Шел дождь. Вторые сутки мощные потоки воды топили в грязи пробивающиеся ростки скучных цветов в клумбах. Загаженный бродячими котами песок расползался сквозь широкие щели старых детских песочниц. Дворовые скамейки набухли, сделались черными, как…
Как гробовая доска.
Почему-то ему гробовая доска виделась именно такой – разбухшей, черной, воняющей прелыми листьями и свежей вскопанной землей.
– Мы с тобой, Ромео, теперь повязаны до самой гробовой доски, – вспомнил он тут же опасный шепот своего старшего товарища. – И ты мне должен…
Он всем и всегда оказывался должен, черт бы всех побрал!!!
Сначала должен был своим родителям соответствовать какому-то надуманному статусу и таскаться по секциям и репетиторам. И если первое ему нравилось, то со вторым он едва мирился.
Потом, когда отец исчез из их жизни, он стал должен своей матери. Должен стал ее поддерживать, оберегать. Хотя понятия не имел, как можно поддержать сползающую на самое дно жизни алкоголичку! Он пытался бороться с ее недугом, но тщетно. Мать губила себя в алкоголе и, кажется, делала это намеренно.
Потом стал должен этому чертову старшему товарищу, от звука голоса которого он всякий раз просыпался с криком, если тот ему вдруг снился.
И ведь, что характерно, он сам был в этом виноват! Сам!!! Как-то так вышло, что он сам обратился к этому гаду за помощью. Принял за чистую монету его проницательный взгляд, добродушный смех, желание помочь. А потом…
А потом превратился в его раба! Послушного, беспрекословно подчиняющегося, безвольного. А следом превратился и…
Рома крепко сжал подоконник сильными пальцами. Мышцы на животе и плечах напряглись.
Как так вышло, а? Как так получилось, что он стал тем, кем стал?! Как так получилось, что он потерял тех, кем дорожил?! Круг его друзей редел день ото дня, остался один человеческий мусор.
И Диана… Он никогда не простит себе, что потерял ее…
Дверь соседнего подъезда распахнулась. Под козырек, словно по зову его мыслей, вышла она – Дианка. Высокая стройная фигурка замотана в нелепый серый плащ, на голове такая же серая косынка, ниже плаща темные джинсы, на ногах грубые черные кроссовки. В руках дерматиновая сумка.
Будь его воля, он никогда не позволил бы ей надевать подобные вещи. И сумки такие в руки брать. Она создана для других вещей. Для другой жизни. И… для других людей.
Тебе не было теперь места с ней рядом, забыл? И воли твоей теперь не было. Воли, распространяющейся на нее. Ты ее потерял. Навсегда.
Дианка нахлобучила поверх косынки капюшон, но, прежде чем шагнуть под дождь, подняла взгляд на его окна. Она всегда так делала. Заученно, машинально. Он знал. И ему пришлось резко податься назад, чтобы она не видела, как он смотрит на нее.
Как именно он смотрит на нее!!!
Поймай она его взгляд, который непременно рассмотрела бы – у нее было невероятно острое зрение, она бы все поняла. Она бы поняла, что он тоскует по ней. И, может, поняла бы, что он страшно жалеет о том дне, когда оттолкнул ее от себя и назвал маленькой.
Как она доверительно жалась к нему тогда! Как тянулись ее губы к его губам! Он чувствовал своим телом всю ее – горячую, жадную, не знающую, что будет дальше. Он знал, поэтому оттолкнул. Не мог же он взять эту неумеху прямо на лестничной клетке! Стащить до коленей ее джинсы, задрать кофточку и под стон старого лифта взять ее в пыльном заплеванном подъезде.
Это не для нее, это не для ее жизни. Она у нее должна быть другой. Красивой и удачливой. Без грязи и пошлости.
– Не нужна она тебе, сынок, – раздалось неожиданно со спины.
Рома обернулся. Мать, сильно постаревшая сразу после исчезновения отца и превратившаяся в развалину после нескольких запойных лет, стояла, согнувшись, в кухне и смотрела через его плечо в окно на удаляющуюся под дождем Диану. Светлые волосы, поредевшие и немытые, были скомканы на затылке в какой-то лохматый пук и затянуты резинкой. Халат до коленей, старый, почти истлевший, хорошо что чистый. Стоптанные тапки.
– Зачем ты встала? – спросил он, отворачиваясь. – Ты же больна.
Последний месяц у нее сильно скакало давление.
– Больна, – подтвердила мать. – Но если я стану лежать, моя болезнь не пройдет.
– Водки не будет! – жестко отрезал Рома.
– А и не надо. – Мать прошаркала подошвами стоптанных тапок до подоконника, выглянула на улицу, вздохнула: – Какая мерзость на улице… И в душе… А в твоей душе, Ромео, как?
Он промолчал, хотя и был сильно удивлен ее вопросу. Последние несколько лет – а с исчезновения отца прошло пять лет – она его, казалось, вообще не замечала. Упивалась горем и водкой. А тут вторую неделю не пьет. В квартире навела порядок. Вопросы задает. Странно. Не помирать ли собралась?
Он представил мать под разбухшей черной гробовой доской и передернулся. Как ни надоели ему ее запои, смерти он ей не желал. Она, по сути, осталась единственным человеком, с кем ему не нужно было притворяться. И она не могла его предать. Никогда! В этом он был уверен.
– Плохо тебе, сынок, да? – Мать присела к столу, погладила старый пластик. – Я вижу, что плохо. Только не очень понимаю, почему? Есть подозрения, но…
– Но что?
Рома со вздохом сел напротив матери. Дианка исчезла за углом дома, можно было в окно больше не таращиться.
– Но ты ведь не расскажешь мне, нет?
Поблекшие глаза матери глянули на него неожиданно остро и требовательно. Он уже и не помнил, когда она так на него смотрела. В классе пятом, может быть. Когда еще отец был с ними.
– Не расскажешь… – Ее сморщенные ладони снова погладили по столу. Голова слегка качнулась. – Я очень виновата перед тобой, сынок. Очень!
– Мам, не начинай. – Он сморщился.
Подобных разговоров ему и с ее пьяных глаз было предостаточно.
– Погоди, не перебивай. – Грудь матери судорожно колыхнулась, раздался странный всхлип. – Знаю, что я долго пила, долго ныла. Помощи никакой. И ты… Ты совершил большую ошибку. И в этой твоей ошибке виновата я…
Роман почувствовал, как бледнеет.
– Я виновата, Рома. Только я. И не смей никогда винить себя в том, что случилось, – почти шепотом закончила мать, и снова странный клекот разбавил ее голос.
– Откуда ты…
Его бледность стала почти болезненной. Кажется, даже щеки заломило. И не стало хватать воздуха, чтобы дышать. Стены кухни сдвинулись, сомкнулись над его головой. Не зареветь бы, вот что! Он же не слюнтяй! Он же мужик! Сильный, пусть и не вполне независимый.
– Откуда ты знаешь про мои проблемы, про мои ошибки, мам? Откуда ты можешь знать? – сдавленным голосом спросил Рома.
– Я пила эти пять лет, но не была безумной, сынок. – Бесцветные губы матери скривились. – Когда тебя взяли на точке будто бы с наркотиками, я сразу поняла, что это.
– И что?
– Из тебя сделали подсадного! Из тебя сделали… суку! – выдохнула она с благоговейным ужасом. – Если бы был жив отец…
– Жив?! А он что?! Умер?! Не сбежал – умер?!
Из всего, что она сказала, он услыхал только это. И это его придавило, прибило! Больше, чем то, что она, оказывается, все, все, все про него знает. И даже, кажется, осуждает. Впрочем, как и сам он себя.
Отец – что? Умер?! Господи! Он столько лет надеялся, он столько лет ждал! Первый год вскакивал с постели, когда глубокой ночью громыхала подъездная дверь, скрипел поднимающийся лифт, слышалось осторожное шарканье чьих-то подошв по бетонным ступенькам подъезда. Он вскакивал и, замерев, стоял, приложив ухо к входной двери. И слушал. И надеялся. И закрывал глаза, моля бога, чтобы сейчас, ну вот сейчас, в дверной замок вошел ключ и дважды провернулся. И отец вошел, и…
И тогда все было бы по-другому.
А он что – умер??? Она знала все эти годы и не сказала ему???
Он же не знал. Он же потом начал ненавидеть его! Своего отца! Ненавидеть за предательство, за подлость, за бегство, за трусость. За то, что он сделал с матерью. С ним…
– Он умер?! Мам?! Говори!
Он с такой силой хватал ртом и толкал из груди воздух, что колыхались листочки отрывного календаря, висевшего над обеденным столом. Календарь был старым. Ему было пять лет. Отец любил отрывать за завтраком странички и зачитывать им дурацкие приметы и рецепты. И смеялся при этом звонко и заразительно. И находил это забавным. И находил забавными тех людей, которые следуют этим приметам и используют календарные рецепты.
После его исчезновения никто этих страниц больше не трогал. И со стены календарь не снимался. И ежедневно на них таращилось с пожелтевшего маленького прямоугольника тринадцатое число августа месяца пятилетней давности. И ежедневно приходилось рассматривать замахрившиеся ребра оставшихся страниц. Страниц, не оторванных рукой отца.
– Отца давно нет, сынок, – произнесла через силу мать и прикрыла дрожавшими пальцами правой руки глаза. А левой ткнула в численник. – Нет с тринадцатого августа.
– А где он?! Почему?! Почему так все скотски?! Мы его не хоронили!!! Я тебе не верю!!!
Рома вскочил с табуретки и заходил по тесной кухне. Три шага до окна, три обратно, до двери. Три шага до окна…
Там снова Дианка! Чего вот она сегодня душу ему рвет?! Стоит под дождем, стащив капюшон серого плаща и сняв косынку. И смотрит на его кухонное окно. И острые струи дождя бьют ее по голове, по лицу, делая больно. Ей же наверняка больно!
И он не выдержал.
– Я сейчас! – крикнул он матери, так и сидевшей с прикрытыми рукой глазами.
Выскочил за дверь, едва всунув ноги в стоптанные летние туфли. Сбежал с третьего этажа в две минуты. Лифта ждать не стал. Пока этот старый пенал со скрипом спустится, пока, лязгая всеми механизмами, распахнет свои обшарпанные двери, он уже будет на улице.
– Ты чего тут?! – заорал он на девушку, дергая ее за руку и втаскивая из-под дождя к себе в подъезд. – Ты чего мокнешь, дура, что ли?!
– Рома… – шепнула Диана посиневшими от холода губами, ее мокрые ресницы заметались. – Здравствуй, Рома.
– Привет, – буркнул он и на всякий случай отошел от нее на два шага. Оглядел всю: от мокрых спутанных волос до промокших насквозь грубых кроссовок. И снова буркнул: – Промокла вся, как курица. Посмотри, на кого похожа!
А она, вместо того чтобы обидеться, чтобы наговорить ему гадостей, оттолкнуть, убежать, просто послать его – идиота – куда подальше, едва заметно шевельнула губами, пытаясь улыбнуться. И проговорила:
– Я так рада тебя видеть, Рома.
– Рада она! – фыркнул он.
И снова перехватило в груди от недостатка кислорода, и теперь уже подъездные стены начали смыкаться над головой, заключая его в страшный бетонный куб, напоминающий тюремную камеру, в которой ему было жутко. Камера все время казалась ему кубическим безвоздушным пространством.
– Рада, – кивнула она. И улыбнулась чуть убедительнее. – Я так скучала!
– Скучала она! – возмутился он. – Я же сказал тебе: держись от меня подальше! Чего ты вот…
– Это не я. Ты сам, – возразила Диана, тараща на него свои неподражаемо голубые глазищи. – Ты сам вышел… Ко мне…
– А чего мокнешь, как дура?
Он убрал руки за спину, с силой сжал кулаки, уставился на нее злым, исподлобья взглядом. Он изо всех сил старался, чтобы взгляд был именно злым, почти ненавидящим. Он старался.
Но он не мог ненавидеть все то, что видел, не мог, не мог! Черт!!! Как же тяжело быть беспристрастным! Где же этому учат, черт?! Где учат ледяным взглядам, спокойному биению сердца, волевому равнодушному дыханию?!
– Я не дура, Ром. Я просто… – Ее нижняя губа предательски задрожала, и Дианка прижала ее верхними зубами на мгновение.
– Просто что? – Кулаки, от того, с какой силой, он их сжимал, онемели.
– Я просто люблю тебя… кажется, – едва слышно пискнула она и заплакала, опустив голову.
– Кажется ей!
Он так плотно стиснул зубы, что воздух сквозь них снова перестал попадать в легкие. И там так жгло в груди. Так нещадно жгло!
– Нет, не кажется. – Диана горестно всхлипнула, вскинула голову, глянула на него самыми распрекрасными на свете голубыми глазищами, в которых замерли слезы. – Я люблю тебя, Рома. Очень люблю! Не могу без тебя просто. Даже дышать не могу!
– Дура… – простонал Рома, на мгновение зажмуриваясь. – Какая же ты дура, Дианка!
Пальцы разжались. Он шагнул вперед, протянул к ней руки, погладил ее по плечам, затянутым в шуршащий серый плащ, насквозь промокший от дождя. Вцепился в них. И почувствовал, что она дрожит. Замерзла? Дотянулся подбородком до ее головы, потерся о мокрые спутавшиеся волосы. И снова зажмурился. И снова шепнул:
– Какая же ты дура, Дианка. Господи, какая же ты дура!
– Почему?
Она стояла и не шевелилась. Боялась намочить его яркую рубашку с оторванной пуговичкой у воротника или спугнуть. Боялась, что он снова оттолкнет ее и обзовет маленькой.
– Нам же нельзя… Нельзя быть вместе. – Он прижался щекой к ее виску, обхватил пальцами ее затылок. – Нам нельзя…
– Можно.
Диана запрокинула голову, нашла его губы своими и очень осторожно прижалась.
– Даже целоваться ты не умеешь, дурочка. – Он тихо рассмеялся. – Маленькая… Какая же ты маленькая еще!
– Нет!
Она так испугалась, что он снова ее оттолкнет, снова исчезнет и она снова будет месяцами ловить силуэт в его кухонном окне или выглядывать сквозь свое окно на улице в дурной компании. Забыла, что в промокшем плаще. Забыла, что их могут увидеть и доложить матери, а она запрещала…
– Нет! – Диана крепко обвила его руками, прижала голову к его груди, в которой сильно бухало. – Нет! Не уходи! Прошу! Я не могу! Я не могу без тебя! Мне плохо, Рома! Мне больно! Мне ничего не нужно без тебя, Рома! Ничего…
– Мне тоже.
Он взял ее лицо в ладони и поцеловал. Умело, по-мужски, ломая сопротивление ее неопытных губ, разжимая ее зубы, требуя ответа. А потом оттолкнул. И долго рассматривал в упор ее смятение, застывшее на выдохе.
– Я… Я не маленькая, – дребезжащим голоском произнесла Диана, совсем не так все поняв. – Я просто… Просто целоваться не умею. Не бросай меня, Ром, а?
Он отвернулся. Отвернулся, чтобы устоять. Чтобы не схватить ее за руку и не втащить к себе на третий этаж и там, закрывшись в собственной спальне, делать с ней все, что хотелось.
– Уходи, – буркнул он, начав подниматься по ступенькам.
– Рома! – ударил ему в спину отчаянный крик. – Пожалуйста! Я научусь! Научусь целоваться! Честно, честно.
– Вот дура, а! – Он тихо рассмеялся, оглядываясь и повисая на перилах. – Научится она! Я тебе научусь! Иди домой, Дианка. Пока иди домой.
– Ты меня не бросаешь, нет?
Она топталась возле подъездной двери, не замечая, как отвратительно чавкает вода в старых худых кроссовках. Серый вымокший плащ, перетянутый в талии, стоял колом. Под подмышкой зажата большая дерматиновая сумка. Мокрые волосы сбились комком на воротнике. Веки припухли от слез. Губы…
Она была смешной, нелепой и самой прекрасной для него. Она была его женщиной. Женщиной, которую он выбрал.
– Я сам научу тебя всему, Дианка, – проговорил Рома, не сводя глаз с ее рта. – Сам. Только я. Сбереги себя, хорошо?
– Да. – Она закивала часто-часто. – Да… Да, Рома. Так ты меня не бросаешь? Нет?!
– Нет, – сказал он и пошел наверх, уже не оборачиваясь.
А про себя добавил: нельзя бросить того, кем не обладаешь. Нельзя! И сразу сделалось тошно.
И мать еще тревоги добавила. Когда он вернулся, она говорила с кем-то по телефону, что само по себе было поразительным. Он больше года не видел ее с трубкой. С бутылкой – да. С телефонной трубкой – нет. А тут заперлась у себя в комнате и с кем-то говорит. И голос непривычно резкий. Она давно так не говорила. Обычно, разбавленные алкоголем, слова у нее выходили длинными, с затянутыми гласными.
Он встал под дверью ее спальни и прислушался. И подумал, что, не дай бог, она знакомых таксистов просит водки ей привезти.
– Я слушаю, слушаю! И не перебиваю! – громко произнесла мать, когда его ухо прижалось к ее двери. Помолчала. А потом со злостью воскликнула: – Да что ты?! И не знаешь?! Хочешь, я тебе скажу?!
Снова тишина, нарушаемая скрипом старого деревянного кресла, стоящего в углу в ее комнате. Кресло было раритетным, доставшимся отцу от деда. Стояло в их комнате музейным экспонатом. Мать на нем, на памяти Романа, не сидела ни разу. Утверждала, что сидение на нем напоминает пытку. Чего сейчас уселась? И с кем говорит? И телефон-то, телефон откуда?! Она свой год назад пропила за семьсот рублей. Так ему сказала. Может, просто потеряла?
– Не смей, сволочь!!!
Рома вздрогнул от резкого материнского крика после тишины, разбавляемой лишь скрипом старого деревянного кресла.
– Не смей втягивать его в свои грязные дела!!! Не смей, или я… – Она замолчала, видимо, ее перебили. И потом вдруг: – Я знаю, гад, под каким могильным камнем ты его спрятал. Сказать адрес безымянной могилы?..
О проекте
О подписке