Однако и при этом предположении убийство, совершенное им, могло мотивироваться оскорблением самолюбия. Достаточно предположить, что изменение его природы произошло на почве скромности, внезапно перешедшей в болезненное тщеславие, подобно тому, как на самом деле оно произошло на почве трусости, превратившейся в отвагу. Ломброзо как будто думает, что если акту насилия или мошенничества, совершенному эпилептиком или помешанным, предшествовал какой-нибудь мотив, как бы ни было велико расстояние между незначительностью мотива и серьезностью деяния или, еще лучше, между минутным и случайным настроением, выразившимся в мотиве, и настроением обычным, постоянным для данного лица, все же невозможно было бы основательно отличить деяние, совершенное таким образом, от аналогичного деяния, совершенного несомненным преступником. Но это – заблуждение. Не существует, быть может, ни одного убийства, совершенного сумасшедшим в момент маниакального возбуждения, которое не имело бы своей причиной какой-нибудь страсти, охватившей в эту минуту помешанного. Если принять во внимание интенсивность этой страсти (супружеской ревности или исступления, вызванного жаждой мести), то видно будет, что чаще всего существует пропорция между мотивом (воображаемым) и деянием. Но этой пропорциональности недостаточно для доказательства преступности его совершителя. С другой стороны, даже при очень большой или, по крайней мере, кажущейся таковой несоразмерности между убийством и обстоятельствами, которые его обусловливали, убийца не перестает быть вполне ответственным. Таков негус Абиссинии, король Дагомеи, который, видя, что один из его подданных не достаточно быстро распростерся на земле, когда он проходил мимо него, пришел в ярость и отсек ему голову ударом сабли. Но в отличие от Misdea, этот коронованный бандит нисколько не изменяет своему характеру, совершая такое жестокое мщение за такую ничтожную обиду. Его моральная ответственность, на наш взгляд, тоже должна быть полной, если не принимать во внимание, что, опьяненный своим всемогуществом, он легко мог сделаться жертвой своего рода хронического delirium tremens. Но многие из городских и сельских разбойников, цивилизованных и некультурных, которые не могут сослаться на то же извинение, приходят также после долгого поприща убийств из корысти и мести к убийствам человека из-за прибыли в несколько сантимов, или за простую обиду, или даже, очень редко, единственно из удовольствия убить. И хотя преступление может считаться здесь совершенным без повода или без достаточного повода, виновность его совершителя этим нисколько не уменьшается, потому что с течением времени жажда крови ради крови у убийцы, как жажда денег ради денег у скряги, является не аномалией, не симптомом помешательства на этом, но, наоборот, выражением и плодом самой их натуры, которую они сами понемногу пересоздали превращением их желаний в привычку.
Ломброзо напрасно так сильно затрудняет себя, стараясь найти признаки эпилепсии даже в случайном преступнике. Но, впрочем, охотно соглашаюсь с ним в том, что напрасно было рыть бездну между случайным и привычным преступником. Несчастье в том, что случай является всегда отправным пунктом привычки. Только случай действует лишь вследствие встречи с каким-нибудь внутренним свойством субъекта, свойством, появившимся благодаря наследственности, воспитанию или комбинации того и другого, но во всяком случае благодаря прямому или косвенному воздействию социальной среды, в которой постоянно вращались как предки индивида, так и он сам. Будем различать, если угодно, преступников наследственных и преступников, ставших таковыми вследствие воспитания. Но в последнем случае, то есть когда внутренние условия преступления являются плодом не наследственности по преимуществу, но подражания во всех его видах, что остается здесь делать эпилепсии?
Сам Ломброзо рассказывает нам о шайке убийц, составленной из 10 человек братьев и сестер; только одна из сестер, самая младшая (во что обращается здесь детская преступность?), отказывалась воровать и проливать кровь; но, вынужденная насильно следовать за своими родственниками, она со временем сделалась самой жестокой из них. Была ли она эпилептичкой? Этого он нам не сообщает.
Я думаю, мы можем утверждать, что он не доказал своего положения. Но, читая его, чувствуется, что он близок к какой-то истине. Я не имею претензии раскрыть ее с полной очевидностью. Однако мне кажется, что она проглядывает то здесь, то там. Намек на нее дали заключительные слова автора о сущности эпилепсии. Ему, говоря правду, давно пора было объясниться по этому поводу. Он соглашается с определением эпилепсии, данным Вентури (Venturi) и не лишенным ни глубины, ни, в особенности, ширины. Эпилептический темперамент, согласно Вентури, – просто темперамент крайностей, во всем склонный к преувеличениям, как в дурном, так и в хорошем: «Движениям, ощущениям, эмоциям, покраснению, слезам, суждениям нормального человека соответствуют конвульсии, галлюцинации, возбуждение, гнев, ярость, прилив крови, пена у рта, исступление эпилептика; и здесь, и там – та же нервная жизнь, более или менее сильно выраженная». Эта точка зрения допустима, если понаблюдать вместе с тем же автором, как у самых здоровых субъектов неожиданное и сильное возбуждение может дать место проявлениям гнева, страха, ревности, эротизма, довольно сходных с припадками эпилепсии и имеющих тенденцию, как и эти последние, вновь проявляться позднее самопроизвольно при благоприятных условиях. Как это верно! Кто из нас не испытывал в течение своей жизни какого-нибудь из этих сильных сердечных потрясений, этих настоящих восстаний, мотивированных при первом появлении, но позднее возрождающихся самопроизвольно, под самым незначительным предлогом, точно отпечаток их в промежутке между их проявлениями продолжал жить в нас. Смирная лошадь, испугавшаяся тени или камня в сумерках, встает с тех пор время от времени на дыбы в тот же час перед воображаемым призраком. Можно ли сказать, что с этого дня она начала страдать одним из видов эпилепсии? В таком случае припадок какой-нибудь страсти, фиксированный на определенном клише мозга, был бы началом эпилепсии. Эпилепсия в этом смысле была бы в своем роде лишь стереотипной страстью.
Таким образом, мне нет надобности указывать, что даже в таком смысле понимаемая эпилепсия недостаточно объясняет преступление, потому что она с таким же успехом объясняет и его противоположность, и во всяком случае она, очевидно, могла бы быть как социальным, так и биологическим объяснением. Можно также сказать, что, расширяясь в этом пункте, круг эпилепсии совсем видоизменился. В ней, тем не менее, есть существенная и многозначащая особенность, которую следует принять во внимание: перемежаемость или периодичность. Без эпилепсии в собственном смысле значение этого признака, хотя и общего всем психическим явлениям, но в ней заметного более, чем в каком бы то ни было другом, могло бы ускользнуть от нашего внимания. Но благодаря ей мы можем узнать, что в нас есть много невидимых колес, готовых прийти в движение без нашего ведома, чтобы периодически ослаблять какую-нибудь страшную пружину, и таким образом заставить вспыхнуть одну из тех взрывчатых субстанций, которые мы носим в себе, сами того не зная. Эти бесчисленные и непрерывные вращения, из которых составляется бессознательная жизнь наших воспоминаний, наших желаний, наших скрытых чувств, продолжающееся повторение всего, что однажды вошло в нас путем случайного впечатления, – совершаются внутри наших мозговых клеток. Именно благодаря этим бесконечным вращениям, умножающимся и запутанным, внутри нас происходят иногда процессы, результатом которых бывает проявление неожиданных актов смелости или развращенности, черты безумия или гениальности, удивительные для нас самих; точно так же благодаря сложному тяготению светил происходит их соединение, а за ними следуют затмения или моменты величественного сияния. Все периодично во мне, безразлично, нормален я или нет; и не одни только болезненные идеи и желания способны повторяться в нас, без нашего вызова, но вообще и все идеи и желания, находящие в нас наиболее благоприятные условия для своего развития и наиболее глубоко укореняющиеся в нас. Как бы благоразумны и свободны от всякого невроза мы ни были, мы не можем помешать себе тяготеть к эллипсису мыслей, деяний и эмоций, возобновляющихся в одни и те же дни и времена года при аналогичных обстоятельствах. Острая захватывающая грусть, всегда одинаково и неизменно вызываемая в душе многих людей возвращением весны и заставляющая их забросить всякое дело, имеет своим источником любовные огорчения их первой юности, забытые и неясно воскресающие под аккомпанемент других обманчивых воспоминаний, гармонирующих с этой нотой и тембром этого звука. Это образует какой-то концерт сердца, что-то вроде жалобной и раздирающей внутренней шарманки, которую невозможно остановить. Известные предрасположения к радости без видимых причин, продолжающиеся неделями, объясняются смутным возрождением прошлого счастья. Но у несчастных людей, перенесших большие лишения, унижения и дурное обращение с ними в детстве или юности, есть дни, когда ропщут в них глухой необъяснимый гнев, смутная потребность ненависти и мести, завистливая жадность. И если в такие моменты кто-нибудь оскорбит их или соблазнит их какая-нибудь добыча, то убийство, поджог и воровство могут быть следствиями этого фатального совпадения. И затем, раз преступление совершено, настанут дни и месяцы, когда неизвестно почему к ним будет возвращаться что-то вроде неопределенного и неутолимого преступного аппетита; и это потому, что преступление отпечатывается на характере, и как нет ощущения более сильного, чем то, которое им вызывается, так нет и такого, которое фиксировалось бы на клише мозга более глубоко.
Но именно потому, что периодичность, о которой идет речь, распространяется на весь круг нашей сознательной и бессознательной жизни, недостаточно ее только констатировать, найти ее там, где она заметна меньше, по аналогии с явлениями, в которых она заметна больше, чтобы иметь право считать индивида неответственным за то, что появляется и вспыхивает в нем самопроизвольно. Здесь нужно установить некоторые различия. Чаще всего эллипсис воспоминаний или привычек, о которых я только что говорил, – действительно наш, потому что он начертался по нашему согласию или по нашей собственной воле, или потому что он представляет собой увековечение и внутреннюю ассимиляцию случайностей, которые стали для нас постоянными, следов, составляющих часть нашего я; как и кривая, описываемая планетами, этот эллипсис заставляет нас переживать состояния, лишь немногим отличающиеся одно от другого, по крайней мере не явно противоречивые. Наоборот, неправильный эллипсис, куда бросает нас безумие, как планеты, переброшенные из величайшей жары в величайший холод и vice versa, спутывает наш разум и уродует нас каждую минуту. Скажут, что между этими двумя крайними состояниями есть много промежуточных. Да, несомненно. Но их меньше, чем думают; планеты в общем довольно точно отличены от комет, и если были в прошлом смешанные небесные тела, то теперь они исчезли; граница, за которой начинается безумие, что бы ни говорили, представляет собой пояс весьма незначительной ширины, а полубезумие есть состояние неустойчивого равновесия, которое никогда не продолжается долго. В душе, как и в обществе, совсем не существует середины между порядком и беспорядком. То, что называется порядком в индивидуальной или социальной жизни, есть не что иное, как гармоническое соответствие идей и периодических деяний, при наименьшем числе периодов конфликта. Это и есть состояние социального тождества. Но когда начинают учащаться периоды взрывов, когда ткань, которую образуют периоды труда, промышленности, господства справедливости, здоровья, душевного равновесия, разрывается от этих взрывов, то наступают беспорядок или помешательство, анархия или эпилепсия. И переход от одного из этих состояний к другому в общем всегда короток.
Известный порядок, действительно, может отлично проскальзывать в конце концов даже и в беспорядке, но он подчиняется последнему и только еще сильнее его подчеркивает. Например, нужно заметить, что повторение болезненных припадков, вначале неправильных, стремится регулироваться. У алкоголиков, в которых укоренился их порок, возвраты аффектированного возбуждения принимают, говорит Vétault, «правильную периодичность»[15].
То же самое у дипсоманов. Один из пьяниц, описываемый тем же ученым, каждый раз, когда сильно напивался, машинально повторял одно и то же преступление: он захватывал лошадь и карету, на минуту оставленные их собственником.
Другие следствия вытекают из нижеследующих соображений. Наследственное повторение интеллектуальных и моральных качеств, которыми обладали предки индивида, входят как особый случай в общую периодичность психологических действий. В этом случае период переходит за пределы человеческой жизни и распространяется на несколько поколений. Самопроизвольно, как припадок эпилепсии в спокойной душе, появляется в честной семье порочная или развратная натура. Труд – повторение тех же действий и идей через самые короткие промежутки времени; привычка в собственном смысле слова, воспоминание и инстинкт – повторение действий и идей через промежутки уже большие; наконец, наследственность и атавизм – повторение стремлений к известным действиям и известным идеям через очень значительный промежуток времени – вот где так много концентрических волн, которые идут, распространяясь и смешиваясь, набегая одна на другую. Прибавим, что к этим разнообразным формам подражания самому себе, рабского и невольного подражания органической жизни, присоединяются все высшие формы подражания окружающим, свободного подражания, разлитого в огромном социальном мире. Но в центре всех этих коловращений главным двигателем всегда бывает воля, которую общество вдохновило своей целью. По всем дорогам идут к этому источнику преступлений.
Если группа преступников, настолько же пестрая, насколько и многочисленная, настолько изменчивая, насколько и постоянная, не соединена никакой действительно органической связью, если не существует между ними ни того патологического родства, которое бы установило одну общую форму вырождения или умственного расстройства, ни одних и тех же болезней, которым они все были бы подвержены, ни того физиологического родства, которое указывало бы на их общее сходство с предполагаемыми предками, то какова же природа объединяющей их связи, дающей им часто особую физиономию, которую легче уловить, чем формулировать? На наш взгляд, это связь чисто социальная, интимное соотношение, замечаемое между людьми, занятыми одним и тем же ремеслом или ремеслами одного рода; этой гипотезы достаточно, чтобы объяснить даже анатомические и тем более физиологические и психологические особенности, отмечающие преступников. Поговорим сначала о первых. Мы говорили раньше, почему всякая профессия, доступная для всех или ограниченная кастой – безразлично, постепенно подбирает своих членов из среды людей, наиболее богато одаренных и соответствующих ее требованиям, и развивает у них путем наследственной передачи таланты и физические особенности, предпочтительные с точки зрения данной профессии. То же самое наблюдается не только во всякой профессии, но в каждом классе, в каждой социальной категории, которые более или менее ясно определились. Например, серия черепов так называемых hommes distingués (здесь разумеется выбор из общего числа либеральных профессий) отличается, по Мануврие, относительно небольшим развитием лицевых костей, прекрасно развитыми лбами и в особенности кубической вместимостью, значительно превосходящей среднюю[16].
Если войти в подробности, изучая в отдельности артистов, ученых, философов и инженеров, то, разумеется, это даст в конце концов возможность начертать типический и достаточно характерный портрет каждой из этих групп. Вероятнее всего также, что он легко мог бы быть более определенным и менее сомнительным, чем знаменитый «преступный тип». Действительно, из всех профессий преступная реже всего бывает такой, которой занимаются по свободному выбору, и в ней, кроме того, вследствие быстрого вымирания порочных семей наследственная передача способностей имеет меньше времени для проявления. На эту профессию люди бывают обыкновенно обречены с детства; большинство убийц и грабителей были сначала заброшенными детьми, и настоящий рассадник преступления нужно искать на каждой площади или перекрестке наших больших и малых городов, в этих шайках хищных уличных мальчишек, которые, как стаи воробьев, собираются сначала для мародерства, потом для воровства, вследствие недостатка воспитания и хлеба у себя дома[17].
Влияние товарищей часто решало их участь помимо природного предрасположения их к преступлению. В то же время есть и такие, которых к дилемме преступления или смерти привела фатальная логика их пороков. О первых можно в общем сказать то, что предпочтение, оказываемое ими примеру небольшого числа негодяев перед примером подавляющего большинства тружеников, указывает на некоторую аномалию их природы; хотя можно было бы ответить, что подражание подчиняется тому же закону, что и притяжение, то есть что его сила обратно пропорциональна квадрату расстояния. Поэтому понятно, что самый нормальный ребенок скорее увлечется примером десятка окружающих его развращенных товарищей, чем примером миллионов неизвестных ему сограждан. Несмотря на все это, несомненно, что преуспеяние на поприще убийства или воровства предполагает обыкновенно истинное призвание, которое привычный глаз более или менее ясно определяет. Так, Топинард и Мануврие, каждый вполне самостоятельно, пришли к тому заключению, что преступники образуют одну из тех «профессиональных категорий», о которых шла речь.
Таким образом объясняется, почему, несмотря на неуспех попыток, производившихся до сих пор с целью объять необъятное, чтобы научно доказать справедливость ощущения, часто вызываемого видом преступника, все-таки является неоспоримым существование того особого чутья, которое дает возможность опытному сыщику и проницательному исследователю обнаружить наличность преступных наклонностей в человеке с так называемой «mauvaise mine». Френология не дала ничего, но были френологи, которые нередко отличались поразительной проницательностью. Lauvergne указывает на несколько подобных диагнозов в своей книге «Les Forçats». Физиогномика тоже дала немного; но со времени Лафатера всегда существовали физиономисты. Что останется лет через десять от графологии, которая стала теперь довольно модной? Я не знаю этого. Но, наверное, долго еще будут существовать графологи, которые семь или восемь раз из десяти по виду почерка угадают характер «пишущего». Итак, меньше всего на свете желая унизить уголовную антропологию этим сопоставлением, я позволяю себе прибавить, что если в один прекрасный день ей суждено погибнуть, то уголовные антропологи переживут ее и долго еще будут при случае доказывать свою проницательность. Впрочем, перечисление стольких последовательных неудач не заключает в себе ничего для нее обескураживающего; сколько раз в науке и других областях приходилось видеть, что упорство перед последовательными поражениями свидетельствовало о силе и прочности известных поражений и пророчило им в будущем триумф.
О проекте
О подписке