На вопрос, кем она хочет быть во взрослой жизни, Надя всегда честно отвечала: «Не знаю». Она не была «способной к языкам», как хвастались дед с бабушкой. Ну не будешь же называть талантливым человека, который в положенный природой срок заговорил на родном языке. Вот и французский был ее вторым родным. Во Франции мать говорила с ней только по-французски, русским Анна пользовалась лишь в Москве, среди чужих.
Самой себе Надя признавалась: нет у нее никакого призвания, дара, нет трудолюбия, нет сил настаивать на своем. Поэтому самое ее заветное желание состояло в том, чтобы ее оставили в покое, дали жить, как ей хочется, не нависали, не диктовали свою волю, не учили поминутно, куда шагнуть, на что взглянуть. Ей хотелось быть хозяйкой собственной большой семьи, никогда не покидать своих детей, жить с ними на вольном воздухе среди трав, деревьев и посаженных ею цветов.
Однако дед с бабушкой все выискивали, выискивали у нее таланты, чтобы дать правильное направление и не сбить ребенка с пути. В итоге определились все-таки «по языковой линии». В иняз она благополучно провалилась, получив двойку за диктант по русскому. Диктантец вкатили такой, что и самим гордым экзаменующим училкам он вряд ли был бы по силам, доведись им поменяться местами с любым дрожащим абитуриентом. Все это называлось «высокие требования». А на деле сводилось к тому, что все ошибки были бы исправлены этими же неподкупными мегерами, сообрази дед нанять одну из них в репетиторы.
В результате закончила Надежда вечерний пед, причем вполне успешно, без троек, не прилагая к этому особых усилий.
С работой помог мамин Шарль, ставший на волнах российских перемен одним из учредителей знаменитого женского журнала, издаваемого ныне и на русском языке. Знанием французского в редакции никого было не удивить, все пришли не с улицы, за работу взялись рьяно. Надежде досталась рубрика «С глазу на глаз» – советы опытного психолога одиноким запутавшимся созданиям с пробемами, не разрешимыми в одиночку. Юридическое право называться психологом она, в общем-то, имела: пригодился-таки педагогический диплом. Правда, поначалу выступать с умными советами было странно и смешно, к тому же писать потоком принялись не сразу, так что первые номера журнала содержали старательно переведенную с приданием местного колорита исконную французскую рубрику. Вскоре же, начитавшись родных писем с дремучими ошибками и по-настоящему кошмарными сюжетами в них, она прониклась сочувствием и стала искренне соучаствовать в судьбах своих корреспондентов. Со временем рубрика ее стала чрезвычайно популярной. Теперь она называлась «Наедине с Надеждой». Так что пригодилось и ее оптимистическое многозначное имя.
Больше всего в своей работе она ценила возможность работать дома. Ей не надо было, как большинству подруг, проделывать ежедневный утомительный путь на работу – с работы, отсиживать положенный срок. Сама себе хозяйка. Почти то, о чем мечталось.
С будущим мужем она познакомилась в родной редакции. Собственно, Шарль их познакомил, почти сосватал: представил ее Андрею как свою дочь, ну, тот и заговорил с ней на своем своеобразном английском. Думал, француженка, по-русски не понимает. Потом удивился, услышав родную речь. Пришлось объяснять, кто ей Шарль. Ну и слово за слово… Четырьмя годами старше, Андрей уже был сложившимся журналистом, поработал после журфака в казавшемся незыблемо надежном государственном издании, благодаря чему имел комнату в общаге и обещали даже квартиру со временем, но все кардинально поменялось в одночасье. Иностранный бабий журнал платил гораздо больше, чем ожидалось в дерзких мечтах, да и перспективы сулил более радужные.
Узнав о предстоящей свадьбе, Надины старики в целом одобрили грядущие перемены в ее личной жизни. Все было правильно: закончила институт, устроилась работать, вышла замуж. Им было чем гордиться: вырастили, выучили, пусть теперь живет-поживает да добра наживает. Бабушку немножко тревожило, что «мальчик не москвич», но дед решительно пресекал подобную болтовню.
Мать задала вопрос вполне в своем духе: «А зачем тебе это надо?» Фразочка типа: «Я его люблю» ничего ей не объясняла и не доказывала.
– Будь добра, растолкуй мне внятно, что тебе, лично тебе, даст это замужество? – четко формулировала она свои меркантильные вопросы вместо ожидаемых дочерью поздравлений.
– Мы будем вместе…
– На шее у деда с бабкой! Ну, твое приданое понятно. А он, как муж, чем ценен? Любите – живите вместе. Снимите напополам квартиру, посмотрите, сможете друг с другом всю оставшуюся жизнь?
– Но ты же за папу не на всю жизнь шла? Что же поженились?
– Ну, ты меня с собой не сравнивай. Я была изгоем. Я спасалась. К тому же, если говорить о практической стороне, твоему отцу все-таки было что дать.
– А мне ничего не надо! Ни от кого. Мне семью надо. Свою собственную! – Тогда Надя впервые вопила, общаясь с матерью, не боясь, что спугнет, что та не приедет, забудет ее насовсем.
С отцом к тому времени Надя не виделась несколько лет после их неожиданной отвратительной ссоры. Чтобы никому не было обидно, свадьбу вообще не устраивали. Расписались и полетели в свадебное путешествие все в ту же Францию. Именно в Париже Надя уверилась, что любит своего мужа (да-да, мужа, мамочка, а не зыбкого бойфренда, который сегодня есть, а завтра тю-тю). Она была не одна, ей было спокойно и весело, они легко сроднились.
Стоило ли обращать внимание на мелочи?
Разбалованная французскими приличиями мать брезгливо спрашивала тет-а-тет, не пора ли Андрею отучиться облизывать пальцы во время еды и не заглатывать пищу так торопливо, как будто это последний ужин в его жизни.
Или при случае рассказывались затертые анекдоты о советских дипломатах, вроде того, как один просит у другого носки посвежее, чтоб на важном приеме щегольнуть, а друг-дипломат радушно делится: «Да возьми, возьми, вон они, носки-то, под кроватью стоят!»
Или вдруг Надино внимание в общем разговоре обращалось на то, что Шарль меняет рубашки каждый день, а то и по два раза на дню, и это забота не только и не столько о собственной внешности, сколько о чувствах окружающих, не обязанных обонять запах нечистой одежды.
Некие инструкции полагалось выслушать и новоиспеченному супругу. «Научитесь быть веселым и приветливым с пожилыми дамами! – советовала мама. – Не рвитесь сразу высказывать почтение к их сединам, постарайтесь чем-то развлечь. Русские мужчины – страшные хамы. Умеют быть любезными только с теми, кто для них представляет сексуальный интерес. Между тем иметь в друзьях даму в возрасте не только полезно, но и приятно, многому можно научиться. Во Франции женщина с момента рождения до ухода в мир иной считается женщиной. С ней вы просто обязаны быть галантным, нежным, предупредительным. Делайте, делайте над собой усилия, смотрите по сторонам! И улыбайтесь почаще, оставьте это выражение мировой скорби на челе».
Все это были пустяки. Даже скучноватая и торопливая близость Надю, не имевшую особого положительного опыта в этих делах, не смущала. Главное – душой сродниться.
Затертое слово– «любовь». Все ее ждут, все к ней стремятся, а что искать – толком сами не знают. Отец ей как-то признался, что вот прожил жизнь, а так и не понял, было это с ним или нет. Но кому-то ведь дается. В награду или в наказание? И вообще, любой дар, с которым человек приходит в мир, – награда или тяжкий крест?
Как бы то ни было, теплое уютное чувство долгожданной цельности с сильным и добрым человеком вполне можно было назвать любовью.
Хотя никакого приданого у Андрея не было, о чем так беспокоилась прагматичная его теща, дал он семье выше всяких ожиданий. Талантливый, энергичный, он вскоре занял один из руководящих постов в их издательстве, деньги у них были, х о р о ш и е деньги, так что Надина зарплата составляла до смешного незначительную долю их бюджета.
После рождения их первого сына Надя поняла, что детское чутье ее не обманывало. Именно в собственной семье обрела она наконец счастье. Она совершенно переродилась, почти забыв о тягучем одиночестве своей юности.
Новая жизнь раскрыла в ней настоящий ее дар: она стала писать картины, в которых отразились данные ей природой радость и теплота. Она сильно уставала от множества никчемных слов, посылаемых ей запутавшимися в липкой житейской паутине женщинами, а также от своих, скорее всего, бесполезных советов, тоже состоящих из профессионально нанизанных одно за другим слов, слов, слов. Молчаливая работа с красками помогала уйти от всего этого, полностью погружала в иную, ее собственную, реальность.
Дед сокрушался, что сразу не отдал Надю в художницы, хотя ведь что-то такое в ней видел: повел же ее, восьмилетнюю, в изостудию Дворца пионеров.
Руководитель кружка посадил очередное юное дарование рисовать вместе со всеми большую гипсовую руку. Рука выглядела нечеловечески совершенной. Надя долго разглядывала ее, сравнивая прекрасные длинные пальцы и ровные ногти образцовой руки со своими, корявыми, в заусенцах. Оказывается, одна рука, да что там рука, палец, ноготь могли поведать о величии или ничтожестве того, частью кого являлись. Пораженная этой мыслью, Надя принялась изучать каждую мельчайшую складочку гениальной руки, чтобы утвердиться в собственном открытии.
Так занятие и кончилось. Она успела впитать в себя дивный образ. На чистом листе бумаги не было ничего. Пока не было. Но запас терпения у взрослых слишком мал, а суд слишком скор.
– Не хочешь – не надо, чего только час просидела, – решил опозоренный дед, уводя внучку в реальный мир малозначительных лиц, пальцев, тел.
Рука, как потом оказалась, была слепком творения Микеланджело.
Значит, проклевывалось у нее художническое чутье. Но опять же: все к лучшему– не усох ли бы зачаток ее дарования под гнетом классических образцов?
Вообще с течением жизни она стала понимать, что все действительно происходит во благо и именно тогда, когда это нужно, ни раньше, ни позже. Если что-то требует невероятных усилий, никак не дается, лучше отступиться, это не твое. Или пока не твое. Когда настанет время, получишь с легкостью. Будто чудо произойдет. Она сама была свидетелем настоящего чуда в их собственной квартире.
Они жили в тихом арбатском переулке, в доме, построенном в начале прошлого века. Надя иногда думала о настоящем его хозяине: создал человек для своей семьи такую красоту, все так гармонично, продуманно, по-старомосковски уютно, рядом с изумительно красивой церковью, золотые купола в окошки сияют, дворик дремотно-очаровательный, хоть и небольшой, а со своими тайнами вековых вязов, с махровой сиренью. Мечтал, наверное, владелец, что заживут счастливо его потомки в этом просторном трехэтажном особняке в пятнадцати минутах ходьбы до Кремля.
Не тут-то было. Произошел предрекаемый всеми, кому не лень, конец света, «кто был никем, стал всем», и в эпоху засорения душ и мозгов шлаками сатанинской гордыни все заполнила человеческая нечисть.
Превратилось прекрасное творение в заурядную московскую коммунальную трущобу.
На первом и втором этажах – по одной всего квартире, но сколько же народу в них прозябало! Да можно и сосчитать: внизу– шесть комнат, шесть семей, над ними – на одну меньше, в каждой, естественно, по семье. Только их, третий этаж, с небольшой натяжкой можно было назвать почти не коммунальным.
В начале войны в дом, где жила семья будущего Надиного деда – его отец, мать, жена с маленьким сыном, – попала бомба. К счастью, никто не пострадал, погибли только вещи. Потерявших кров людей расселили кого куда, им же случайно досталась эта жилплощадь. В ордере значилось, что местом их проживания будет теперь коммунальная квартира, в которой причитается им две комнаты. На деле же все обстояло совсем не так. Бывает, что равнодушие чиновников оборачивается на пользу одному из десятка тысяч скорбных просителей. Или тогда сыграла свою роль сумятица осени сорок первого года, немцы стояли у самой Москвы, шла эвакуация, надвигалась паника, ордер выписал случайный человек: скорее, скорее, чтобы отвязаться, успеть убежать со всеми.
Вернулся дед с фронта по новому адресу, увидел свои «две комнаты в коммуналке» и не поверил собственным глазам. Вот так хоромы! На самом деле семья его переехала в полноценную четырехкомнатную квартиру с огромной кухней, великолепной барской ванной. Хитрость состояла в том, что центральная комната жилым помещением не считалась, в ней не было окон, в нее выходили двери обитаемых комнат. И было этих дверей три, стало быть, и комнат – три. Тут не было никакой ошибки, просто в начале имущественного передела огромная тридцатишестиметровая комната с четырьмя окнами была самовольно разгорожена, а в бумагах домоуправления это отражения не получило. Да и к дому этому, надо сказать, не особенно приглядывались, все собирались сносить, как и близлежащую церковь. Война помешала.
Квартира казалась, да и была фактически абсолютно изолированной. По документам же кухня, туалет, ванная значились «местами коммунального пользования». На их этаже по другую сторону кухни тихо существовали две мумифицированные старушки, имевшие право наравне с ними пользоваться «удобствами». Однако они не только не покушались на кухонное и ванное пространство, но попросили наглухо заколотить дверь, ведущую в их часть квартиры.
Все свое детство Надя завидовала детям из нижних квартир: в них можно было попасть и через парадный ход, и по черной лестнице. Черная лестница вела во дворик, их собственный домовый дворик, в который не было хода никому из окрестных домов; чтобы в него попасть, надо было иметь ключ от калитки. Парадный подъезд выходил на улицу. Через него шли в школу и по всяким другим городским делам.
Во дворе гуляли. Там было самое интересное. Одна только Надя из всех живущих в доме ребятишек не имела возможности попадать во дворик по черному ходу, а должна была выйти через парадный подъезд, обойти дом, отпереть калитку. А потом еще все время помнить про ключ, который терялся, стоило чуть увлечься игрой.
Надю всегда занимало, куда ведет эта таинственная, вечно запертая дверь в их кухне. Еще младенцем она без устали упорно толкала ее плечиком и попкой.
– Туда нельзя, там другие люди живут, – объясняла бабушка.
Загадочные маленькие старушки, пользовавшиеся только крутой лестницей черного хода, упорно стремились к независимости и сепаратности. Каждая из них занимала крошечную комнатушку. Наверное, в прежние времена одна из каморок, чуть большая, предназначалась прислуге. Как впоследствии выяснилось, там имелась даже раковина с горячей и холодной водой. Меньшая комнатенка явно служила некогда кладовкой, окно в ней отсутствовало. Кроме того, у старушек была собственная уборная, опять же, очевидно, прислугина. Этот унитаз, принадлежавший только им, был колоссальной привилегией, если вспомнить, что в нижней квартире был один туалет минимум на двадцать человек.
Чем питались, как готовили необщительные соседки, никто и ведать не ведал.
Справедливый дед неоднократно подходил к ним во дворе, предлагая пользоваться кухней и ванной, что полагалось им по закону.
– Благодарим вас, но это чужая территория, нам вполне комфортно у себя, – следовал решительный отказ.
Ни на какие контакты они не шли. Была у них своя лавочка во дворике, которую никто не занимал, да и некому было: дети постоянно двигались, проигрывая в выдуманных интригах ситуации будущей взрослой активной жизни; у мужчин имелся в другом конце садика основательный стол для игры в домино и сопутствующих радостей, матери семейств, еще слишком молодые и энергичные, чтобы на лавках рассиживаться, общались в основном стоя, выскочив на минуточку – детей домой позвать, белье сушиться вывесить.
Чувствовалось, что маленькая лавочка под огромным старым деревом была местом заповедным, предназначенным именно этим двум прожившим долгую жизнь женщинам. Дерево дружило с ними, заслоняло от солнца, от истошных детских визгов, отгораживало от остального мира.
Сколько Надя помнила, соседки всегда были прозрачными беловолосыми старушками. С годами не меняясь, они представлялись такой же незыблемой частью жизни, как двор или дом.
Надя, любившая иногда отделиться от сутолоки игры, подходила к дереву с другой, не видной старушкам стороны, садилась на большой, выступающий из земли теплый корень и, ни о чем не думая, дышала запахами живой, незаасфальтированной земли и древесной коры. Тогда слышны становились разговоры ее соседок, говоривших достаточно громко и усиленно внятно, чтобы лучше слышать друг друга.
Слушать их было не то чтобы неинтересно, но не очень понятно.
Они не обсуждали, как нормальные бабушки, что дают, в каком магазине и почем, не критиковали отсутствующих, не хвалились успехами внуков. Нет. Жили не как все и разговоры разговаривали – не разберешь про что. То вспоминали какие-то фантастические путешествия, как на уроке географии произнося заманчивые имена чужих городов, морей, пустынь. То играли в буриме: задавали друг другу рифмы и тут же сочиняли к ним стихи.
Впрочем, Надя вникать не стремилась, как не собиралась понимать, что означает птичий щебет или шум листьев на ветру.
Им прощалась демонстративная обособленность, к ним привыкли, как к части пейзажа, да и что с них было взять-то: одни и те же ботинки из года в год, одни и те же пальто, каракулевые шапочки с залысинами, у одной черная, у другой серая.
И все же получилось так, что они начали поддерживать отношения и даже по-своему полюбили Надю и ее семейство.
Однажды Шарль, прилетевший в Москву по каким-то своим делам, свалился у них с жесточайшим гриппом. Он, несмотря на свою подтянуто-спортивную моложавость, болел, как все мужчины, тяжко. К счастью, это случалось настолько редко, что Надя увидела его больным впервые в жизни. Испугалась она ужасно и ухаживала за ним, по определению отчима, как настоящая сестра милосердия. Отогнать девочку от постели инфекционного больного так и не смогли, а она даже не заразилась – вот что значит энтузиазм любви.
Стояла весна. Для французов, наверное, поздняя, для нас – в самый раз, только-только стали в массовом порядке набухать почки. Конец апреля, благословенная пора.
Выболевший Шарль, сопровождаемый Надей, выполз в их дворик, на солнышко. Как ни странно, это вообще был его первый за все годы визитов в Москву выход на прилегающую к дому территорию. Прежде как-то не до того было.
О проекте
О подписке