Те самые лихие девяностые (пять лет спустя)
– Табак! Все, хорош, вылезай из воды! – крикнул я своему здоровяку алабаю, что не столько помогал рабочей выжловке собирать подбитых уток в камышах, сколько просто наводил суету и буянил от радости, поднимая тучи грязных брызг.
Махорка тем временем с деловым видом вылезла на берег с последней добытой тушкой в зубах и отряхнулась. Дурачина Табак подскочил к ней в три здоровенных прыжка, пытаясь, как обычно, втянуть в игру, но умница пойнтерша подняла хвост жесткой палкой вверх и задрала справа губу, предупреждающе зарычав, не разжимая зубов с птицей. У нее не забалуешь, так-то добрая и игривая, но на работе никаких вам шалостей.
Возмущенно скульнув, молодой балбес, что уже и сейчас был выше ее в холке сантиметров на пятнадцать и на столько же кэгэ тяжелей, припал на передние лапы и опустил на те лобастую башку, демонстрируя покорность. Махорка, удовольствовавшись этой воспитательной мерой, задрала голову с ношей повыше и потрусила ко мне. Исполнительно бросила тушку мне на правый берец и села, преданно уставившись в мои глаза своими желто-коричневыми.
– Умница моя! – погладил я ее. – Ты не сердись на него, он же у нас молодой совсем дурачок, да и не охотник вовсе. Зато охранник хоть куда.
Конечно, брать на охоту алабая не имело смысла, да и неправильно. Но и бросать кипящего энергией молодого кобеля одного в вольере на пару дней мне казалось жестоким. К тому же Табак очень быстро уловил правила этой, само собой, на его взгляд игры – пока в схроне засаду на уток устраиваем и сама стрельба, он у УАЗИКа сидит смирно тише воды, ниже травы. А вот когда уже Махорка собирать дичь начинает, тут уж ему можно поскакать и повеселиться вволю. И, кстати, он на лету ловил, и на его счету тоже была пара найденных подранков. Это для меня святое дело на охоте – покалеченную живность за собой не оставлять. Подбил – так ищи до последнего, не ленись и не оставляй на медленную и жестокую смерть.
– Так, ребята, давайте уже о траву оботритесь, и выдвигаемся, – приказал я. – Домой пора, нагулялись вволю, и дичью заняться надо, чтобы не пропала зазря.
Собаки послушно сорвались с места и понеслись подальше от берега в высокую, уже пошедшую к осени в желтизну траву и принялись там возиться, валяя друг друга и выпуская последний пар. Ничего, в этом году мы только второй раз выезжаем, а ближе к холодам каждые выходные станем, не будут засиживаться.
По дороге домой встретил лесника нашего, Петьку Соломонова.
– Чё-как? Не пустой? – спросил он, не вылезая из своей «Нивы».
– Нет, с добычей. Проверять-считать будешь?
– Да иди ты! – махнул он на меня досадливо рукой. – Тебя я еще не проверял. Скажи лучше – не слышал кого сильно палящего неподалеку? А то на днях какая-то сволота свинью с семью поросятами постреляла. И главное, паскуды такие, у всех только ляжки задние срезали, а остальное кинули.
Вот ведь гнусь какая! Знаю я, что многие охоту в наше время атавизмом и даже зверством считают, но, по мне, мужик, который ни разу в жизни сам, своими руками мясо не добыл, вроде как и не пожил нормально. Но одно дело – добрая охота, по всем правилам и без лишнего вреда природе, а совсем другое – вот такое скотство. Какой же мразью надо быть, чтобы мать с молодняком побить, да еще, считай, для баловства, только куски повыхватывать. Да ни один зверь так никогда не поступит!
– Нет, не слыхал ничего, один я в округе вроде шумел. Тебе, может, с облавой на этих тварей помочь? Ты скажи, я пойду, и мужиков еще поднимем. За такое руки по локоть поотрубать надо у*бкам.
– Эх, толку-то от облавы той, Илюха, – махнул снова рукой Петька, уныло скривившись. – Ну поймал я одних на той неделе, лосиху беременную застрелили. Ну и чё? Они мне в рожу корочками эсбэшными и депутатскими ткнули, на хер послали и дальше разделывать ее стали. Сказали, еще рот раскрою, и самого завалят и скажут – типа, несчастный случай на охоте, и ни хрена им не будет. И чё я им сделаю? Развелось их, господ новых, чинуш да бандюков вперемешку. Постоял, обтекая, и дальше поехал.
– По закону с такими ничего не добьешься, – вынужден был согласиться я и не продолжил, хоть на языке и вертелось, что с такими надо не по закону, которым они подтираются, а по справедливости. Но не болтать вслух на всех углах, а делать надо молча, да так, чтобы концов не нашлось потом.
Уже на подъезде к поселку, километрах в десяти, ожил мой телефон. Надо же, а я его кинул в бардачок да и забыл, как выехал, думал, сел давно, а он жив. Потянулся, нашарил, только и успел увидеть на экране «Гром», и этот гад сдох. Телефон в смысле.
– Твою же налево! – ругнулся и прибавил газу.
Сто процентов, Никитос или сам ко мне решил нагрянуть, или вместе с мужиками еще. Пиво-баня-водка, посиделки, короче, а я сам не дома, еще и телефон сдох. Он со своими и так не частыми, раз в полгода где-то, наездами оставался почти единственным моим нормальным кругом общения до последнего времени. Ну за исключением здрасти-досвидания с соседями. Одичал я практически за эти пять лет, но не тяготило это ничуть. Наоборот, хоть и рад был ему и бывшим сослуживцам, но все равно каждый раз потом внутри ныло, и спать опять не мог, километры десятками вышагивал по лесу, выгоняя это из себя. Вот, правда, с месяца четыре как ко мне молодежь ездить стала, Антон с Лизаветой. Те самые, что сюрпризом на пасеку ко мне вылезли избитые и в драку лезть готовые друг за друга. Хорошие такие и влюбленные, видно, до полного одурения. Я это в них еще тогда, в мае засек, хоть Лизка-оса и фыркала и нос задирала все, вся из себя вольная птица. Балбеска, ну чисто как Табак мой. А сейчас приезжают, она поутихшая, к Антохе льнет, смотрит уже совсем по-другому. Не бритвой будто от себя всех отхреначивает, а просто, по-нормальному уже. Оттаяла девка-то. У меня от них тоже сердце щемит, но по-другому, не расшатывает, не бередит. Они мне о моих хороших моментах напоминают, о том, что было до всего дерьма в жизни.
Вошел в дом, поставил телефон на зарядку, сам в душ и, только когда вышел, запустил его и хотел набрать Громова, но он опередил меня.
– Горе, да где тебя носит? – как-то очень хрипло против обычного спросил он. Заболел, что ли, или опять вчера гулеванил до синевы и песни горланил? Он это дело любит.
– Да я в лесу был, вот только прибыл домой. У тебя срочное что? Подтянуться хочешь?
– Несчастье у нас, Илюха. Командир наш помер. Сегодня в два хоронят.
– Петрович? Помер? – дошло до меня не сразу.
Понятное дело, что своих уже похоронено немало. Больше, конечно, пока служили, но было достаточно и после, на гражданке. Кто спился, кто разбился, кто руки на себя наложил, а кого и в бандитских разборках постреляли или посадили за то, что они кого порешили. Мало кого из нас, обожженных войной, жизнь-то обычная принимала. Не вливались в нее, все вышвыривало, выдавливало, как земля плодородная из себя камни наверх обычно исторгает. Единицы смогли устроиться достойно, семьи удачно создать, зажить по-людски, спокойно. И наш Петрович был одним из таких везунчиков. Женился сразу же после отставки, дочь растил, в бизнес подался, да так подфартило ему, что прямо зажиточным он у нас стал. Короче, хорошо ведь все у него было.
– Случилось что? – я даже почти не спрашивал, сразу предполагая дерьмо.
– Да такое случилось, Илюха… короче, давай не по телефону. Подтянешься?
– Само собой.
Я постоял, тупо пялясь в стену. Как так-то?
Собак загнал в вольеры, дичь всю из машины вытащил и, все еще пришибленный на всю голову, пошел стучать к соседке.
– На! – забыв и поздороваться, сунул я ей связку битой птицы.
– Ой, дядя
О проекте
О подписке