Читать книгу «Странник и его тень» онлайн полностью📖 — Фридриха Вильгельма Ницше — MyBook.
cover
 



Но тот же вопрос, на который мы получили первый ответ, может вызвать иногда и другой ответ. Правда, и он сведется к тому же «нет!», но к иначе обоснованному «нет», а именно – к «нет» над-исторического человека, который видит спасение не в процессе, но для которого мир в каждое отдельное мгновение представляется как бы остановившимся и законченным. Чему, в самом деле, могли бы еще научить новые десять лет, если это не удалось сделать предыдущим десяти годам!

Заключается ли смысл исторического поучения в счастье или в резиньяции, в добродетели или в покаянии, в этом над-исторические люди никогда не были согласны между собой; но, в противоположность всем историческим точкам зрения на прошлое, все они с полным единодушием приходят к одному выводу: прошлое и настоящее – это одно и то же, именно нечто, при всем видимом разнообразии типически одинаковое и, как постоянное повторение непреходящих типов, представляющее собой неподвижный образ неизменной ценности и вечно одинакового значения. Сотни различных языков соответствуют тем же типически прочным потребностям человека, так что тот, кто понимал бы эти потребности, не смог бы из всех этих языков узнать ничего нового; точно так же над-исторический мыслитель освещает себе изнутри всю историю народов и отдельных личностей, восстанавливая в своем ясновидении первоначальный смысл различных исторических иероглифов и постепенно даже уклоняясь от утомляющего притока все новых и новых письмен: ибо бесконечный преизбыток развертывающихся перед ним событий не может не вызывать в нем в конце концов чувства сытости, пресыщения и даже отвращения! Поэтому даже самый смелый между ними в конечном счете, может быть, готов сказать своему сердцу вместе с Джакомо Леопарди:

 
«Порывы твои
напрасны. Земля недостойна
и вздоха. Вся жизнь —
лишь горечь и скука. Трясина – весь мир.
Отныне наступит покой».
 

Но оставим над-историческим людям их отвращение и их мудрость: давайте лучше радоваться сегодня от всего сердца нашему неразумию и приветствовать в лице себя тех, кто деятельно идет вперед и поклоняется процессу. Пусть наша оценка исторического есть только предрассудок Запада – лишь бы мы в пределах этих предубеждений шли вперед, а не стояли на месте! Лишь бы мы могли постоянно делать успехи в одном – именно в изучении истории для целей жизни! Мы тогда охотно признаем, что над-исторические люди обладают большим запасом мудрости, чем мы; главное, чтобы мы только могли быть уверены, что у нас больше жизни, нежели у них: ибо тогда у нашего неразумия, во всяком случае, больше будущности, чем у их мудрости. И чтобы не оставить никаких сомнений в значении этой противоположности между жизнью и мудростью, я, пользуясь издавна известным и применявшимся всегда с успехом приемом, прямо выставлю несколько тезисов.

Историческое явление, всесторонне познанное в его чистом виде и претворенное в познавательный феномен, представляется для того, кто познал его, мертвым: ибо он узнал в нем заблуждение, несправедливость, слепую страсть и вообще весь темный земной горизонт этого явления и вместе с тем научился видеть именно в этом его историческую силу. Эта сила сделалась теперь бессильной для него как познавшего, но, может быть, еще не сделалась таковой для него как живущего.

История, понятая как чистая наука и ставшая самодержавной, представляет собой для человечества род окончательного расчета с жизнью. Историческое образование может считаться целительным и обеспечивающим будущее, только когда оно сопровождается новым могучим жизненным течением, например нарождающейся культурой, то есть когда оно находится во власти и в ведении какой-нибудь высшей силы, а не владеет и ведет самостоятельно.

История, поскольку она сама состоит на службе у жизни, подчинена неисторической власти и потому не может и не должна стать, ввиду такого своего подчиненного положения, чистой наукой вроде, например, математики. Вопрос же, в какой степени жизнь вообще нуждается в услугах истории, есть один из важнейших вопросов, связанных с заботой о здоровье человека, народа и культуры. Ибо при некотором избытке истории жизнь разрушается и вырождается, а вслед за нею вырождается под конец и сама история.

2

Что тем не менее жизнь нуждается в услугах истории, это должно быть понято с тою же ясностью, как и другое положение, которое будет доказано дальше, а именно – что избыток истории вредит жизни. История трояким образом служит живущему: как существу деятельному и стремящемуся, как существу охраняющему и почитающему и, наконец, как существу страждущему и нуждающемуся в освобождении. Этой тройственности отношений соответствует тройственность родов истории, поскольку можно различать монументальный, антикварный и критический род истории.

История прежде всего потребна деятельному и мощному, тому, кто ведет великую борьбу, кто нуждается в образцах, учителях, утешителях и не может найти таковых между своими современниками и в настоящем. Так история нужна была Шиллеру: ибо наше время, по словам Гёте, так худо, что поэт не встречает более в окружающей его жизни нужной ему натуры. Имея в виду деятельные натуры, Полибий, например, называет политическую историю настоящей школой для подготовки к управлению государством и превосходным учителем, который помогает нам мужественно выносить смены счастья, напоминая о несчастьях других. Кто научился усматривать именно в этом смысл истории, тому должно быть крайне досадно видеть, как любопытные путешественники или кропотливые педанты карабкаются по пирамидам великих эпох прошлого; там, где он находит стимулы к подражанию и усовершенствованию, ему противно встретить жадного до развлечений и сенсаций фланера, который прогуливается там как среди накопленных сокровищ картинной галереи. Деятельная натура, чтобы не потерять окончательно мужества и не почувствовать отвращения среди дряблых и безнадежных празднолюбцев, среди мнимо деятельных, в действительности же только взволнованных и барахтающихся современников, оглядывается назад и прерывает свой стремительный бег к поставленной цели, чтобы немного перевести дух. Целью же своей деятель всегда избирает какое-либо счастье, если не свое собственное, то счастье целого народа или всего человечества; он бежит от резиньяции и пользуется историей как средством против резиньяции. Большею частью его не ждет никакая награда, а разве только слава, то есть право на почетное место в храме истории, где он может, в свою очередь, быть для следующих поколений учителем, утешителем и предостережением. Ибо его заповедь гласит: то, что однажды помогло развернуть и наполнить более прекрасным содержанием понятие «человек», должно присутствовать здесь вечно, чтобы вечно выполнять это назначение. Что великие моменты в борьбе индивидуума образуют одну цепь, что они, как горная гряда, сквозь тысячелетия объединяют собою человечество, что для меня вершина такого давно минувшего мгновения еще остается живой, освещенной и величавой, – все это есть коренная идея той веры в человечество, которая высказывает себя в требовании монументальной истории. Но именно вокруг требования, чтобы великое было вечным, и разгорается наиболее ожесточенная борьба. Ибо все прочее, что существует вокруг, кричит: «Нет!» Монументальное не должно появляться – вот противоположный лозунг. Тупая привычка, мелкое и низкое, заполняющее все уголки мира и окутывающее тяжелым земным туманом все великое, чтобы затормозить, сбить его с толку, приглушить, задушить, бросается на тот путь, которым это великое шествует к бессмертию. Путь же этот проходит через человеческие умы! Умы запуганных и недолговечных зверей, которые постоянно погружены все в те же нужды и с трудом какое-то короткое время ограждают себя от гибели. Ибо они прежде всего хотят лишь одного – жить во что бы то ни стало. Кто мог бы ожидать от них того упорного состязания факелоносцев монументальной истории, благодаря которому лишь и существует великое? И все же вновь и вновь пробуждаются те, кто, оглядываясь на величие прошлого и подкрепленные созерцанием его, чувствуют в себе такое воодушевление, как если бы человеческая жизнь была чем-то восхитительным и как если бы прекраснейшим плодом этого горького урожая было знание о том, что один некогда прошел через это существование гордо и мощно, другой – с глубиной проникновения, третий – с сочувствием и готовностью помочь другим, но все они – оставив после себя учение о том, что лучше всего проживает жизнь тот, кто ни во что ее не ставит. И в то время, как заурядный человек воспринимает свой отрезок бытия с такой унылой серьезностью и страстным упованием, те, на своем пути к бессмертию и к монументальной истории, умели встречать жизнь с олимпийским смехом или, по крайней мере, с возвышенной насмешкой; нередко они с иронией сходили в могилу – ибо что в них могло быть погребено! Разве только то, что всегда угнетало их, как мусор, тлен, суетность и звериное начало, и что теперь обрекалось забвению, будучи уже давно заклеймено их собственным презрением. Но одно будет жить – это монограмма их сокровеннейшего существа, их произведения, их деяния, редкие проблески их вдохновения, их творения; это будет жить, ибо ни одно из позднейших поколений не может обойтись без этого. В такой проясненной форме слава является все-таки чем-то большим, чем просто лакомым куском для нашего себялюбия, как ее характеризовал Шопенгауэр, ибо она есть вера в тесную связь и непрерывность великого всех эпох, она есть протест против смены поколений и преходящести.

Чем же в таком случае может быть полезно современному человеку монументальное воззрение на прошлое, то есть изучение того, что является классическим и выдающимся в прежних эпохах? Тем, что он научается понимать, что то великое, которое некогда существовало, было, во всяком случае, хоть раз возможно и что поэтому оно может стать возможным когда-нибудь еще; он совершает свой путь с бо́льшим мужеством, ибо теперь сомнения в осуществимости его желаний, овладевающие им в минуты слабости, лишаются всякой почвы. Предположим, что кто-нибудь поверил, что для основательного искоренения вошедшей ныне в моду в Германии образованности достаточно сотни продуктивных, воспитанных в новом духе и деятельных людей – как сильно может ободрить его тот факт, что всю культуру эпохи Возрождения вынесла на своих плечах такая же кучка в сотню человек.

И все-таки – чтобы на том же примере тут же выяснить и нечто иное – насколько расплывчато и неустойчиво, насколько неточно было бы такое уподобление, сколь многое приходится игнорировать, чтобы это уподобление обрело силу импульса! К какому насилию приходится прибегать, чтобы втиснуть индивидуальность прошлого в одну общую форму и в целях полного соответствия обломать все ее острые углы и линии! В сущности, то, что было возможно однажды, могло бы снова сделаться возможным во второй раз лишь в том случае, если справедливо убеждение пифагорейцев, что при одинаковой констелляции небесных тел должны повторяться на земле одинаковые положения вещей вплоть до отдельных, незначительных мелочей; так что всякий раз, как звезды занимали бы известное положение, стоик соединялся бы с эпикурейцем для того, чтобы убить Цезаря, а при другом положении Колумб открывал бы Америку. Только в том случае, если бы Земля каждый раз разыгрывала сызнова свою пьесу после пятого акта, если бы с точностью было установлено, что через определенные промежутки времени снова будут возвращаться то же сплетение мотивов, тот же deus ex machina, та же катастрофа, могучий человек мог бы пожелать монументальной истории в ее полной иконической истинности, то есть каждого факта в его точно установленной особенности и индивидуальности – стало быть, вероятно, не ранее того, как астрономы снова превратятся в астрологов. Но до наступления этого момента монументальная история не может нуждаться в такой полной истинности: она всегда будет сближать разнородные элементы, обобщать и, наконец, отождествлять их; она всегда будет смягчать различия мотивов и побуждений, чтобы за счет causae представить effectus в монументальном виде, именно как нечто типичное и достойное подражания; ввиду того что она по возможности игнорирует причины, ее можно было бы назвать почти без преувеличения собранием «эффектов самих по себе» – таких событий, которые во все времена будут производить эффект. То, что народ празднует в своих празднествах или во время религиозных или военных годовщин, и есть, в сущности, такой «эффект сам по себе»; именно он не дает спать честолюбивым людям, его, как амулет, носят на сердце предприимчивые натуры, а вовсе не действительное историческое сплетение причин и следствий, которое, всесторонне исследованное, могло бы служить только доказательством того, что в азартной игре будущего и случая никогда не выпадает до конца одинаковая комбинация.

До тех пор, пока душа историографии будет заключаться в тех великих побуждениях, которые черпает из него могучая личность, пока прошлое будет изображаться как нечто достойное подражания и как доступное подражанию и могущее повториться еще раз, – до тех пор истории, конечно, грозит опасность подвергнуться некоторому искажению, приукрашиванию и в силу этого сближению со свободным вымыслом; мало того, были эпохи, которые совершенно не могли провести границу между монументальным прошлым и мифического характера фикцией; ибо как из того, так и из другого мира могут быть извлечены одинаковые стимулы. Если поэтому монументалистское изображение прошлого господствует над остальными способами исторического описания, то есть над антикварным и критическим, то от этого страдает прежде всего само прошлое: целые значительные отделы прошлого предаются забвению и пренебрежению и образуют как бы серый, однообразный поток, среди которого возвышаются, как острова, отдельные разукрашенные факты; в редких личностях, которые выделяются на этом фоне, бросается в глаза нечто неестественное и чудесное вроде золотого бедра, которое ученики Пифагора мнили видеть у своего учителя. Монументальная история вводит в заблуждение при помощи аналогий: мужественных она путем соблазнительных параллелей воодушевляет на подвиги отчаянной смелости, а одушевление превращает в фанатизм; когда такого рода история западает в головы талантливых эгоистов и мечтательных злодеев, то в результате подвергаются разрушению царства, убиваются властители, начинаются войны и революции, и число исторических «эффектов самих по себе», то есть следствий без достаточных причин, снова увеличивается. До сих пор шла речь о бедах, которые может натворить монументальная история в среде могучих и деятельных натур, безразлично, будут ли эти последние добрыми или злыми; но можно себе представить, каким окажется ее влияние, если она окажется во власти и в услужении бессильных и бездеятельных!

Возьмем самый простой и наиболее распространенный пример. Представим себе нехудожественные и малохудожественные натуры во всеоружии средств, которые может дать монументальная история искусства. Против кого они обратят теперь свое оружие? Против своих наследственных врагов, против людей с сильно выраженной художественной индивидуальностью, то есть против тех, кто одни были бы в состоянии действительно научиться у этого рода истории, – научиться тому, что нужно для жизни, и претворить воспринятое в более высокую практику. Но им-то и преграждают путь, им-то и заслоняют свет, кружась с необыкновенным усердием в какой-то идолопоклоннической пляске вокруг наполовину понятого величавого образа какого-нибудь великого прошлого и как бы желая этим сказать: «Смотрите, вот истинное и настоящее искусство; какое вам дело до ищущих и чающих!» По-видимому, эта пляшущая толпа присвоила себе даже привилегию «хорошего вкуса»: ибо всегда творческие натуры оттеснялись теми, кто был только зрителем и сам не прикладывал рук к делу, точно так же, как во все эпохи политические болтуны казались умнее, справедливее и рассудительнее правящих государственных мужей. Если же мы перенесем в область искусства обычай всенародного голосования и преобладание численного большинства и заставим художника защищать свое дело как бы перед трибуналом эстетических бездельников, то можно заранее поклясться, что он будет осужден, и осужден не вопреки, а именно благодаря тому, что его судьи торжественно провозгласили канон монументального искусства (то есть того, которое, согласно данному нами объяснению, во все времена «производило эффект»): ведь у них нет ни потребности в современном искусстве, ни бескорыстной склонности к нему – то есть к такому, которое еще не успело сделаться монументальным и не освятилось для них авторитетом истории искусства. Напротив, их инстинкт подсказывает им, что искусство может быть убито искусством же: монументальное не должно ни в каком случае вновь возникать, а для этой цели именно пригодно то, что однажды уже заручилось в прошлом авторитетом монументального. Таким образом, они – ценители искусства потому, что они вообще хотели бы упразднить искусство; они выдают себя за врачей, тогда как они в сущности задаются целью отравить искусство; они совершенствуют свой язык и свой вкус только для того, чтобы в своей изощренности найти оправдание упорному отказу от предлагаемых им питательных художественных блюд. Ибо они вовсе не хотят, чтобы было создано что-нибудь великое: средством для них служит фраза: «Смотрите, великое уже существует!» В действительности их так же мало трогает то великое, которое уже существует, как и то, которое возникает; об этом свидетельствует вся их жизнь. Монументальная история есть то маскарадное платье, под которым их ненависть к могучим и великим личностям их эпохи выдает себя за удовлетворенное преклонение пред великими и могучими личностями прошедших времен; этот маскарад нужен также для того, чтобы истинный смысл этого способа исторического рассмотрения подменить противоположным: сознают ли они это ясно или нет, но, во всяком случае, действуют они так, как будто их девиз: «Пусть мертвые погребают живых».

Каждый из существующих трех типов истории может законно развиваться лишь на известной почве и в известном климате, на всякой другой почве он вырождается в сорную траву, заглушающую здоровые побеги. Если человек, желающий создать нечто великое, вообще нуждается в прошлом, то он овладевает им при помощи монументальной истории; кто, напротив, желает оставаться в пределах привычного и освященного преданием, тот смотрит на прошлое глазами историка-антиквара, и только тот, чью грудь теснит забота о нуждах настоящего и кто задался целью сбросить с себя какою бы то ни было ценою угнетающую его тягость, чувствует потребность в критической, то есть судящей и осуждающей, истории. Бесцельное пересаживание растений порождает немало зла: критикующий без нужды, антиквар без пиетета, знаток великого без способности к великому суть именно такие заросшие сорной травой, оторванные от родной почвы и поэтому выродившиеся растения.

3