь и войдет он, Сергей Есенин.
А я спустился с крыльца. Я сбежал с косогора мимо школьного сада и крикнул мальчишкам в лодке на другом берегу. Переплыл на другую сторону Оки. В лугах пахло теплой травой. Я шел, шел между болотистых ям, остановился, оглянулся вокруг и вдруг приподнялся на цыпочках, вскинул руки вверх, к небу, не то с какой-то радостью, что живу на свете и нахожусь в лугах, не то с грустью, что никого сейчас нет со мной, чтобы сказать или посмотреть с пониманием другу в глаза.
О, как далеко ушла жизнь и унесла с собой младенческое понятие о судьбе! Сначала была таинственно-простая Аня Изряднова, потом – американка Айседора Дункан, и наконец – Софья Толстая. Все они пытались утолить его сиротскую бесприютность в столицах нехитрыми словами и лаской. Аня была проста и безгрешна, а он так юн и наивен, и она вспыхнула для него, самая первая и навеки любимая.
Наверное, не ритуала ради поэт Клюев обнял его крепко и стал называть братиком, голубем белым, и тот посчитал его единственно близким, а главное – тех же, только северных, корней, с окуневой реки, от часовни на бору, от хлебной печи… И как скоро перевернулась жизнь, как покружился он в пестрой смене друзей и позабыл глаза, следившие за ним в годы детства и юности. В ту пору нравились ему избяные песни, колдовство свирельной мечты, девушки-царевны, и тогда с гуслярами и ржаными апостолами дальних деревенских гнезд, брезгуя каменным логовом, сошелся он по-братски в крестьянской кацавейке и удивил столицу пастушескими нарядами. И ударились они в лапотную старину и сказку. Да скоро проснулся Есенин. Сквозь скифскую вольницу и писания пращуров посветил ему дальний огонек настоящей Руси. Посветил и неудержимо повлек к себе.
Не мог и не хотел Есенин вместе с христианским братцем опрокидывать интеллигентов. Он молча простился со староверами, с их древним благочестием, и вновь подался к тем псевдоученым и расхристанным, которые жили с таким видом, будто без них и солнце не всходило.
Николай Клюев
И пошел поэт вновь скитаться и мучиться, продолжал целовать красавиц и расставался с семейным порогом, плакал и убегал, принимая за истину то, что расплывалось, как дым. Порой глядел Есенин на связавших его крепкой мужской клятвой «друзей» в мужском обличье и думал: «Ни одного-то сердечного слова они не нашли, ни одна старушка не вызывала у них желания покаянно склониться долу, и никакого Бога в душе не носили. И жили с мозгами набекрень: так бы и шлялись из клуба в клуб, из театра в театр, заваливали окурками пепельницы, пили и спорили все о чем-то далеком от настоящего дела и настоящей жизни». Нечто неосязаемое гоняло его по городам, гостиницам и дачам. Только зачем?
«Сережа, Сергунь. Серый ты мой…» – шептали женские губы, и женщины жалели его, и всегда в их голосе, в их отношении звенела та самая покровительственно-бережная нотка старшинства. Это надоедало в конце концов.
Сколько бы Есенин ни задирал нос кверху, сколько бы ни дрался, ни пил, ни матерился по-мужицки, ему все прощалось, с ним обращались как с мальчиком, как с хрупким созданием, которое можно невзначай разбить.
Да, он был мечтателем. Его поэтические строки за давностью лет стали данностью, словно иероглифы, выбитые в граните, которые сегодня и всегда вспоминались с песенной нежностью к той, которую теперь не видел в опустошающих душу подробностях, но кого снова выдумывал, и она летела в тумане над лесами и долами. Летела в Вечность!..
Но осень, но желтые и багряные московские парки, молчание, медленные шаги по лестнице, диван, усталость, сон, и теплое касание губ, и большие глаза от слез и воспоминаний – и опять омут, детство, мечты… Опять мечты. И так без конца. Тогда он в одночасье решал: «А может, махнуть мне опять в Персию? На раскаленные камни под ногами, на роскошные восточные базары! В знойном мареве, может, встретится та единственная и желанная персиянка, Шахразада? Хотя бы мелькнет в хиджабе, обвеет духами и растает в уличной толчее, а потом приснится ночью – обворожительная мечта!..»
Откочевать в Персию, чтобы вспомнить там родину – Москву, Константиново! Примчаться к константиновским избам, чтобы вспомнить Персию! И так без конца и без остановки – бесконечное перемещение души и сердца. Успокоится ли его беспокойное сердце? Если вспомнить, то и в юности, с тех пор, как позвал его Бог к очарованию, душа не знала терпения: взлетая в поднебесье, она словно боялась упасть с высоты и разбиться. Он так дорожил дружбой, и что же: кто за его спиной, где она, родная мужская душа? «Вот умру, – думал он, – и напишут, как пили, гуляли со мной, и какие глупости я говорил, и полезут лапами в заповедники моей души…»
Прощайте, мягкие волосы, белые накрахмаленные пачки и золотые пуанты балерин, прощайте, ветреные поклонники музы. Явись, русское поле, тишина, простая женщина на фоне уютного деревенского очага. Но что-то нестерпимо жгучее вновь гонит поэта в столицу – с лугов и полей, с обрыва по-над широкой рекой Окой.
И вот в начале июля 1925 года он посетил Константиново в последний раз в своей жизни.
«Так особо мы к нему не липли: дескать, Серега и Серега! Парень был веселый, не сказать чтобы очень озорной, но не лапша, в деревне лапшой быть – заклюют, сами знаете. Шалун он был, да и хулиган», – вспоминали константиновские односельчане.
Солнце давно уже ушло за горизонт. Месяц уже висел ярко ослепительным диском над деревней. Ходили раньше под ним девицы по воду и, окуная ведро в белые блики на реке, загадывали на тех, по кому вздыхали. Не мог я сейчас не вспомнить о них и о песнях, всеми забытых. Да. Ходили по воду и верили месяцу, благословляли его слабый любовный свет. Верили звездам, воде. Полноводная река Ока. Тихая путеводительница, всех пережившая, отдавшая в изгибистые рукава воды прежние и влекущая воды свежие. Река точно стоит и дремлет. Завидно месяцу, воде и звездам: они никогда не устанут в своем движении.
Что чаще всего хотелось к ночи? Хотелось сложить хорошую песню и хотелось настоящих слов. Хотелось сесть в лодку и плыть по ночной белой ленте – лунному блику на Оке – мимо задремавших стогов и причалов из мокрых досок. Хотелось думать о тех, с кем уже не увижусь на этой земле. О тех, кто спасал одним своим присутствием в этом мире. Не все удавалось из того, что намечалось в сладком отрочестве и завораживающей юности. Рассеяны мы нынче по городам и весям, наверное, скучаем друг без друга и шлем такие короткие эсэмэски, которые в век почты и не снились. Да и не нужна нам всем такая откровенность: она принадлежит совестливым, чистым и честным. Да и бог с ними – успешными и достойными в этой жизни, с их счастьем, дипломатией, интригами. Кому что дано от природы, то и выпирает наружу.
Да лучше мы век будем сдавать бутылки и банки из-под пива, но зато раз-другой мы потянемся пешком в Верею, а затем – в Боровский Пафнутьев монастырь – вдоль Протвы-реки, любуясь куполами сорока сороков, исконно русской окраиной и пронзительно красивыми русскими лицами, жалея лишь о том, что мало отпустил Бог времени и таланта, чтобы с гениального простотой и мудростью удалось бы воспеть то, чему мы молились до слез.
Стоял я на косогоре по-над великой Окой и желал всем людям вокруг негромкого счастья и безмерного радости.
А за день до отъезда я шел с полей в Константинове и прощался со всем есенинским. Стоял пасмурный денек, один из тех тихих печальных дней осени, когда даже походка человека становится задумчивее.
Осень пришла, пора отправляться домой и неусыпно продолжать жить, чтобы жить. Осень пришла на эту, дорогую мне рязанскую землю, и я шел, покорный природе, что-то напевал, рассуждал о чем-то мимолетном и словно летел опять куда-то.
А осень-то все-таки пришла…
Я ухожу далеко по улице, а она еще бредет, будто стуча колотушкой, от двора к двору, с шумом цепляя подолом траву. Мы бы всё-всё почувствовали, глядя на них, мы бы со слезами на глазах шли к их воротам от самого края земли. Шли бы и думали: «Это еще оттуда… из его, Сергея Есенина, времени… Это еще та, наша берестяная Русь…»
В тот последний год своей земной жизни Есенин появился в деревне шестого июля. От станции Дивово он шагал наверняка пешком. Он не любил ждать. Ждать попутной телеги на родине тем более было невыносимо. Шел он полями, торопился, как никогда: на возвращение в родные пенаты возлагалось столько надежд. Что-то взволнованное нахлынет, обрадует, а затем в мучительном ожидании отпустит. После бурлеска ожиданий экзотики Древнего Востока опять та же луговая, со сквозными березовыми рощицами, сторона. Опять это дежавю!
И такая метаморфоза: шагаешь, а самому кажется – ты это и не ты, вчера еще путешествовал с боязнью к Москве, простой и никому ненужный. Тогда некому было встречать его в столице, а нынче все зовут, лезут в друзья, просят написать письмо. И что занимательно: в Константиново его слава поэта просто ни к чему – односельчанам не до его поэтического дара.
Я то глядел из комнаты в окно на угол старой барской усадьбы, то бродил по деревне. Робко заходил в избы и заставал в сборе почти всю семью, с хозяином и внуками, и объяснялся, все надеялся: авось скажут интересное про Есенина. Вопросы мои как бы нарушали обыкновенный ритм жизни хозяев, и я боялся помешать им.
«Да, знавал я Сергея Александровича, как же, – откладывал хозяин ложку и просил у жены полотенце, – помню, как сегодня это было…»
Грустно от слов односельчанина, и человек этот казался мне древним ископаемым, особенным, – и все из-за того, что был просто соседом поэта. И с портретов в доме-музее на меня глядел нежный мальчик. Как будто с борта машины времени я оглядывался на то далекое и близкое время, на зеленые луга, избы, разбросанные у Оки. Там, на полуострове, возле Старицы, белели на шелковой траве бабьи платки и сверкали потные мужицкие спины. С высоты и правда обреталось ощущение старинной картины, писанной самим Репиным. С черного ночного неба падали звезды на землю – девицы мучились в преддверии своего женского счастья, когда очередная звезда падала в колодец или в тихие воды Оки – тогда выходили девицы замуж.
А когда Есенин шел от станции Дивово уже после заморских скитаний, то душа его возвращалась к старому чистому чувству, и пролетали перед ним несусветные образы – возникали ажурные мосты, ставились исписанные золотом кресты, развешивались шелковые ковры, и за руку вел кто-то красавицу-девицу под венец…
Ока неохотно поворачивала от громадного косогора, вытягивалась вдоль крутых и пологих берегов, мимо разбросанной рядом с ложей реки деревеньки, где испокон веков жили-были его земляки и землячки.
Солнце опускалось за полноводной Окой. Покраснели крыши, стекла окон домов, сливались с дорогой сады, избы – законным хозяином вступала в свои права ночь… Взошла и упала в Оку луна, волны катили ее, но унести не могли…
И вдруг – видение! Я воочию разглядел Сергея Есенина, стоявшего у калитки родного дома. В последний раз в своей жизни…
…Он спал в ту последнюю ночь крепко, как всегда в деревне. А перед сном он увидел за окном, как высоко кралась над косогором луна, и снова было так тревожно-радостно вокруг, что хотелось кого-то позвать. Он столько раз прощался и с любовью, и с молодостью и ставил точку, но вдруг настигала его свершившаяся мечта. И он летел дальше – к новым высотам, к новым достижениям.
Вот здесь я уже был, а может, мне кажется – навязчивое дежавю. Посреди улицы, в тумане, в полночь. Вон там, в магазинчике, я покупал рыбные консервы и бутылку водки, чтоб попрощаться с хозяевами Храмовыми, у которых я снимал жилье.
Чем отличаются похожие луга и поля в России от этих, есенинских, под Константиновом? Внешне ничем, скорее всего, здесь особый дух места, или гений места, – чего нет где-то в других полях и сквозных рощицах. Вот почему тут затмило сознание, а я воочию увидел и услышал великого поэта России. И, наверное, поэтому я не смог и не захотел представить великого поэта в обыкновенной одежде…
Все эти встречи взволновали меня, наверное, своей резкой непохожестью, даже взаимной исключительностью, что ли.
От усадьбы в Кончаловском лесу до избенки Василия и Евдокии Храмовых в Константинове всего сто – сто пятьдесят километров. А вот убежден, что никоим образом не могли сойтись Храмовы и владельцы поместья в ту лихую годину войны на передовой или же сегодня где-нибудь поблизости. Ну а если повстречались бы, то, скорее всего, разошлись бы, не найдя ничего общего друг с другом, хотя и изъяснялись на русском языке. Так далеки они были, разъединенные незримой полосой отчуждения, имя которой – кастовость.
Проста и естественна любовь Храмовых к Отчизне нашей, которая складывалась не из удачно подобранных фраз, сказанных к месту, а которая будто накапливалась у них по кристалликам соли от пота, каплям жертвенной крови наших предков, трудившихся здесь испокон веков и оборонявших рубежи государства Российского. И благодаря Храмовым целостна земля наша, а народ русский независим и самостоятелен.
А потому низкий поклон вам, Храмовы, и многая лета!
О проекте
О подписке