Вообще этот Одиссей был какой-то очень запущенный и одинокий. Дора к нему сразу почувствовала симпатию, а потом он оказался умным очень. Он что-то такое им рассказывал про Сети, это уже потом, когда они и Кремль посмотрели, и как протяжно и печально звенит колокол послушали – с сердцем, дающим перебои, и даже в музей Мусы Джалиля сходили. Она мало чего поняла из того, что он говорил, как и все остальные, но потом он стал показывать, как создаются компьютерные игрушки. Он их сам придумывает. И вот тут стало уже совсем интересно. Это же надо таким умным быть! Она всегда о таких мужчинах мечтала. И чтобы они глупели на её глазах. А потом он интеллигентный ещё очень был. Только она заметила, что он на коленки её голые смотрел несколько раз, но сразу глаза отводил, как только она его взгляд перехватывала.
А вечером они пошли на салют. Это совсем недалеко от его дома. Её тесно прижало в толпе к нему, так тесно, что она всей спиной чувствовала его мускулистую грудь, а потом он чуть-чуть, слегка, будто случайно, обнял её за плечи и спросил, заглядывая в глаза: «Здорово? Да?»
По звёздному небу то тут, то там оглушающе взрывались разноцветные кометы, рассыпаясь на десятки завораживающих своим диковинным звездопадом осколков, медленно спускающихся на землю по эллиптическим траекториям, напоминающим купол раскрывшегося парашюта, и гаснущих один за другим, не долетев до земли. Тихо таяли и неотвратимо растворялись разноцветные эти звёзды, оставляя за собой светящиеся шлейфы, безмятежно выцветающие в скучный белесый след, рассеивающийся невесомым дымком. Но уже взорвалась новая ракета – и снова весёлые цветные огоньки бежали наперегонки, будто по связке бикфордовых шнуров… Дора обернулась к Одиссею – и увидела, что хвостатые кометы отражаются в его глазах, и один глаз у него стал изумрудно-зелёный, как вода в аквариуме, а другой – светло-коричневый, как осенний лист; а потом один превратился в серо-голубой, как морской прибой, а другой – в жёлтый, как янтарь, впитавший в себя щедрый солнечный свет.
После какие-то квадратные мужики, пахнущие потом и сивухой, полезли напролом через толпу поближе к центральной площадке с памятником вождю и снова толкнули Дору к Одиссею. Теперь она уткнулась носом в его мускулистую грудь, ощутив колючесть овечьей шерсти, массажирующей её пылающую щёку пупырышками букле, и сладко вдыхала запах утреннего кофе вперемешку с каким-то чарующим французским ароматом, пугаясь предчувствия, что его правая рука замрёт в оцепенении у неё на талии, спрятанной под мешковатой курткой.
А разноцветные шары всё взрывались и взрывались, как пузырьки в шампанском, ударяя в голову: красный, зелёный, жёлтый, фиолетовый!
Жизнь прекрасна и удивительна. И – вся впереди! А ведь ещё вчера она не хотела ехать в этот старый город!
Она подняла глаза на Одиссея и снова увидела отражения этих взрывающихся разноцветных шаров. И почему-то подумала, что они похожи на новогодние шарики на ёлке и лампочки на гирлянде, которые то вспыхивают, то гаснут.
А потом поглядела на чёрные ветви тополя, росшего рядом. Листья его стали из чёрных тоже разноцветными, даже не листья еще, а так… маленькие клейкие, только что проклюнувшиеся листочки. Они тоже были похожи на лампочки в разноцветной ёлочной гирлянде и серебрились с изнанки, как новогодняя мишура, – голубым, зелёным, красным, оранжевым, жёлтым, фиолетовым; они словно светились изнутри каким-то внутренним огнем, как светлячки.
У Доры внутри тоже вспыхивали и мигали какие-то рождественские лампочки, рассыпаясь на сотни блестящих ослепляющих осколков, оседающих на донышке её души многокрасочной мишурой, которую потом захочется перебирать и рассматривать, чтобы ощутить ещё раз их цвет, в который раз причудливо их разбрасывая, как конфетти, а потом старательно сметая и собирая в одну кучку, боясь потерять даже один цветной кружок.
Но когда салют отгремел, темно почему-то не стало. Небо уходило в бесконечность, но вся набережная была подсвечена янтарным светом, который колебался, как фитиль в старинных уличных фонарях; впереди катила спокойная чернильная река, по ней плыли все в ярких огнях, магнитом притягивающих взгляд, большие теплоходы. Было тепло, как летом, а она в Красноярске в это время ещё ходила в пуховике с капюшоном и песцовой шапке. А тут южный ветерок, ласкающий лицо, как мамина ладонь, и свобода! Свобода – реке ото льда; свобода – волосам (она даже не обращала внимания, что те на влажном ветру скрутились в жёсткие пружинки); голым коленкам (к чёрту джинсы!); голосу, который вместе с толпой издавал какие-то победные крики диких зверей и птиц; свобода от уроков, занятий, работы и родителей.
А потом они до утра гуляли по набережной, сидели в ночной стеклянной кафешке, из которой виднелась Волга, отражающая слезящиеся огни от проходящих теплоходов, маячившие костры на том берегу – как огоньки сигарет, то разгорались, то гасли, – и мигающий влажным глазом бакен. Говорили много и шумно, перебивая друг друга, на двух языках. Каждый пытался сказать что-то своё, не слыша других. Английские ребята в основном интересовались перипетиями жизни в России, русских больше интересовала жизнь не здесь.
Оказалось, что Одиссей тоже очень хорошо знает английский, он учился в специализированной школе с углублённым знанием языка, а мама у него преподавала в инязе, он два года работал в Бостоне по каким-то грантам, потом ещё часто ездил в Америку и Европу на разные конференции и симпозиумы. Это так здорово! Доре всегда хотелось поездить по миру! А её родители заставили окончить этот юридический факультет, говоря, что так она всегда будет при востребованной специальности.
Ах, если бы она была, скажем, балерина, или хотя бы танцовщица в каком-нибудь народном ансамбле – она тоже могла бы поездить по миру. Только надо было бы много и упорно работать. Она смогла бы. Она добилась бы своего! Ах, почему всегда родители знают лучше нас, что нам надо! Мама говорила, что она не хочет для неё своей судьбы. А ей почему-то кажется, что это больше ревность к молодости с её возможностью успеть стать чем-то большим, чем стали они. А юрист – это хорошо, это стабильно… Никак не пересекаешься с жизненным пространством, которое облюбовали предки: в нём, пусть и не всегда, им было комфортно; без него они начинали задыхаться, как рыба, выброшенная на лёд.
А у неё начинается астма от всех этих судебных исков, вырастающих в пухлые тома, от этого нудного перечня имущества, которое никак не разделят, и экспертных оценок материального ущерба, от всех этих скучных повесток и обвинительных актов, приносящих людям столько неприятностей. И всю жизнь ей придётся задыхаться. Может быть, она даже полюбит отведённое ей пространство, обживёт его, станет адвокатом, или пуще того – когда-нибудь будет вершить судьбы, надев чёрную блестящую мантию на плечи. Дора примеряла как-то раз такую, но ей пока в мантии неуютно, как неуютно и во всех тех костюмах и платьях, которые носят настоящие леди. То ли дело – джинсы, майка, кеды. «Сударыня, вы – адвокат?» «Нет, я только учусь, я пока лишь юрисконсультант».
Зато она теперь может спокойно раза два в году путешествовать по приглашению своих друзей в разные страны. Хорошо, что родители её водили с пяти лет на курсы английского и немецкого.
А на следующий день ребята сначала пошли по всяким соборам, а потом катались на трамвайчике по Волге.
Она сидела на палубе с Одиссеем, и ей было с ним так легко и спокойно, только он был уже какой-то мрачный и неразговорчивый. Ей захотелось, чтобы он её обнял, как тогда в праздничной толпе, но он почему-то спрятал не только левую, но и правую руку куда-то под сиденье. Она спросила его:
– Ты что, такой смурной? Расставаться жалко?
Он улыбнулся краешками губ, будто тень стирая с лица, и ответил:
– Ага.
– А ты приезжай к нам в Красноярск в отпуск, на даче у нас поживёшь, там хорошо: Енисей, лес. Порыбачишь, грибы пособираешь. Приезжай, я серьёзно приглашаю.
Он ничего не ответил. Опять только улыбнулся, растягивая пересохшие губы.
Улыбался он как папа. А глаза у него стали зелёные под цвет воды, и отражались в них блики, быстро сменяющие друг друга, как рябь воды за бортом. Глаза всё зеленели, становясь похожими на глазищи кота, загнанного под кровать, который вдруг почувствовал, что где-то за стеной усердно скребётся мышь.
А вечером они с бандой уезжали в Москву, а потом ей надо было лететь в Красноярск.
Шумно веселящейся толпой, на которую все оборачивались даже на вокзале, они погрузились в поезд – все переобнимались друг с другом на прощание и расцеловались. Дора ощутила лёгкое его дуновение у себя на щеке, обняла за шею, чмокнула в колючую, будто мелкая наждачная бумага, щёку и повторила, заглядывая в опять потемневшие до черноты водоворота глаза: «Приезжай. Я буду ждать».
В поезде она спала плохо. Полночи ребята шумели и пили пиво, окутывающее весь плацкартный вагон запахом перестоявшей браги. А потом, когда все угомонились, Дора лежала на узкой жёсткой полке, которая качалась так, как будто Дора плыла по волнам в каноэ, слушала монотонный стук колёс, точно рокот волн, с методичным упорством выбрасывающих гальку на берег, и купалась в блуждающих по полке равнодушных лучах встречных поездов и станций. Свет мелькал у неё на стене, холодил ей щёки и лоб, пропадал, появлялся снова, и она подумала, что так вот, наверное, будет вся жизнь: полоса светлая, полоса тёмная. Полосы бегут наперегонки, догоняя и обгоняя друг друга, тревожа или радуя предчувствием новой полосы. Сейчас в её жизни была полоса не только светлая, а вообще радужная, но будет ли так всегда? Нет, не будет. Она это знала. Но ведь в её силах моделировать свою жизнь. Менять её вкус, густо лить цветные краски и распылять тонкие ароматы… Как весело стучат колёса, словно барабанные палочки выбивают чечётку. Жизнь прекрасна и удивительна! И ещё целая неделя у неё в Москве!
В престольной всё было тоже замечательно. Дора снова ходила по друзьям, кафе и магазинам, гуляла по столице и даже договорилась с Джеком, что осенью приедет к нему в Лондон. Она почти не вспоминала Одиссея среди всей этой круговерти. Разве иногда по ночам всплывало его грустно улыбающееся лицо, будто растерянно пытающееся припомнить что-то почти совсем забытое, но, как оказалось, бережно хранимое на донышке колодца памяти под застоявшейся водой; да ещё её старенькое верблюжье одеяло вдруг начинало пахнуть овечьей шерстью его пуловера крупной домашней вязки.
О проекте
О подписке