Обстоятельства, которые предшествовали этой смерти и стали одной из ее причин, ввели Лебедева, помимо истории науки, также и в политическую историю России. Вот как он рассказал о тех обстоятельствах в письмах своим западным коллегам:
«В январе сего [1911] года возникли студенческие беспорядки, и полицейское управление по собственной инициативе взяло на себя поддержание порядка в помещениях университета, не подчиняясь ректору. При этих условиях ректор не имел возможности нести принадлежащую ему по закону ответственность за нормальное течение академической жизни в университете». Ректор и его два помощника подали Совету университета прошения об отставке от занимаемых должностей. «Совет согласился как с причинами этих прошений, так и с отставками. Министерство приняло отставки этих лиц как должностных лиц университета, но, кроме того, не указывая причины, уволило их из университета как профессоров и преподавателей. Тогда многие из коллег изгнанных профессоров сочли своим нравственным долгом также подать в отставку». «Мы стояли перед альтернативой: или трусливо отмежеваться от ректора и его помощников, нами избранных и действовавших по нашему полномочию, или выразить свой протест выходом в отставку». «Я был вынужден оставить свою профессуру в Москве, закрыть свою лабораторию, где сейчас шли полным ходом самостоятельные исследования, и остался теперь вместе с моей семьей без положения и без надежды довести задуманные работы до конца»[4].
Что все это означало для него, физика с чувством нравственного долга? Об этом рассказал в статье «Смерть Лебедева» знаменитый русский биолог Климент Тимирязев, взяв эпиграфом лермонтовское «Погиб поэт, невольник чести»:
«Лебедев умер… Мог ли я, годившийся ему в отцы, подумать, что дрожащей, старческой рукой буду когда-нибудь выводить эти слова». «Был момент, когда я выступал его единственным защитником, – момент, когда он готов был бросить Московский университет и бежать в Европу. Не раз повторял я с гордостью, что сохранил его России, а теперь повторяю с ужасом: не лучше ли было сохранить его для науки?.. В громадном институте, на устройство которого было потрачено немало его сил, для него нашлась жалкая квартира, рабочая комната – в другом этаже, выше, да темный подвал для работ его учеников, и это – при обозначавшейся уже болезни сердца. Молодые силы все преодолели; могучий дух был еще сильнее тела. Закипела работа, а с нею пришла и слава, – сначала, конечно, на чужой стороне, а затем и у себя. Последний съезд в Москве был торжеством Лебедева. Впереди, казалось, открылась длинная вереница лет кипучей деятельности на пользу и славу родной страны; но те, кто распоряжаются ее судьбами, решили иначе. Волна столыпинского «успокоения» докатилась до Московского университета и унесла Лебедева на вечный покой. Это – не фраза, а голый факт». «Дилемма, которую ему приходилось разрешать, была поставлена не политическая, а простая человеческая. Ему говорили: будь лакеем, беспрекословно исполняй, что тебе приказывают, забудь, что у тебя есть человеческое достоинство, что у тебя есть честь, или уходи. Он ушел, – ушел, вполне сознавая, что значит для него этот уход. Он сознавал, что он не из тех, которые эффектно удаляются по парадной лестнице, зная, что вернуться можно втихомолку и по черной. Не был он из тех, кто при таких условиях уходят с барышом в практическую жизнь; для него жизнь без науки не имела смысла»[5].
Практическая жизнь, однако, пришла на помощь науке. В России к тому времени уже появились люди, которые желали «своим барышом» служить науке и просвещению. К моменту, когда Московский университет поразило бедствие 1911 года, в городе уже несколько лет действовали созданные на частные средства университет Шанявского и Леденцовское общество. Они назывались также «Открытым университетом» и «Обществом друзей человечества», что означало общенародную доступность и общественное самоуправление – свободу от имперской бюрократии. Имена их создателей, золотопромышленника Альфонса Шанявского (1837-1905) и купца Христофора Леденцова (1842-1907), были бы сегодня известны не меньше имен Нобеля и Гуггенхайма, если бы не социалистический катаклизм российской истории.
В ответ на события в Московском университете два этих новых учреждения помогли воссоздать лабораторию Лебедева во временном помещении и решили построить для него физический институт. Физик работал над проектом института, но не дождался его строительства. Можно лишь гадать, какие научные успехи могли быть достигнуты под его руководством.
Физический Институт, построенный в 1916 году. В 1934 году в этом здании разместился Физический институт Академии наук им. П. Н. Лебедева. В 1945 году здесь начался путь Андрея Сахарова в науку
Если говорить о главном научном результате Лебедева, то первое его применение он нашел сам в астрономии, объяснив движения комет суммарным действием тяготения Солнца и отталкивания давлением его света. Научным фантастам это подсказало идею космических кораблей-парусников, движимых солнечным светом, не нуждаясь в топливе и не засоряя космос выхлопными газами. Такое неземное применение вероятно понравилось бы и Лебедеву, и Шанявскому с Леденцовым.
А что бы они сказали о страшном земном применении, ставшим реальностью полвека спустя? В 1945 году на Земле вспыхнул источник «ярче тысячи солнц» – взрыв атомной бомбы.[6] Десять лет спустя такой же источник зажег огненный шар ярче миллиона солнц – термоядерную бомбу. Свет, давление которого с таким трудом обнаружил Лебедев, спустя полвека стал инструментом создания чудовищной силы. Энергия, излученная в ядерном взрыве, сдавила вещество – безобидное в обычных условиях, – до звездных плотностей, и в результате вспыхнула термоядерная звезда. Оба взрыва, атомный и термоядерный, послушно подчинялись одному и тому же физическому закону E = mc².
Российский путь к термоядерному солнцу начался в здании, построенном для Лебедева перед революцией. В этом здании, в Физическом институте Академии наук им. П. Н. Лебедева, в конце 1940-х годов изобрели советскую водородную бомбу. По иронии истории именно тогда именем Лебедева орудовали казенные патриоты в их борьбе с «космополитизмом» и «низкопоклонством перед Западом». А в Московском университете диссертацию о Лебедеве написал штатный сотрудник органов цензуры, которые вместе с другими компетентными органами следили за благонадежностью советской науки.
Не надо винить в этом замечательного российского физика. Как не надо и защищать его от самозваных патриотов образца 1911 года, обвинявших Лебедева в том, что в доме подозрительного поляка на еврейские деньги он создал странную лабораторию, в которой занимается неизвестно чем[7].
Как видно из эпиграфа к этой главе, Лебедев оставил в наследство не только науку, но и нравственный эталон российской интеллигенции.
Это было странное сословие. Само слово «интеллигенция», несмотря на латинскую внешность, пришло в европейские языки из России в начале ХХ века, накануне драматических событий в Московском университете. Новое слово понадобилось европейцам, чтобы назвать то, чего у них не было. Люди, занятые интеллектуальным трудом, в Европе, конечно, были, но их не объединяло чувство моральной ответственности за происходящее в обществе. Причина не в какой-то особой нравственности россиян, а в социальных обстоятельствах России. «При господствующих здесь условиях, которые для европейца представляются совершенно невероятными и непонятными, – писал Лебедев своему европейскому коллеге, – я должен отказаться здесь от своей карьеры физика»[8]. Этот российский интеллигент счел своим долгом оставить любимое дело, дело всей жизни. Понять такой выбор европейцу было нелегко.
Российская интеллигенция формировалась вместе с включением России в жизнь Европы в XIX веке. К началу ХХ столетия можно было говорить о единой европейской культуре с весомым российским вкладом. Язык русской музыки звучал по всей Европе, книги Толстого и Чехова входили в европейскую жизнь уже спустя несколько лет после своего рождения. Общность культурных ценностей укреплялась живыми контактами: российские границы были открыты для людей интеллигентного сословия. Но социальные контрасты в России достигали азиатского масштаба. Крепостное рабство отменили много позже, чем в Европе, и наследие несвободы ощущалось гораздо сильнее. Анахроничное самодержавие препятствовало свободному выражению общественных взглядов. В таком обществе европейски просвещенный интеллектуал становился российским интеллигентом, острее других чувствующим социальные контрасты и свой моральный долг.
Так что к рождению интеллигенции привели два обстоятельства – значительная интеллектуальная свобода образованных людей и почти полное отсутствие политических свобод. Советская власть, уничтожив первую предпосылку, способствовала тому, что интеллигенция, словами Сахарова, «так измельчала». А политической свободой общества, или подлинно представительнам народовластием, историческая роль российской интеллигенции, вероятно, исчерпается.
В царское время, когда налицо были обе предпосылки, российские интеллигенты, разумеется, по разному отвечали на общественные вызовы, в зависимости от жизненного опыта, темперамента, душевной чуткости. Коренным вопросом был путь развития России, о котором спорили славянофилы и западники в XIX веке и о котором – в год рождения Лебедева – поэт Тютчев сказал знаменитые слова:
Умом Россию не понять
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать –
В Россию можно только верить.
Такой ответ на вопрос о будущем России не устраивал людей естественнонаучной ориентации, без колебаний сменивших русский аршин на европейский метр.
Другой, трагический, ответ прогремел в 1881 году, когда «лучшие люди России убили лучшего в истории России царя» – Александра II, отменившего крепостное право. Независимо от характера ответа, сама моральная ответственность российского интеллигента – или его социальные амбиции, как подумал бы скептический европеец, – своим источником имели нравственное чувство, порожденное теми невероятными для европейца условиями, о которых писал Лебедев.
Русское слово «интеллигенция» лишь на несколько десятилетий старше его европейской версии intelligentsia. Слово родилось вскоре после отмены крепостного рабства, когда, благодаря социальным реформам само интеллигентное сословие стало быстро расти, в первую очередь за счет разночинцев – выходцев из разных сословий, получивших образование. Интеллигенты в первом поколении – каким был и Лебедев, – легко убеждались, что аристократия духа не наследственна. Требовались знания, интеллект, а не родословная. Это время совпало с мощным рывком европейского естествознания. У российского интеллигента все это складывалось в ощущение общественного развития, научного и социального прогресса и своей ответственности за происходящее вокруг.
Многое можно понять в той эпохе, если помнить что она вместила в себя жизнь Льва Толстого. Это он привлекал идеи-образы из физики, размышляя о законах истории и о философии свободы. Его задевал спор славянофилов и западников, но обе позиции были ему тесны. Войдя в историю мировой литературы, он отрекся от своих сочинений. Крупнейший писатель дореволюционной России отказался от дела своей жизни совсем иначе, чем это сделал крупнейший физик: один взялся учить человечество, другой хотел учить лишь своих студентов, а главное – хотел добывать новое научное знание о мире. Но внутренне оба отказа были продиктованы нравственным чувством, возмущенным «господствующими условиями» российской жизни. И это яснее говорит о тогдашней России, чем анализ ее социальной статистики.
Не только граф Толстой, отлученный от государственной церкви в 1901 году, видел современную ему Россию в мрачных тонах. Так же смотрел на нее и другой граф – вполне государственный человек Сергей Витте, первый конституционный премьер-министр Российской империи, который пытался совместить авторитарное правление и динамичную модернизацию. В докладе императору в 1905 году он признал, что народные волнения, сотрясавшие в то время империю, «не могут быть объяснены ни частичными несовершенствами существующего строя, ни одной только деятельностью крайних партий». Корни этих волнений лежат глубже – «Россия пережила формы существующего строя… и стремится к строю правовому на основе гражданской свободы»[9]. Это была неприятная истина для самодержавия. И, едва оправившись от испуга после революционного взрыва 1905 года, самодержец всея Руси отправил в отставку премьер-министра, говорящего неприятные вещи.
В наступившее вслед за этим время, официально провозглашенное «периодом обновления», новым явлением стала смертная казнь. «Еще никогда, быть может со времени Грозного, Россия не видала такого количества смертных казней», – это из статьи писателя Владимира Короленко[10]. В статье рассказывается о новой социальной группе, «которой тюремный жаргон присвоил зловещее название «смертники» и в которой смешались выходцы из всех слоев российского общества – снизу доверху».
Казнены были в те годы тысячи человек. «Всего лишь» тысячи. Кровопролитие, ожидавшее Россию через несколько лет, сопоставимо с этим не по объему, а лишь по цвету крови. Революционеры вместе с горьковским Буревестником радостно предвкушали: «Буря! Скоро грянет буря!» Однако зоркие интеллигенты понимали, какие смертоносные дрожжи бросаются в российское общество. Интеллигент Короленко этого вовсе не хотел, хотя и понимал природу социальных буревестников. Он видел, что сознание «так дальше жить нельзя» «властно царит над современной психологией. А так как самостоятельные попытки творческой мысли и деятельной борьбы общества за лучшее будущее всюду подавлены, то остается непоколебленным одно это голое отрицание. А это и есть психология анархии» – стихийной анархии рука об руку с разбоем.
Этого страстно не желал для России и Лев Толстой. Прочитав статью Короленко, он весной 1910 года написал автору, что старался, но не мог удержать рыдания. Толстому не надо было раскрывать глаза. За четыре года до того он написал рассказ «Божеское и человеческое», опубликованный в сборнике «Против смертной казни», одним из составителей которого был адвокат Иван Сахаров, дед Андрея Сахарова[11]. Толстому чужды были и насильственное переустройство общественной жизни, и косное самосохранение существующего способа власти. Вглядываясь в революционное противление государственному злу, Толстой сочувствовал нравственным корням этого противления, хотя видел и корни безнравственные. Он верил лишь в духовный путь усовершенствования общества. Однако, видя, как первые шаги к «строю правовому на основе гражданской свободы» сменились привычным тупым насилием, исходящим прежде всего от правительства, писатель-моралист не выдержал – написал и нелегально опубликовал статью «Не могу молчать». Некоторые его последователи сочли, что эта статья, полная обличений власти, не совместима с его собственным учением о непротивлении злу насилием.
О проекте
О подписке