Читать книгу «Жить, чтобы рассказывать о жизни» онлайн полностью📖 — Габриэля Гарсиа Маркеса — MyBook.
image

2

В тот день, когда мы с матерью поехали продавать наш старый дом, мне вспомнилось многое из того, что с раннего детства отпечаталось в памяти, но очередность и значение событий с точностью восстановить я не мог. Как не мог и отделить выспренне-фальшивую роскошь банановой компании на фоне провинциальной убогости и наивную свадьбу моих родителей от окончательного упадка Аракатаки. С тех пор как себя помню, я слышал одну и ту же фразу, повторявшуюся поначалу тихо, потом громче и громче, а потом и во всеуслышание, едва ли не с паническим ужасом: «Говорят, компания уходит». Но этому либо не верили, либо даже и не осмеливались думать об опустошительных последствиях.

Версия моей матери была настолько неубедительной и блеклой по сравнению с масштабами произошедшей грандиозной трагедии, что не могла не разочаровывать. Позже я расспрашивал уцелевших очевидцев, перекопал горы документов и прессы и пришел к выводу, что до истины все же не докопаться. Конформисты уверяли, что не произошло ничего страшного, убитых вообще не было. Радикально настроенные настаивали на том, что было более сотни жертв, трупы побросали в вагоны, точно мешки, сочившиеся кровью, вывезли на товарняке и вышвырнули в море, как банановую кожуру. Таким образом, мое собственное представление о том, что и как происходило на самом деле, в какой-то момент зависло между двумя крайностями. И все-таки трагическая версия настолько укоренилась в моем сознании, что в одном из романов я изобразил событие в самых кошмарных и кровавых тонах. Чтобы придать трагедии эпический масштаб, число погибших я довел до трех тысяч. Реальность приняла мою правду: недавно, в годовщину расстрела, спикер сената публично попросил почтить минутой молчания память трех тысяч безвинно павших.

В качестве одного из аргументов массового расстрела приводился тот, что среди организаторов забастовки были коммунисты. Возможно, это правда. Наиболее полную информацию я получил от Эдуардо Маэче, с которым познакомился в тюрьме Модело в Барранкилье в дни, когда мы с матерью поехали продавать дом, и, представившись внуком Николаса Маркеса, с тех пор накрепко подружился. Он сообщил мне, что мой дед не только не был в стороне, но, напротив, как человек уважаемый и весьма авторитетный принимал активное участие в переговорах во время забастовки 1928 года. После бесед с Эдуардо мое видение социального конфликта стало более объективным. Но главным расхождением в версиях осталось количество убитых, и это, конечно, основное во всей истории.

Многие воспоминания не проясняли, а, напротив, сгущали туман. В том числе и мои собственные: мне казалось, что я помню себя сидящим на пороге дома с игрушечным ружьем, когда по улице в тени миндальных деревьев проходил батальон полицейских, обливавшихся потом. Один из офицеров, командовавших батальоном, проходя мимо, шутливо попрощался со мной:

– Пока, капитан Габи!

Но уверенности в том, что все так и было на самом деле, конечно, нет, да и можно ли доверять памяти?.. Униформа, каска, ружье цепко держались в памяти еще года два после расправы над забастовщиками, когда давно уже и след военных простыл у нас в Катаке. Мои личные воспоминания, которым взрослые не верили, были сродни воспоминаниям эмбриона в утробе матери или каким-то вещим снам.

Таковым было состояние окружающего мира, когда я начал себя осознавать и ничего другого не запомнил – лишь боль, грусть, неуверенность, одиночество в огромном доме. На протяжении долгих лет меня мучили по ночам кошмары, преследуя до самого утра. В отрочестве в холодном колледже в Андах я многажды просыпался от собственного крика. Мне нужно было самому дожить до старости, чтобы понять то сиротство и ностальгию, в которых пребывали мои дед с бабушкой. Точнее сказать, они проживали в Катаке, но душой оставались в провинции Падилья, которую мы все просто называли Провинцией, без уточнения, как будто и так все всем было понятно и другой в мире быть не могло. Возможно, и не задумываясь об этом, подсознательно они построили в Катаке дом, выдержанный в помпезном стиле дома в Барранкасе, из окон которого виднелось на другой стороне улицы кладбище, где покоился Медардо Пачеко.

В Катаке они были уважаемы и любимы, но их жизнь, словно незримой пуповиной, была связана с родной землей. Они сплотились и оградились от внешнего мира баррикадами предрассудков, верований, привычек. Все их дружеские связи сложились еще до того, как они оставили Провинцию. Домашний язык был тем, который их деды в прошлом веке привезли из Испании через Венесуэлу, но разбавленный и разукрашенный карибскими словечками и выражениями африканских рабов, а также наречия гуахиро. Бабушка использовала его, когда хотела от меня что-то скрыть, не зная, что благодаря общению со слугами я прекрасно все понимаю. Я и по сей день помню: атункеши – я хочу спать, хамусаитши тайа – я голоден, ипувотс – беременная женщина, арихуна – приезжий. Последнее бабушка употребляла, чтобы обозначить «белого человека», испанца, в качестве недруга. Гуахиро же со своей стороны говорили на кастильяно, классическом испанском с причудливо посверкивающими вкраплениями, своеобразными уточнениями, как, например, наша Чон, которую бабушка то и дело поправляла: «Коровьи уста».

Дня не проходило без известий о том, кто родился в Барранкасе, скольких забодал бык в корале Фонсеки, кто женился в Манауре или умер в Риоаче, как провел ночь генерал Сокаррас, тяжело болевший в Сан-Хуан-дель-Сезар.

В правлении банановой компании по бросовым ценам продавались яблоки из Калифорнии, завернутые в тонкую оберточную бумагу, окаменевшие во льду окуни, ветчина из Галисии, греческие оливки. Но почти ничего в доме не подавалось к столу без приправ из ностальгии: маланга для супа непременно должна была быть из Риоачи, маис для лепешек к завтраку из Фонсеки, козлята должны были быть обязательно выращены на пастбище Гуахиры, а черепахи и лангусты – доставлены живыми из Дибуйи. Прибывающие в большинстве своем были из Провинции, притом всегда почему-то с одними и теми же фамилиями: Риаско, Ногуэра, Овалье, порой и с вмешательством фамилий благородных родов – Котес и Игуаран. Приезжали на поезде и приходили пешком, иногда не имея с собой ничего, кроме котомки на плече, о визитах не предупреждали, но само собой разумелось, что если уж приходили, то оставались у нас завтракать или жить. Я не забуду ритуальной фразы бабушки при входе на кухню:

– Надо всякой всячины впрок наготовить, никто же не знает вкусов тех, кто прибудет.

Эта неразрывность с Провинцией была обусловлена и географически. Издревле компактно, точно остров, располагаясь в плодородном каньоне между Сьерра-Невадой в Санта-Марте и горами Периха в колумбийских Карибах, Провинция была открыта миру даже более, чем стране, благодаря связям с Антильскими островами через Ямайку или Курасао и с Венесуэлой, границы с которой фактически не существовало и никто не делал никаких различий по рангам или цвету кожи. Из внутренней же части страны, которая на медленном огне варилась в собственном соку, доносился угарный газ власти: новые законы, налоги, солдаты, дурные новости, привозимые с высоты в две тысячи пятьсот метров и с расстояния в восемь дней плавания по реке Магдалена на пароходе, топившемся дровами.

Такая островная природа породила своеобычную культуру, которую бабушка и дед насаждали в Катаке. Дом представлял собой гораздо больше, чем просто домашний очаг, – он был целым селением в селении. Мизансцены за огромным столом беспрерывно менялись, и лишь одна оставалась неизменной с тех пор, как мне исполнилось три года: полковник во главе стола и я на углу от него по правую руку. Остальные места занимались в первую очередь мужчинами, затем садившимися отдельно женщинами. Исключения делались по национальным праздникам, например, 20 июля, и обеды длились до тех пор, пока все в доме-селении не поедят, а народу бывало много. Вечерами стол не накрывался, лишь на кухне раздавались чашки с кофе с молоком и чудесной бабушкиной выпечкой. Когда закрывалась входная дверь, каждый вешал гамак, где и как хотел, на разных уровнях, в том числе и на деревьях в патио.

Одно из самых ярких впечатлений детства – когда приехала целая группа похожих друг на друга мужчин в крагах и со шпорами наездников, с нарисованными пеплом на лбах крестами. Это были сыновья полковника от разных женщин, с которыми он встречался на просторах Провинции во время Тысячедневной войны, съехавшиеся из деревень, чтобы с почти месячным опозданием поздравить своего отца с днем рождения. Перед приходом к нам в дом они были на мессе Пепел и Крест, и кресты, которые нарисовал пеплом у них на лбах падре Ангарина, показались мне неким потусторонним знаком, тайна которого преследовала меня много лет, даже и после того, как я стал причащаться и привык к праздничным литургиям Святой недели.

Большинство из них родились после свадьбы бабушки и деда. Мина записывала их имена и фамилии в записную книжку, как только узнавала об их рождении, и скрепя сердце включила в состав семьи. Но ни ей, никому другому было непросто различать их до того шумного визита, когда каждый засвидетельствовал свою индивидуальность и своеобычность образа жизни. Впрочем, они все были серьезные и трудолюбивые, уже состоявшиеся мужчины, создавшие свои дома, рассудительные, но тем не менее заводные и азартные в общем веселье. Они побили в гостиной посуду, поломали розовые кусты, преследуя теленка, вознамерившись зачем-то его качать, дуплетом расстреливали наших кур для санкочо и выпустили свинью, которая едва не затоптала с перепугу вышивавших в галерее женщин. Но никто в доме не серчал, не делал им замечаний – благодаря забившему с их приездом фонтану счастья.

Потом я часто виделся с Эстебаном Карильо, близнецом тети Эльвиры, большим искусником в ручных ремеслах, который, куда бы ни отправлялся, всегда имел при себе ящик инструментов, чтобы любезно чинить любую поломку в домах, которые посещал. Со своим чувством юмора и отменной памятью он заполнил для меня многие пробелы в истории семьи, казавшиеся безнадежными. Также в отрочестве я часто встречался с дядей Николасом Гомесом, ярким блондином в веснушках, который всегда бережно хранил свою незапятнанную репутацию лавочника в старинной исправительной колонии в Фундасион. Растроганный воспоминаниями о былом величии и веселии нашего дома, обычно он вручал мне на прощание сумку со съестными припасами с рынка, чтобы самому налегке куда-нибудь вновь отправиться. Рафаэль Ариас бывал всегда проездом, всегда в спешке, на муле в одежде всадника, у него едва хватало времени стоя выпить кофе на кухне. Других я встречал по отдельности в своих ностальгических странствиях, которые совершил позже по селениям Провинции, чтобы собрать и выверить материал для первых романов, но всегда ловил себя на мысли, что мне недостает креста из пепла на лбу – как непреложного свидетельства фамильной принадлежности.

Многие годы спустя после смерти бабушки и деда и после того, как оставил наш дом на волю судьбы, я приехал в Фундасион на ночном поезде и уселся в единственном открытом в этот час месте, где можно было хоть как-то перекусить, там же, на станции.

На стол почти нечего уже было подавать, но хозяйка сымпровизировала в мою честь вполне приличное блюдо. Она была бойкой на язык и предупредительной, но за внешней мягкой оболочкой угадывался фамильный женский характер. И это мое ощущение подтвердилось через несколько лет: бойкая хозяйка бодеги оказалась Сарой Нориега, еще одной моей неизвестной теткой.

Аполинар, старый слуга, маленький крепыш, которого я всегда воспринимал как своего дядю, исчез из дома на многие годы, но однажды вечером вдруг объявился, облаченный в траур, в шерстяном черном костюме и широкополой черной шляпе, надвинутой на глаза, полные безысходной печали. Пройдя на кухню, он сообщил, что приехал на похороны, но никто его не понимал до тех пор, пока на другой день не пришло известие о том, что дедушка скоропостижно скончался в Санта-Марте, куда его второпях тайком привезли.

Единственный из моих дядьев, который имел вполне определенный вес в обществе, был и единственный консерватор – Хосе Мария Вальдебланкес, который во время Тысячедневной войны в качестве сенатора Республики присутствовал при подписании капитуляции на вилле Неерландии. В то время как среди побежденных противников находился его отец.

Я убежден, что формированием моей личности, образа мыслей и всей жизни на самом деле я в большей степени обязан женщинам: как членам семьи, так и прислуге. Они все были наделены сильным характером и нежным сердцем и со мной обращались как будто с заведомо обусловленной непринужденностью и щедростью земного рая. Одно из острейших моих воспоминаний – история, обескураживавшая своей внезапностью, ей я обязан лукавой Лусии, которая как бы невзначай завела меня в переулок проституток и там вдруг задрала халат до пояса и продемонстрировала свою буйную медную растительность. Но меня тогда больше заинтересовали следы от укусов москитов, распростершиеся внизу ее живота подобно карте полушарий с темно-лиловыми дюнами и желтыми океанами. Другие женщины казались архангелами непосредственности, они спокойно переодевались, раздевались передо мной догола и купали меня, сажали на ночной горшок и сами садились передо мной, чтобы справить нужду, избавиться от своих тайн, забот, огорчений, как будто в моем сознании не могло что-либо увязаться и сложиться в единое целое.

Служанка Чон была совсем из простых. Она приехала из Барранкас с бабушкой и дедушкой, когда была еще ребенком, выросла на кухне и вошла в семью, но с тех пор, как сопровождала по Провинции мою влюбленною мать, с ней обращались как с тетей-компаньонкой. В последние годы жизни она по своей воле переехала в собственную квартиру в самой бедной части селения и жила тем, что с рассвета торговала на улицах шариками из дробленого маиса для кукурузных лепешек, сопровождая это родными для меня возгласами в утренней тишине: «Полуфабрикаты старой Чон!..»

У нее был красивый индейский цвет кожи, и всегда казалось, что она составлена из одних костей. Ходила босая, в белом тюрбане и завернутая в накрахмаленные хламиды типа плаща, часто посередине улицы, с эскортом молчаливых послушных дворняжек, круживших вокруг нее.

Дошло до того, что она стала частью деревенского фольклора. На некоторых карнавалах появлялся ряженый, похожий на нее, в ее хламидах и с ее присказкой, однако никому не удавалось так выдрессировать эскорт бездомных собак. Ее возгласы о полуфабрикатах обрели такую популярность, что сделались припевом известной песни, исполнявшейся под аккордеон. В одно злополучное утро два злобных пса набросились на ее добродушных дворняг, и, отчаянно защищая своих, Чон упала навзничь и сломала позвоночник. Несмотря на все старания и лекарства, которыми снабжал ее мой дед, она скончалась.

Другое яркое воспоминание из того времени – роды Матильды Арменты, прачки, которая работала в доме, когда мне было шесть лет. Я по ошибке зашел в ее комнату и застал ее на кровати с льняными простынями, голой, с широко раскинутыми ногами. Она выла от боли в окружении повивальных бабок, столпившихся вокруг и с криками помогавших ей разродиться. Одна вытирала ей пот с лица влажным полотенцем, другие с силой держали руки и ноги и массировали живот, чтобы ускорить роды. Сантос Вильеро, невозмутимый среди этого хаоса, шептал молитвы, одну за другой, с закрытыми глазами, склоняясь все ниже, и казалось, что он тонет между ляжек роженицы. Жара в комнате, наполненной паром кипящей воды в котелках, которые приносили с кухни, была невыносимой. Я вжался в угол, разрываясь между страхом и любопытством, и стоял там до тех пор, пока акушерка не вытащила из живота за щиколотки кусок живого мяса наподобие телятины, но с окровавленной кишкой, свисающей из пупка. Тогда одна из женщин обнаружила меня в углу и волоком вытащила из комнаты.

– Ты совершил свой первый смертный грех, – сказала она мне. И закляла, грозя пальцем: – Забудь, что ты видел так женщину.

Но женщина, с которой я действительно впервые согрешил, лишившая меня невинности, скорее всего не помышляла о том. Ее звали Тринидад, она была дочерью кого-то из тех, кто работал в доме, и едва начала расцветать смертоубийственно-прекрасным женским цветом. Ей было около тринадцати лет, но она носила то же платьице, что и в девять, настолько облегавшее ее тело, что она казалось даже более голой, чем без платья. Однажды ночью, когда мы с ней были одни во дворе, туда вдруг ворвалась музыка оркестра из соседнего дома, и Тринидад обеими руками схватила и притиснула меня к себе, чтобы танцевать, с такой исконной страстью, что во мне все захолонуло. Не знаю, что за магнетизм от нее исходил, но до сих пор иногда вздрагиваю и пробуждаюсь среди ночи взбудораженный и уверен, что и сейчас бы безошибочно узнал ее в темноте по прикосновению даже дюйма ее волшебной кожи, по магическому животному запаху.

В мгновение ока, будто момент истины, все существо мое пронзил такой всполох-разряд рая, ничего подобного которому никогда впоследствии я не испытывал и который не страшусь всю свою жизнь вспоминать как чудесную смерть. Тогда я и постиг неким непостижимым, ирреальным образом, что существует на свете великая порочная тайна плоти, о которой не ведал, но которая заложила такой вулкан в мое нутро, будто я о ней знал задолго до появления на свет. Напротив, женщины семьи всегда уверенно вели меня проверенным веками курсом целомудрия.

1
...
...
13