Первым примечательным памятником права в предлагаемом анализе является Правда Альфреда, короля Уэссекса (871–899 гг.), составленная не позднее 889–893 гг. В различных частях этого документа помещены нормы, специально выделяющие случаи ненамеренного убийства человека. Так, согласно гл. 13, ненамеренное (ungewealdes) причинение смерти другому человеку падением дерева при рубке леса влечёт за собой так называемую «ноксальную» выдачу предмета, причинившего смерть, клану погибшего (Alfred, 13).[73]
Более интересна глава 36, строго разграничивающая, на первый взгляд, случаи намеренного и случайного нанесения увечья:
«36. Далее постановляется: если человек носит копьё выше своего плеча, и вследствие этого кто-либо пронзается им, первый должен уплатить виру (wer) без вита (wite).
§ 1…. И если он обвинён в намерении (gewealdes) в деянии, он должен очистить себя клятвой, равной виту, и тем самым уничтожить притязание на вит…» (Alfred, 36).
Заслуживают внимания положения законодательства англосаксонских королей последующего времени.
В главе 52 Шестой Правды Этельреда, короля Англии (9781013, 1014–1016 гг.), изданной около 1008 г., наряду с неоднократным ударением на необходимость выносить решение в соответствии с характером злодеяния,[74] содержится следующее обширное установление:
«§ 1. Если случится так, что человек совершит злодеяние, непроизвольно или ненамеренно (unwilles орре ungewealdes cenig ping misded), то случай отличается от ситуации, в которой некто совершает правонарушение по своей собственной свободной воле, добровольно и намеренно (willes & gewealdes sylfwilles misded) (курсив мой. – Г.Е.); и подобным же образом тот, кто непроизвольно действует в своих злодеяниях, должен всегда иметь право на милосердие и более лучшие условия вследствие того факта, что он действовал непроизвольно» (VI JEthelred, 52, § 7).
Положение, аналогичное только что приведённому, встречается в §§ 2–3 главы 68 Второй Правды Канута (II Canute, 68, §§ 2–3), датского короля Англии (1016–1035 гг.), изданной, вероятно, между 1029 и 1034 гг.:
«§ 2. Подобным образом, во многих случаях причинения вреда, когда человек действует непроизвольно, он вправе более рассчитывать на милосердие, поскольку он действовал так, как будто он действовал под принуждением.
§ 3. И если кто-либо совершает что-нибудь ненамеренно (;ungewealdes), случай всецело отличается от случая с тем, кто действует намеренно (gewealdes) (курсив мой. – 727?.)» (II Canute, 68, §§ 2–3).
Бесспорно, эти нормы действительно можно было бы рассматривать как prima facie подтверждение того, что будущая категория mens rea зародилась уже в англосаксонском уголовном праве.
Вторая из упомянутых ранее точек зрения, отстаивающая юридическую иррелевантность психического состояния деятеля для наступления ответственности по англосаксонскому уголовному праву (говоря иначе, концепция строгой или, что более точно, абсолютной ответственности), была обоснована Фредериком У. Мэйтландом следующим образом:
«Стоило признать, что смерть человека была причинена деянием другого, и этот другой нёс ответственность независимо от того, каковы могли быть его намерения или его мотивы (курсив мой. – 727?.). К этому принципу наши доказательства склоняют нас… На своей ранней стадии развития право рассматривало намеренное убийство как не более худшее по сравнению с ненамеренным… Оно не могло выйти за пределы видимого факта. Ущерб есть ущерб и за него должно уплатить. С другой стороны, если не причинён ущерб, не совершено и преступление».[75]
Итак, согласно данной концепции, для англосаксонского уголовного права не имел юридического значения тот морально упречный психический настрой ума деятеля, с которым впоследствии будет связано понятие mens rea. Независимо от того, была ли смерть человеку или же вред его здоровью либо ущерб его имуществу причинены намеренно, по небрежности или случайно, деятель должен был нести ответственность. Именно она представляется в своих общих чертах верной в приложении к англосаксонскому уголовному праву.
Для обоснования отстаиваемой точки зрения необходимо прежде всего согласовать её с процитированными ранее отрывками из англосаксонских правд. Здесь можно привести несколько соображений, которые, как представляется, являются правильным истолкованием приведённых положений англосаксонского уголовного права.
Во-первых, навряд ли непрофессионализированная система отправления правосудия в англосаксонскую эпоху могла удовлетворительно проводить различие между намеренным и случайным. Это, как отмечает Фредерик У. Мэйтланд, «является, вероятно, наилучшим объяснением норм такого рода».[76] Кроме того, можно указать и на идею справедливости, воплощённую, согласно бытовавшим тогда воззрениям, в Божьем суде, изначально защищающем и, что более важно, не могущем не защитить невиновного и покарать злодея. При этом вопрос о виновности или невиновности ответчика, выходившего на битву с обвинителем, зависел, как справедливо отмечает Францис Б. Сэйр, не от «утончённых вопросов о намерениях, но, скорее, от способности обвиняемого сражаться».[77]
Интересно то, как сторонники противоположной точки зрения объясняют этот момент в приложении к своим взглядам. Так, Перси X. Уинфилд, признавая отсутствие в англосаксонском праве развитого механизма для установления психического состояния человека, всё же отстаивает оспариваемую концепцию на том основании, что «ни одно вменяемое человеческое существо, из древности либо из современности, не нуждается» в дополнительном образовании для того, чтобы рассмотреть и разрешить вопрос о состоянии ума обвиняемого.[78] Здесь, как представляется, имеет место смешение способности (возможности) установления психического состояния и юридического значения последнего: бесспорно, в англосаксонскую эпоху люди могли рассмотреть и оценить настрой ума деятеля, но они не стремились придать ему универсального правового значения. Его же ссылка на то, что англосаксонское право на «подсознательном» уровне придавало юридическое значение состоянию ума человека,[79] вызывает лишь недоумение.
Следуя далее, можно указать и на пережитки кровной мести, всё ещё сохранявшиеся в ту эпоху,[80] которые исходно предопределяли острую вражду между двумя сторонами, встретившимися на суде, так что позволить одной из них остаться безнаказанной в силу весьма умозрительного довода о случайности с неизбежностью означало бы вместо восстановления мира в общине, бывшего основной целью права и судебных процедур в то время,[81] провоцирование нового кровавого конфликта. Естественно, что меньшим из двух зол в такой ситуации виделось взыскание денежной компенсации с лица, причинившего смерть другому или нанёсшего ему увечье, независимо от того, намеренным, небрежным либо же случайным было деяние. При этом существовавшая и широко распространённая практика своеобразной «солидарности» (условно говоря) рода потерпевшего и рода обвиняемого в деле, соответственно, получения и уплаты выкупа (либо, в исключительных ситуациях, осуществления и претерпевания кровной мести)[82] очевидно не способствовала индивидуализации обидчика и неотъемлемо связанному с этим привнесением идеи о субъективной составляющей деликта.[83]
Оспаривая этот момент, Оливер У. Холмс-мл. указывает следующее: «Месть привносит чувство порицания, а также убеждение, хотя и искажённое душевным порывом, что совершено правонарушение. Месть едва ли может слишком далеко отойти от случаев намеренного причинения ущерба… (курсив мой. – Г.Е.)».[84] Всё же более обоснованной – и научно, и подсознательно – представляется противоположная позиция: «Лицо мстящее не способно произвести хладнокровного расследования в своём деле. Оно бессильно, в сущности, констатировать, виновно ли в нашем современном смысле лицо, причинившее ему обиду».[85]
Примечательно то, что следы именно такой «безотчётной реакции»[86] сохранялись в английском уголовном праве достаточно долго, вплоть до середины XIX в. продолжая своё во многом первобытно-примитивное существование в институте так называемого «деоданда» (deodand).[87] Последний, представляя собой орудие совершения убийства, подлежал безусловной конфискации в пользу короны независимо от того, принадлежал ли он лицу, причинившему смерть, либо же нет и, что более интересно, независимо от того, признавалось ли содеянное в конкретном случае фелонией убийства либо же извинительным лишением жизни (т. е. случайным, per infortunium, причинением смерти при совершении правомерного деяния либо убийством в состоянии самообороны, se defendendo). Классическая максима, восходящая к началу XIV в., гласит следующее: «Когда человеку причиняется смерть повозкой или падением дома, или каким-нибудь другим подобным образом, то вещь, которая движется, является причиной смерти и должна быть деодандом».[88] Согласно более поздней формулировке сути этого института, данной Эдуардом Коуком, «когда любая двигающаяся вещь, неодушевлённая или живое существо, движется или причиняет безвременно смерть любому разумному существу вследствие случайности… без воли, правонарушения или вины (fault) его самого либо какого-нибудь человека», тогда она является деодандом, подлежащим «конфискации в пользу Господа Бога, т. е. короля как представителя Господа Бога на земле, для посвящения благотворительности в целях смягчения ярости Божией».[89] Прецеденты признания предметов деодандом, накопившиеся за столетия, многочисленны и разнообразны: мальчик упал в наполненный молоком таз и утонул – таз является деодандом;[90] человек случайно гибнет, упав с дерева или утонув в источнике, – дерево надлежит продать, а источник закрыть; смерть причиняется мечом, принадлежащим другому, – меч всё равно изымается как деоданд, хотя собственник и не связан никоим образом с происшедшим; лошадь лягает человека и впоследствии продаётся, а после этого человек умирает— лошадь должна быть конфискована.[91] Ничем иным, кроме как характерным пережитком эпохи абсолютной ответственности с её слепой, восходящей ещё к библейским источникам,[92] акцентированностью на деянии per se, на учинившем его орудии «как проклятой вещи»,[93] но не на совершившем его in personam, назвать институт деоданда нельзя.
Продолжая обоснование отстаиваемой точки зрения, можно указать и на то, что обстоятельства, при которых совершалась в англосаксонском обществе основная масса преступлений (да и совершается доныне в любом обществе), и их характер, связанный с очевидной направленностью на причинение вреда личности и имуществу, неразрывно были сопряжены в подавляющем большинстве случаев с намеренным совершением деликта, заслуживающим как таковым моральной порицаемости.[94] Как следствие, предположительно сталкиваясь, допустим, в девяноста девяти случаях из ста с намеренным злодеянием, люди считали таковым и сотое, которое, вполне возможно, носило неосторожный или небрежный характер.
Подтверждением концепции абсолютной ответственности служат также источники ряда приведённых положений англосаксонских правд. Их происхождение явно прослеживается к ведущим свою историю с VI в. так называемым Canones Poenitentiales («Покаянным канонам»), составлявшимся в монастырях и служившим сводом церковных наказаний за грехи.[95] Один из них, приписываемый Св. Беде Достопочтенному (672/673-735 гг.), теологу, историку и хроникёру англосаксонской эпохи, указывает, помимо прочего, на то, что при рассмотрении человеческих грехов «следует делать различие между характерами грехов и людей; воздержанный ли человек или невоздержанный, намеренно или случайно (курсив мой. – Г.Е.); [совершён ли грех] при всех или тайно; с какой степенью угрызения [виновник] исправляет свою вину, по необходимости или по желанию; место и время [проступков]».[96] Нетрудно увидеть в приведённом отрывке прообраз норм, содержащихся в главе 52 Шестой Правды Этельреда (VI Æthelred, 52) и повторяющихся впоследствии в главе 68 Второй Правды Канута (II Canute, 68, §§ 2–3).
Более того, нельзя не отметить и того обстоятельства, что, в частности, Шестая Правда Этельреда (VI Æthelred) имеет преимущественно церковную направленность.[97] При этом практически полное текстуальное совпадение цитировавшихся фрагментов Шестой Правды Этельреда (VI Æthelred) и Второй Правды Канута (II Canute) следует рассматривать исключительно как повторение привычной церковной идеи и не более того, но отнюдь не как формулирование норм права, безразлично, записанных ли как уже существующих либо же вводимых в практику впервые.
Таким образом, можно сказать, что положения, которыми, казалось бы, в общих терминах придаётся юридическое значение психической составляющей преступления, являются в англосаксонских правдах не более чем христианским нравоучительным «призывом», который было едва ли возможно применить на практике, руководствовавшейся скорее не христианскими идеями о грехе, а более привычным общинным мировоззрением. Способствовало последнему и положение церкви: хотя и интегрированная в лице своих служителей в мирские суды, она занимала в рассматриваемое время «в отношении общественных институтов по существу, пассивную позицию»[98] и не стремилась привнести идею субъективной виновности в понимание учинённого деликта. Направленное на восстановление мира в общине и предотвращение кровной мести, англосаксонское уголовное право ориентировалось лишь на характер и степень серьёзности проступка, элиминируя малодоступный для установления и сомнительный с точки зрения его правовой ценности для достижения указанный целей психический элемент.
Приведённые положения англосаксонских правд, как представляется, следует толковать именно в предложенном понимании, т. е. не как придающие юридическую значимость психической составляющей проступка, а как попытку отразить в праве христианские воззрения на должное покаяние, не идущую далее своего простого формулирования и предназначенную для того, чтобы лишь отразить рекомендуемые канонические положения, а не сформулировать обязательную норму права.
Осталось лишь сказать ещё несколько слов об интерпретации приведённых ранее двух отрывков из Правды Альфреда, которым сторонники оспариваемой концепции придают достаточно большое значение.
Согласно главе 13 этого памятника, «если, во время их совместной работы, один человек ненамеренно (ungewealdes) причинит смерть другому, допустив падение дерева на него, пусть дерево будет выдано членам клана погибшего и пусть они в течение тридцати дней держат его за пределами местности. Или пусть оно будет взято тем, кто владеет лесом» (Alfred, 13). Видимо, речь здесь идёт не о причинении смерти падением дерева, вызванном человеком, а о причинении смерти падением дерева, вызванном какими-либо другими факторами (например, падением дерева, обусловленном его рубкой самим потерпевшим). Во всяком случае, составитель Leges Henrici Primi, относящихся к норманнской эпохе и отстоящих от Правды Альфреда более чем на два столетия, отражая это положение, толкует его именно в таком плане, добавляя оговорки о том, что случившееся должно произойти случайно и без вмешательства человеческого фактора.[99]
Что же до главы 36 Правды Альфреда, то в ней, как видится, ответственность дифференцируется, в конечном счёте, в зависимости от объективных обстоятельств, не колебля общего принципа абсолютной ответственности. Именно в таком плане трактуется данное положение в Leges Henrici Primi.[100]
Таким образом, оспариваемая теоретическая концепция, основывающаяся преимущественно на англосаксонских правдах как своих первоисточниках,[101] не может быть признана удовлетворительной. Как верно подмечает А.Ф. Кистяковский, она представляет собой «стремление отыскать в первобытной эпохе подтверждение явлений и понятий позднейшего времени».[102]
О проекте
О подписке