Чужие равнодушные руки грубо переворачивали её, причиняя боль, чужие стеклянные глаза сердито смотрели, как она проливает суп, роняет изо рта куски каши, – ей казалось, что просвечивают её под увеличительным стеклом, пытаясь отыскать вшей. Чужой голос равнодушно отдавал приказы – будто она солдат, построенный на плацу, которому надо маршировать или отступать от противника. В чужой казенный халат было обернуто её немощное тело: её весёленький велюровый халат, голубой в белый горошек, по подолу которого грациозно бегали рыжие кошки, что она привезла из дома, был потерян при стирке или кем-то украден. Целыми днями она лежала лицом к стенке и пыталась заполнить пустоту, которая была огромна, как небо под крылом летящего самолёта, воспоминаниями. Только бы не думать о том, долго ли ещё…
Она вспоминала. Её прошлое вернулось и боролось за свою жизнь снова, хотя ей казалось, что она его заживо похоронила. Оно прибавляло в весе, обрастало кудрями и лохмами… Воспоминания достраивались снами – и она уже не могла иногда отличить свою выдумку от реальности… Прислушивалась к тиканью часов, пытаясь понять, как они забирают отпущенное ей время. Рылась в пластах листвы, которой время выстлало душу, заглядывала в непролазную чащу, где деревья сплетались ветвями и срастались стволами, но всё было искажено игрой солнца и тени в пятнашки, где надо было пробираться наугад и быть ослеплённой то нестерпимым светом, то сумерками, мешающимися с тьмой и затушёвывающими смысл прожитой жизни. Дни отслаиваются, отшелушиваются, как обожжённая на солнце кожа… Жизнь исчезает, как горящая бумага… Путаются даты, встречи, разговоры… будто под ногами мелькают тени и солнечные блики – и ты наступаешь на эти тени и блики, сливаясь собственной тенью с чужими тенями, каждую минуту меняется этот неуловимый рисунок листьев, колышимых ветром… Было ли так и как же было-то на самом деле?..
…Стояла щедрая осень, бабье лето, не очень тёплое, она ходила уже в своём любимом драповом пальто, синем с пелеринкой, отстроченной белыми толстыми нитками, напоминающими ей пунктирный след самолёта в лазури небес, и украшенной золотистой брошкой-якорем. На голове была синяя кепочка с ушками, связанная её тёткой из старой распущенной кофты. Они гуляли с бабушкой по парку, где из всех присутствующих в нём аттракционов она любила кататься только на одном: чёртовом колесе. Они шли по усыпанной цветными лоскутками аллее – листья шуршали под ногами, точно живые, и она боялась случайно поставить на них ногу в чёрных ботиночках со шнурочками: ей казалось, что она наступит на какую-то гигантскую экзотическую бабочку – и переломает ей крылья. Олеся осторожно собирала букет из золотистых, охряных и багровых листьев, впитавших в себя весь спектр летних закатов, боясь обломить уже подсохшую ткань листа, казавшуюся ей обожжённой, в пятнах марганцовки и струпьях, чтобы поставить их на зиму в вазу как напоминание о сгоревшем лете.
Она любила гулять по этому небольшому парку совсем недалеко от её дома. Бабушка всегда покупала ей и себе мороженое. Заговорщицки смотрела на неё и спрашивала:
– Двойную порцию?
Мама никогда не покупала ей двойную порцию мороженого даже в самое жаркое лето, говорила всегда, что у неё заболит горло.
Потом они с бабушкой сидели в кафе на открытом воздухе, вдыхая запах прелых листьев и отмирающей травы, влажноватый, пахнущий землёй, грибами и тленом… Олеся болтала ногами, свешивающимися с пластикового стула, и осторожно откусывала круглой металлической ложечкой бочок от розового мягкого шарика, а потом зачерпывала в неё густой вишнёвый сироп, настоянный на жарком июльском полдне.
Бабушка вообще ей позволяла очень много из того, что не разрешала делать мама. Весной в мартовские школьные каникулы они гуляли в этом же парке по ручьям с талой водой, надев резиновые сапоги. Вода весело огибала её красные сапожки, тёрлась о её ноги, точно домашний кот Дымок. Она складывала из листка в клеточку, вырванного из школьной тетрадки, бумажный кораблик, как научил её делать папа, и бежала за ним, разбрызгивая талую воду во все стороны и обливая ледяным фонтаном перекрученные колготки с отвисшими «коленками», спускающиеся, как галифе, на её непромокаемые сапожки. Она начинала ждать марта сразу после рождественских ёлок – так ей хотелось бежать за лёгкими, точно засушенный осиновый лист, корабликами по прозрачной весенней воде, ледяное дыхание которой она чувствовала через сапоги с тёплыми носками из верблюжьей шерсти ручной вязки, представляя, что это не ручей с талой водой, а горная река, – и душа её чувствовала такую лёгкость, словно её надули, как воздушный шарик.
В детстве она была толстая. Её не дразнили в школе, но она всё равно очень хотела похудеть. Отказывалась от эклеров, облитых шоколадной помадкой, тающей сладкой патокой на пальцах так, что потом она осторожно облизывала их кончиком языка, и пирожных, которые называли «устрица», хотя походили они на устрицу только раскрытыми створками, из которых выглядывал белый воздушный крем, совсем не похожий на склизкое тело моллюска; корзиночек, в которых росли будто живые грибы с коричневыми песочными шляпками; воздушных «безе», тающих во рту, точно рыхлый пушистый снег, зачерпанный горячей ладошкой, и булочек «шу», начинённых взбитым сметанным кремом, смешанным со смородиновым вареньем. Она откладывала всегда несколько ложек еды из своей тарелки взрослым – и это превратилось у неё в ритуал, независимо от величины положенной порции.
Она мучила себя гимнастикой не только из-за того, что хотела похудеть, но и потому, что не могла выполнить положенные упражнения на занятиях по физкультуре. Папа расстилал ей поролоновый мат – и она кувыркалась, делала стойку «берёзка» и пыталась сесть на шпагат. «Берёзку» она попробует воспроизвести спустя пятьдесят лет – и, что удивительно, легко будет держать на плечах своё туловище ногами вверх.
По-настоящему она похудеет, только когда сляжет отец – и ему отведут максимум пару лет.
В детстве она очень не любила подписывать свои тетради. Боялась, что испортит, с ужасом смотрела на свои сгорбившиеся, будто дети на пионерской линейке, буквы: одна из них обязательно сутулилась или прислонялась к соседскому плечу. Поэтому тетради ей частенько подписывал папа, в первом-втором классе им это разрешали. У папы буквы стояли ровными рядами, но с наклоном влево, будто трава на фотографии, качнувшаяся от порыва ветра.
Она хорошо училась. Но в первом классе у неё были две двойки. Первую свою двойку она получила, обронив на тетрадный лист в сиреневую линеечку с розовыми полями кляксу с автоматической перьевой ручки, заправляемой чернилами. Тогда бедным первоклассникам разрешалось писать только именно такой ручкой. Считалось, что выписывание закорючек этой ручкой позволяет «поставить» красивый почерк. Писать учили с «нажимом» по правой стороне букв, будто бы буквы объёмные – и сторона, на которую свет падает изнутри, должна видеться толще. Папа презентовал ей две своих ручки: их ему подарили на работе на День рождения: одна была чёрная с золотым пером, другая – синяя с маленькой золотой рыбкой с красным хвостом, что плавала в жёлтом масле, залитом в ручку… Вторая ручка ей нравилась больше. Ещё на конце этой ручки была большая кисточка из красных шёлковых нитей. Она очень любила играть этой ручкой, напоминающей о синем море и о том, что надо вовремя уметь попросить исполнить своё желание… Переворачивала её взад-вперёд – и рыбка, виляя хвостиком, меняла своё направление. Когда ей становилось на уроке скучно, то она забавлялась плаванием этой золотой рыбки. Она даже иногда просила у неё, как у настоящей «золотой рыбки», чтобы исполнилась её мечта. Если она не очень много у неё просила, а скажем, чтобы получить «пятёрку» или чтобы на праздники не задали уроков, желание иногда исполнялось… Она была отличницей, но когда её звали к доске, то почему-то всегда сутулилась, втягивала голову в плечи и всегда боялась что-то забыть. А чтобы учительница не спросила её про это забытое, она просто тараторила хоть что-то и старалась не останавливаться: а вдруг её спросят то, что она не знает… Эту свою привычку нести то, что вспомнишь из выученного, она сохранила все годы своего учения, когда приходилось очень много зубрить.
Почему она пошла на истфил? Ведь предупреждали же её родители, что у неё не будет работы или она будет сидеть где-нибудь в библиотеке на нищенскую зарплату… Ей легко давалась математика. Особенно она любила алгебру: лишнее выносить за скобки, делить целое, сокращать, возводить в степень и брать интегралы. От папиной сестры, математички, ушедшей на пенсию, ей остались в наследство такие книги, как «Занимательная алгебра» и «Живая математика» Перельмана, – и она щелкала задачки из них, как кедровые орешки – молочными и новыми, ещё не запломбированными зубами. Однажды, когда она была во втором классе и к ним пришли пионерские вожатые проводить математическую викторину, она поразила этих старшеклассников тем, с какой лёгкостью она всё решала. Они даже назвали её «вундеркиндом»… На уроках алгебры она откровенно скучала – и учительница частенько давала ей прорешивать примеры из домашнего задания.
Математикой и физикой занимался с ней папа, вернее, даже не занимался, а в старших классах, когда пошли задачки посложнее, он просто, если она не могла что-то решить, долго и упорно разбирался и, наконец, решал то, с чем иногда не могла справиться даже их учительница.
Русский язык и сочинения проверяла мама. Больше всего маленькая Олеся боялась, что её родители могут развестись, как это было у многих её одноклассников. Когда родители ругались, она стояла за дверцей шифоньера и плакала, кусая губы до крови, чтобы никто не слышал её всхлипов. Она специально открывала дверцу шкафа, утыкалась зарёванным лицом в свои немногочисленные платьица и ждала, когда же перебранка кончится. Мама потом мазала её кровоточащие губы сладким люголем, хотя трещинки всё равно заживали медленно, но она думала, что пусть лучше не заживают трещинки на губах, чем на сердце…
Мама у неё была не то чтобы легкомысленная женщина, нет, она как раз была очень серьёзная и строгая, но ей нравились умные и успешные мужчины, которых она без проблем добивалась, так как была яркая и утончённая женщина со своим неповторимым шармом и многим приходилась по сердцу. Она с лёгкостью заводила романы на курортах, работе, в гостях… Возможно, что это был только лёгкий флирт, когда двое лишь чуть-чуть соприкасаются и рукавами, и душами… Так… Заинтересованный взгляд, ласковое участие в делах другого, парение над землёй в гондоле, привязанной к воздушному шару…
Олеся влюбилась на третьем курсе в доцента, молодого доктора наук, который преподавал у них русскую литературу. Он был, по её понятиям, немолод, где-то около сорока, и вполне мог бы быть по возрасту ей отцом. Его дочь училась у них в институте на втором курсе. Высокий красивый мужчина с русской фамилией и еврейской наружностью. Чёрные, как смоль, локоны, почти до плеч, падали на его очки в роговой коричневой оправе, такой огромной, что закрывали пол-лица. Нос у доцента был греческий, с горбинкой…
В сущности лекции его были суховаты и скучны, точно листок, который положили в гербарий – и забыли, а когда вспомнили и открыли альбом, чтобы снова лицезреть его яркие краски, то вдруг обнаружили, что он побурел. Но было в этом доценте что-то демоническое. Карие глаза, увеличенные сквозь линзы очков, притягивали магнитом. И он удивительно преображался, когда начинал читать стихи: на лице появлялось какое-то отрешённое выражение, скользили тени, точно от первой листвы, облитой солнечным светом. Стихов он знал наизусть очень много и читал их на своих лекциях довольно часто. Видимо, ему самому просто доставляло удовольствие это декламирование с кафедры. Читал с надрывом, в очень своеобразной манере, завораживающей каким-то своим внутренним надломом. Даже голос его менялся. Будто сухие ветки начинали ломаться от налетевшего ветра, а листва грустно шептала им вслед… Поговаривали, что он и сам балуется стихами и даже публиковался в университетской газете. Стихи его были неплохие, средние, ровные и серые, как железобетонные плиты, но в Союз писателей он не лез, хотя был довольно амбициозен, но только по части научных изысканий. У неё никогда не возникало желания почитать его стихи. Видимо, боялась разрушить ту ауру, ту магию, которую он так легко создавал вокруг себя: ей облучилась половина студенток курса.
Как-то она передала по рядам в аудитории фотографии с какого-то университетского мероприятия: ни одна из фотографий, где был изображён он, – к ней не вернулась.
Экзамены сдавали ему обычно плохо, не сдавших всегда набиралось человек десять, а то и больше. Олег Борисович был преподавателем требовательным, и списать у него было нельзя, но можно было его заговорить, просто нести с восторженными глазами какую-нибудь околесицу про писателей. Молоть то, что знаешь… Главное, чтобы находил он в твоих глазах свечение, то, что шло из глубины сердца, выбивалось из сумрака серых будней, точно подснежник из-под корки льда.
Она сидела на его лекциях и умирала от любви. Мысли уносились, как не запряжённые лошади, на крупе которых она сидела, судорожно вцепившись в гриву, неслись в сторону от ровной наезженной дороги по кочкам и канавам, напролом через некошеные кусты и траву. Она даже переставала слышать, о чём он говорит. Смотрела на него восхищёнными глазами, блестевшими, как поверхность моря, на которой играл солнечный луч.
Выбирала на каждую его лекцию платья и кофточки поярче, с воланами, оборками, рюшами, вышивкой и аппликацией, ажурные жилеты и накидки, отороченные кружевной тесьмой. Свои наряды она тогда шила сама, купить в магазинах что-то приличное было нельзя. И она раскраивала старые бабушкины и мамины платья, делала из двух их нарядов один для себя. Ничего, что строчка кривая, простроченная на старенькой бабушкиной машинке «Zinger», зато такого наряда ни у кого нет – и он обращает на себя внимание.
На семинарах тянула руку, аж дрожала: «Спросите меня!» Готовилась тщательно, старалась выдать что-нибудь этакое оригинальное. Смотрела на него не отрываясь, впитывала его в себя, как лист воду.
В шумном коридоре разглядывала исподтишка его дочь. Ничего особенного. Обыкновенная девица в джинсах и невзрачных свитерах, с чёрной толстой косой, в больших очках в чёрной роговой оправе, на папу похожа, отличница, но это ещё вопрос: сама она отличница или это папина заслуга. Но Олеся и сама отличница. Почему-то не представляла его в роли своего отца, хотя его дочь была всего лишь на год её младше.
Влюблена была она в своего женатого преподавателя, конечно, совершенно платонически. С замирающим сердцем, точно стояла на краю пропасти, заглядывая в бездну, слушала заместителя завкафедрой, когда он зачитывал руководителей курсовых, затаённо мечтая о том, чтобы это оказался Олег Борисович. А когда поняла, что её желание сбывается, то сердце её забилось, как посаженная в клетку дикая птица… Значит, её он точно будет знать и ей придётся общаться с ним гораздо больше, чем только на лекциях и экзаменах… Руководитель курсовой – это к тому же и руководитель студенческой практики. Практика у них была не только в школе, но и фольклорная.
Когда писала курсовую, хотелось написать попричудливее, поумнее, чтобы выделиться. Выписывала цитаты из чужих умных критических статей, раскладывала из них пасьянс, тасовала по тексту, как колоду карт, – и так, и этак – всё не нравилось. Всё казалось сухим и скучным. Вообще-то так и нужно было: скрупулёзный литературоведческий разбор, но ей хотелось лёгкости, полёта на крыле над горными вершинами.
Замечала, когда обсуждали её курсовую, что он смотрит иногда на неё как-то странно. Его зелёные глаза с изумрудными прожилками, похожие на драгоценный камень, становились чёрными и, увеличенные сквозь очки, казалось, присасывались к ней пиявками. Она поспешно отводила взгляд, втягивала голову в плечи, съёживалась, закрывалась, точно лилия во время холодного дождя. Дождинки его взгляда висели на лепестках, она ощущала их тяжесть… Начинала теребить, перебирать, словно чётки, бусинки на шее; пальцами о стол барабанить; платочек в руках мять так, что не замечала, как он жёваный становился, словно его отжали в стиральной машинке при максимальных оборотах центрифуги.
А то вдруг однажды накрыл своей большой ладонью её пальчики, нервно выстукивающие на столе, будто на барабане, какой-то танец папуасов: будто капкан захлопнул. Попался зверёк! Погладил ладонь своими шершавыми, как наждачная бумага, пальцами. Она смутилась, поспешно выдернула руку, сознавая, что лёгкое пожатие кисти ей приятно. Было ощущение, что сердце сорвалось с места и мечется в огромной пустоте тела. Затем сердце вдруг расширилось, заполнив эту пустоту, и слышно было, что оно стучит, будто заведённые часы у взрывного устройства… Счёт пошёл… Жёсткая ладонь сжимала и отпускала сердце…
Вообще он часто уходил от темы, рассказывал различные байки из своей жизни, наблюдая за реакцией Олеси. Шутил, пытался рассмешить. А она язвила в ответ.
А на лекциях, наоборот, смотрел мимо, отводил глаза, поймать его взгляд было невозможно: он становился вертким, точно ящерица, которая боится того, что придётся оставить хвост в цепких руках. Заметила, что если она начинает смотреть тоже мимо, то он принимался повышать голос, теребить часы и шутить. А если она не реагировала, то сразу становился хмурым.
Как-то столкнулась с ним в узком коридоре – так он весь сжался, чтобы её не коснуться случайно… Подумала: «Зачем же он ловил мою ладонь в свою, будто задремавшую зверушку?»
Сердце замирало в предчувствии счастья, когда представляла, что целый месяц она пробудет с ним на фольклорной практике.
О проекте
О подписке