Никто не мог понять, отчего маркиз поддался своей глупой прихоти и почему его потянуло вступить во второй, явно неудачный брак, когда он мог бы жить благодатной жизнью вдовца. Мог существовать без забот и хлопот, унаследовав большое богатство и безграничную власть своего отца, кавалера Ордена Сантьяго, жестокого рабовладельца-изувера и бравого солдата-душегуба, для которого его властелин, король, не скупился на дары и почести, закрывая глаза на его безобразия.
Игнасио, единственный наследник, не мог похвастать какими-либо способностями, заметно отставал в развитии, был неграмотным до зрелых лет и никого не любил. Первые признаки жизни, в которую он включился лет двадцати, стал подавать, когда влюбился и проявил готовность жениться на одной из обиженных Богом обитательниц соседнего приюта Святой Девы, чьи песни и вопли услаждали его отрочество. Она была единственной дочерью в семье королевского стремянного и должна была освоить искусство делать седла для лошадей, дабы продолжить древнюю семейную традицию. Приобщения к этой мужской профессии она удостоилась и потому, что была столь скудоумной, что учить ее чему-нибудь другому не имело никакого смысла. Для сына же местного маркиза, который сам не блистал умом, такой брак был наилучшим решением его проблем.
Милашка Оливия была девушкой расторопной и покладистой, и не всякий мог распознать ее безмозглость. Впервые увидев ее в толпе девиц на террасе приюта, юный Игнасио сразу положил на нее глаз, и с этого же дня они стали одаривать друг друга знаками внимания. Она кокетливо кидала ему с террасы бумажных голубков. Он научился читать и писать, чтобы посылать ей записки. Таково было начало этой со временем обнародованной страсти, которую никому не было дано понять. Первый маркиз, возмущенный легкомыслием сына, велел ему публично отречься от своей дамы.
– Я не только не отрекусь, – заявил Игнасио, – я уже получил от нее разрешение просить ее руки.
В ответ на упрек в безумии он выдвинул свой контраргумент:
– Ни один безумец не безумен, если вслушаться в его доводы.
Отец выслал его в свое дальнее поместье, наделив полномочиями хозяина и господина, которыми сын не пользовался. Жизнь обратилась для него в смерть. Юный Игнасио с детства испытывал страх перед всеми тварями, кроме кур. В поместье же он впервые увидел живую курицу и, представив себе, как бы эта птица выглядела, будь она величиной с корову, так напугался, что с той поры в каждой курице ему стало видеться самое что ни на есть страшное чудище. По ночам он исходил холодным потом, а к утру просыпался в пугающе зловещей тишине лугов и полей. Цепной пес, не смыкая глаз охранявший его покой у дверей спальни, казался ему опаснее всех псов на свете. Он повторял себе: «Я живу в страхе от того, что я живу». Изгнание сделало его человеком угрюмым, настороженным, подозрительным, медлительным и немногословным, со склонностью к мистике, будто одиночество бросило его в тюремную камеру.
Однажды, в первый год изгнания, его разбудил глухой шум – как будто бы на реке вдруг прорвало плотину. Оказалось, что весь скот, принадлежавший поместью, уходит в абсолютном молчании и при полной луне из своих ночных загонов и с пастбищ. Животные двигались плотным строем куда-то через луга и заросли сахарного тростника, через болота и водные преграды. Впереди шли стада коров и табуны верховых и ломовых лошадей, за ними – свиньи, овцы, домашняя птица, и все это мрачное безмолвное скопище растворялось в ночной мгле. Даже голуби, и те улетели. К рассвету остался только цепной пес у дверей хозяйской спальни. Такая преданность породила к нему любовь маркиза и вообще ко всем псам, сторожащим дома.
Впавший в отчаяние от одиночества в своем опустевшем поместье, Игнасио отступился от своей любви и подчинился отцовской власти. Отцу же было мало принесенной в жертву сыновней любви, и он строго-настрого предписал ему в своем завещании жениться на наследнице какого-нибудь испанского гранда. Так случилось, что Игнасио сыграл пышную свадьбу с доньей Олалией де Мендоса, девицей весьма привлекательной и со многими разнообразными талантами, которую он, так и не лишив девственности, лишил радости иметь ребенка. В дальнейшем он жил, как всегда, жизнью никчемного холостяка.
Донья Олалия де Мендоса вывела его в свет. Они вместе ходили к воскресной мессе в церковь, хотя больше для того, чтобы показаться в обществе. Маркиза обычно была в черном платье с пышными нижними юбками, в умопомрачительных накидках, в высоком чепце с накрахмаленными, как у белых дам Кастилии, кружевами, и со свитой невольниц, разодетых в шелка с золотым шитьем. Она презирала домашние шлепанцы, которые в церкви надевали даже самые расфуфыренные дамы, и предпочитала оставаться в высоких сафьяновых ботинках, расшитых жемчугом. Маркиз в отличие от других знатных господ, которые не снимали вышедших из моды париков и изумрудных брошей, носил одежду из чистого хлопка и скромный берет. Однако он всегда заставлял себя участвовать во всех публичных акциях, ибо никогда не мог побороть страх перед общественным мнением.
Донья Олалия в свое время брала уроки у Скарлатти Доменико из Сеговии и получила диплом с отличием, дающий ей право преподавать музыку и пение в школах и монастырях. Она привезла из Испании клавикорды в разобранном виде, которые сама и собрала, а также различные струнные инструменты, на которых сама играла с непревзойденным мастерством и учила играть других. Она знакомила своих учеников-послушников с музыкальными новинками Италии, Франции и Испании и говорила, что приобщает их к вдохновенному лиризму Святого Духа.
Маркиза музыка не волновала. Он любил повторять на французский манер, что у него руки артиста, а слух – артиллериста. Однако в тот день, когда в дом прибыли музыкальные инструменты, его заинтересовала итальянская лютня своей необычностью: не один, а целых два колка, широчайший звуковой диапазон, великое множество струн и нежнейший тембр. Донья Олалия настояла на том, чтобы он научился играть на лютне не хуже, чем она. Каждый день в апельсиновом саду они часами дергали струны: она – страстно и самозабвенно, он – с упорством каменотеса, пока вконец задерганная лютня не сдалась на милость исполнителей.
Музыка некоторым образом гармонизировала супружеские отношения, и донья Олалия решила добиться своего. В одну из грозовых ночей она, якобы дрожа от страха, явилась в спальню своего недотроги-мужа.
– Я – хозяйка половины этой кровати, – сказала она, – и пришла ею овладеть.
Он и ухом не повел. Она решила во что бы то ни стало – не убеждением, так принуждением – сделать по-своему. Жизнь, однако, не отпустила ей для этого достаточно времени. Девятого ноября они музицировали вдвоем в апельсиновом саду, воздух был чист, а небо безоблачно, когда вдруг их ослепила молния, оглушил страшный грохот, и донья Олалия упала как подкошенная наземь.
Взбудораженный город воспринял трагическое происшествие как выражение гнева Господня в наказание за какой-то неотмоленный грех. Маркиз устроил супруге королевские похороны, на которых впервые появился в черных парчовых одеждах и со всегдашним траурным выражением лица. По возвращении с кладбища он с удивлением увидел, что его апельсиновый сад усеян бумажными голубками. Взял первую попавшуюся под руку бумажку и прочитал: «Этот удар нанесла тебе я».
До девяностолетия ему было еще далеко, но в дар церкви он уже успел передать большие земельные владения и другие имущественные ценности, составлявшие основу унаследованного майората: одно скотоводческое поместье в Момпоксе, другое – в Аяпеле; две тысячи гектаров в Махатесе недалеко от центральной усадьбы с табунами жеребцов и кобыл, земледельческое угодье и лучшую сахароварню на всем Карибском побережье. Однако люди считали, что главное богатство семьи составляют бескрайние невозделанные земли латифундии, границы которой якобы проходят где-то за болотами Ла Гуарилы и низинами Ла Пуресы до дремучих зарослей в устье Урабы. Так или иначе, но на виду у всех оставались лишь господский дом с двором-патио для немногочисленных невольников да небольшая сахароварня в Махатесе. Доминга долгое время вела все домашнее хозяйство, а старый Нептуно достойно исполнял роль кучера, отведенную ему первым маркизом, и продолжал ходить за оставшимися лошадьми.
Оказавшись в полном одиночестве, маркиз Игнасио потерял сон, мучимый прирожденным чувством страха местных аристократов, страхом быть убитым во сне своими собственными рабами. Задремав в мрачном жилище своих предков, он мог вдруг очнуться и вздрогнуть при мысли, что чьи-то горящие глаза устремлены на него из слухового окна. Или это была лишь галлюцинация? Однако он шел на цыпочках к двери, распахивал ее и натыкался на негра, который подглядывал за ним в замочную скважину. Ему чудилось, что они, крадучись по-кошачьи, шныряют по коридорам, голые и натертые кокосовым маслом, чтобы легче выскальзывать из чужих рук. Напуганный до смерти всеми этими страхами, он приказывал не гасить свечи до утра, выгнал рабов, мало-помалу освоивших пустые комнаты, и поселил в доме псов, обученных всем приемам защиты и нападения.
Входная дверь была заперта на ключ. Французская мебель, бархатная обивка которой посерела от плесени, задвинута в дальний угол, гобелены, фарфор и старинные часы проданы, а в обнаженных комнатах развешаны холщовые гамаки, в которых легче переносить жару. Маркиз больше не ходил ни к мессе, ни в другие святые места, не нес на плечах паланкина со скульптурным образом Всевышнего в церковных шествиях, не соблюдал праздников и постов, хотя продолжал регулярно делать пожертвования и приносить дары церкви. Его постоянным прибежищем служил гамак – иногда в спальне, если одолевала августовская жара, а чаще – в сьесту под апельсиновыми деревьями сада. Полоумные соседки бросали в него корки хлеба и отпускали в его адрес ласковые непристойности, но когда власти, в угоду маркизу, предложили переселить это беспокойное заведение в другое место, он поблагодарил, но предложения не принял.
О проекте
О подписке