Возвращаясь мысленно к минувшим десятилетиям, когда обстоятельства позволяли бывать в Лавре практически еженедельно, хочется вспомнить о наиболее ярких представителях ее братства. В этом отношении самым заметным, можно сказать, замечательным примером дореволюционного монашества среди братии был отец Иосиф[39]. До закрытия Лавры он жил в Гефсиманском скиту. Все, что могу вспомнить о нем, сказано им самим в проповедях или в «слове» перед исповедью. Высокий, седеющий, стройный, спокойный, даже величественный, он как-то сказал в Трапезном храме, что ему 77 лет. Грамоте научили его в 7 лет. И вот уже 70 лет своей жизни он ежедневно читает Святое Евангелие. И что самое удивительное, ему это не только не надоело, но, читая знакомые строки, он находит в них все более и более глубокий смысл. Сказал он об этом для того, чтобы дать понять: Евангелие открывает каждому человеку так много, как только тот может вместить.
Говорил отец Иосиф просто, спокойно, убедительно уже потому, что все им сказанное было подтверждено его личным опытом. Делился он этим как старший, желающий предупредить, передать лучшее из пережитого, уберечь от возможных ошибок. У него не было (по крайней мере, не заметно было рвущейся к нему толпы) особо выделенных «духовных чад», он ровно, приветливо, доброжелательно относился ко всем, и все, слушая его, были в тот момент ему своими. Кому надо было спросить что-то, могли спокойно задать свой вопрос на исповеди или в то время, когда он шел по территории Лавры. Исповедующимся он предлагал разделиться на тех, кто регулярно ходит в храм и исповедуется довольно часто, и тех, кто давно не был на исповеди и требует себе больше времени. Первых просил пройти вперед, а вторых – пропустить их и подождать. Мы, стайка молодых студенток, шутили: «Ты тоже прошла в числе “иже во святых”?!».
Архим. Иосиф (Евсеенок; † схиархим. Иосия)
Каяться ему было не страшно: он не давил, не подчеркивал пропасть между ним, священником, и тобой, жалким грешником. В его всегда простых словах чувствовалось большое желание помочь освободиться от грехов и одолеть греховные привычки. Кажется, он был одним из первых (если не первым), кому благословили отчитывать бесноватых. Делал он это в храме Всех русских святых, под Успенским собором. Там творилось страшное – шум, всевозможные крики… Мы старались туда не заглядывать.
Незадолго до кончины отец Иосиф принял схиму с именем Иосия. В памяти он остался как живой пример того дореволюционного монашества, на котором можно учиться тому, как вера дает душе ясность, мужество, бодрость и глубокое душевное спокойствие. От его присутствия становилось проще и мирнее на душе, было очевиднее, что заповеди о любви к Богу и людям неразрывны, а исполнение их хотя бы в какой-то мере возможно всем, кто к этому стремится. Теперь, спустя годы, особенно выступает его величие и внутренняя духовная красота, к которой ведет один путь – путь веры и смирения.
Из монахов старшего поколения нельзя не вспомнить отца Серафима[40], прозванного «пушистым». Он, говорили, пришел в Лавру, уже прежде пожив в монастыре, но в каком – не знаю. Никогда не было желания где-то что-то узнавать о насельниках, все они воспринимались как нечто общее – братия Лавры, и если кого-то можно было запомнить, так это тех, кто выходил на исповедь. Имена их узнавались случайно или так и оставались неведомыми. Чем выделялся из всех исповедующих отец Серафим? Во-первых, внешним видом. Его нельзя было спутать ни с кем. Невысокого роста, слегка согбенный, с пушистыми седыми волосами: «Божий одуванчик», – шутили мы, видя его. Но не это, конечно, обращало на себя внимание. Он, как и отец Иосиф, был тоже из минувшего мира «настоящих монахов». Спокойный, собранный, исполнительный, он шел на исповедь как на свое послушание. Из того, что доходило до нас от бывших у него на исповеди, можно заключить, что он трезво оценивал положение кающегося и не склонен был душевные переживания считать духовными. К таким духовникам никогда не собирались толпы почитателей, и нам можно было спокойно ждать своей очереди. Никто не рвался к «своему» батюшке. Кто-то из братии говорил знакомым: «Когда к нему в келию ни придешь, всегда он в епитрахили – молится. Откроет, скажешь нужное и надо уходить – мешаешь ведь молитве»…
По воскресеньям вечерами монахи и народ собираются в древний собор Святой Троицы на акафист Преподобному. Как-то раз, помню, так хотелось остаться, а надо было к назначенному времени вернуться. Шла медленно мимо здания Духовной Академии, церкви Смоленской иконы Божией Матери, где обычно поменьше народу, побольше кустарников. Никаких конкретных мыслей в голове, просто хорошо на душе, тихо, мирно. Слава Богу за все! Неожиданно налетает бойкая девчушка, энергично и шумно на все реагирующая.
– Ты акафиста ждешь?
– Нет. Мне вечером надо дома быть.
– Да останься!
– Не могу…
– Ну уж…
Махнув рукой, убежала. Да, хорошо бы остаться, но надо ехать. Как часто из-за этого «надо» многое теряется. Но может быть, не только теряется?
В этот момент дрогнул колокол, поднимая стаи галок и грачей над колокольней. Люди заспешили в собор. Еще чуть-чуть постою, последние минутки… Пробую себя утешить мыслью о том, что, возможно, в воспитании покорности жизненным обстоятельствам есть и полезное. Теперь с духовным руководством трудно, и большинство вынуждено руководствоваться обстоятельствами. Только бы были они выражением воли Божией!
И тогда, стоя у Преподобного, хотелось вполне согласиться с молитвой его, молитвой всей Церкви: «Да будет воля Твоя!». Конечно, не хочется спешить в этот мир, где так суетно, но «да будет воля Твоя!». Конечно, суета будет спешить вытеснить все добрые воспоминания и впечатления, но «да будет воля Твоя!». Конечно, опять будет тянуть в Лавру и когда-то еще удастся выбраться, но «да будет воля Твоя!». Лишь бы Твоя, Господи, воля, благая и совершенная… Начался вечерний акафист.
Троицкий собор до реставрации, 1946 г.
Как-то в летний праздник преподобного Сергия вышли мы после ранней литургии из храма с надеждой где-нибудь присесть. Стрелки двигались к восьми. Чернели скамейки, всюду мелькали белые платочки. Многим хотелось вытянуть уставшие ноги, ведь большинство из пришедших стояли всю ночь, слушая сначала молитвы перед исповедью (это уже после всенощной), слово священника с напоминанием грехов, потом ждали очереди к духовнику на исповедь. Очередь из-за многолюдства тянулась до рассвета. И вот небольшой перерыв между службами в самый день праздника. Разыскивая укромный свободный уголок, натолкнулись на небольшую группу богомолок, окруживших трех женщин. Они только что кончили что-то рассказывать и, помолчав, предложили: «Хотите, споем про Ноев ковчег?». Все охотно согласились. Старшая начала немудреные стихи, две другие подхватили. Напев необычный, нездешний. Это – сибирячки. Поют старательно, как люди о Боге забыли, как охладела любовь, как стали хуже скотины, как над Ноем смеялись, как погибли в холодных волнах. Стихли все, поняв сравнение, и, насторожившись предупреждением, стали молча расходиться.
Далеко Сибирь. Там и храмов мало. Выбраться оттуда, конечно, куда труднее. Надо этого очень хотеть и еще, конечно, надо жить желанием помнить Бога, как-то другим помогать в этом же. Потому они и пели, что очень хотелось полноты общего стремления от земли подняться хоть здесь, на земле, освященной молитвами Преподобного. Здесь побыть как в преддверии рая, здесь помолиться о всех, ведомых и неведомых, здесь раствориться, как капля в океане «народа Божиего». Очень это чувствовалось тогда.
От тех давних лет остались в памяти отдельные штрихи. И говорить-то вроде бы не о чем, но вместе с тем эти штрихи вызывают к жизни давние ощущения, волнения, порой трепет, которые сливались в живое, радостное прикосновение к чуду, не проходящему с годами. И теперь, глядя на зеленый огонек лампады в щелевидном окне Троицкого собора, вспоминается время, когда была у нас крыша над головой в убогой хатенке давнишних наших знакомых. Бывало, волнуешься вечером, боясь проспать утром, опоздать на братский молебен. За ночь сколько раз проснешься, пока совсем не поднимешься в пятом часу. Зимой в это время совсем темно. Идешь не спеша. Хорошо в Лавре зимой! Да и всегда хорошо. Зимой морозный воздух гонит прочь усталость. Близость Лавры вливает в душу мир, покой, радость бытия. В братском корпусе зажигаются огни, просыпается жизнь. Нетронутый снег и большой холодный зам!ок сторожат тишину в соборе Святой Троицы. Только из алтаря зеленый лучик открывает дверь надежде на прощение и даже любовь. Божию любовь и любовь всей Небесной Церкви. Живой огонек! Он сейчас символ неусыпающего Божиего милосердия, недремлющей молитвы преподобного аввы Сергия! Говорить об этом вроде бы и не надо. Разве что вспомнить такие значительные слова: «Да знаменается на нас свет Лица Твоего!»[41].
Ночью на первой Пасхальной заутрени и литургии мы были в Успенском соборе. Там уж не задремлешь: холод такой, что бодрствовать придется… Мы греемся, как можем, в первой электричке. Это пройдет, а праздник – Пасха! – останется в душе. Позже придет желание отметить в богослужении все, что как-то тронуло, а в первые годы все сливается в единый мощный поток, уносящий в иной мир, для которого не находилось тогда слов.
В понедельник Светлой седмицы отсидела за партой положенные часы, а в голову настойчиво лезла мысль-желание сделать что-нибудь особенное, как-то еще отметить Пасху. А что если взять… и укатить в Лавру?! Конспекты и библиотека не убегут, а Пасха пройдет… Конечно, службы в это время нигде никакой… но зато звонить будут. Целый день звонили, с небольшими перерывами. Хорошо в Лавре звонят! Сказано – сделано. Мелькнули все 70 верст, и перед глазами снова Лавра. Звонят! Народу немного, основная масса разошлась, разъехалась. Звонят так торжественно, кажется, на весь мир, всюду слышно. Знаю, что не так, но хочется, чтобы всем было радостно. Молодые монахи поднимаются на колокольню. Обхожу Лавру, Академию. Детская радость, безотчетно яркая, добрая и внешне ничем себя не выражающая оттесняет все. Небо над головой чистое-чистое. Пришла мысль: небо, осветив землю, навсегда останется чистым, а вот земля, мир наш, вспомнит ли о силе, держащей мир? И чудится в перекличке колоколов: вспом-нит-ли, вспом-нит-ли, вспом-нит-ли?
О проекте
О подписке