Кончилось наше сиденье под дубами большим сражением желудями, причем я потерпел поражение и удрал в лес, красивый лиственный лес. Там мы опять соединились и наткнулись на фруктовый сад. Купили у старика яблок и груш, перебрасывались тыквами и вообще вели себя непринужденно. На обратном пути попали в красивую долину – по обе стороны холмы, покрытые лесом. Затем прошли мимо тихого пруда при вечернем закате. Было очень красиво и тихо-тихо. Людей почти не было. Попались только четыре семинариста, очень красиво певшие хором «Из страны, страны далекой», «Стоит на Волге утес» и т. д. И тенор, и бас были великолепны. И всё, Шурочка, думалось, почему тебя нет. Было так хорошо, а как хорошо было бы с тобой!!!
Думаем сегодня после обеда опять пойти в те же места. Какие мы глупые, что всё время сидели дома! Возьму сегодня с собой фотографический аппарат.
Будь спокойна, моя хорошая. Целую тебя крепко,
Твой Ежка.
Воронеж, 19-го августа 1919 г.
Милая Шурочка.
Вчера снова получил письмо от тебя, от 15-го числа. Ты мне стала писать совсем аккуратно. Хвалю за это! И настроение твое 15-го числа было опять приличное. Как быстро оно у тебя меняется! Ах ты, моя непостоянная!
Вчера у нас заладил дождь, мелкий, серый и дюже мокрый. Всюду слякоть и грязь. Таким образом, не пришлось вчера гулять! Сегодня же погода опять прекрасная, и мы думаем воспользоваться этим.
Медицинское имущество мы сегодня окончательно получим. Из 18-ти ящиков имеем 17. Завтра думаем объявить рапортом заведующему формированием, что госпиталь 253 готов. Даже резиновые изделия мы получили здесь, в Воронеже, хотя и не все, и не всегда такого качества, как нужно. Теперь, я думаю, можно уже с большой долей вероятности сказать, что на днях выступаем. Все-таки, должно быть, в Бар. Главный врач из Петербурга что-то долго едет. Пока у нас еще Зайцев.
Сегодня мы получаем жалованье. На мою долю 131 рубль, но, говорят, что Левитский что-то напутал, и что мы должны получать больше. Себе как старшему ординатору он высчитал около 300 р. Высчитывать приходилось по всяким законам, и разобраться в них не так уж легко. Как бы то ни было, завтра я отдам Алекс. Аф. 35 р. и тебе пришлю остальные 30 рубл[ей]. (Ведь 25 р. ты получила?) <…>
Хочу, кстати, послать и 20 рубл. сестре, чтобы заодно уж отделаться от долгов. Останется портной, которому я 51 р. пришлю по получке следующего жалованья. Когда мы отсюда тронемся, то нам опять выдадут какие-то прогонные и увеличенные суточные, так что, думаю, месяц я проживу. Неинтересно, верно? Ну ничего, приходится иной раз и такими скучными материями заниматься.
Позабыл тебе писать, что книги, купленные мною у Кутьки, это: проф. Felix Lejars «Хирургическая помощь в неотложных случаях», в двух толстых томах, издания Карцева. Хвалят, но я еще не начинал читать, так как увлекся следующим томом писем Чехова периода поездки на Сахалин. Читай, Шурочка, читай, удивительно у него правильное (на мой взгляд) мнение о людях, и как он ненавидел всё мелочное и пошлое, не словами только, но всем своим нутром. А если кого полюбит, какое удивительно хорошее отношение, какая вера (напр., к Суворину[36]). Нет, положительно большое наслаждение я получаю от этих томов.
Шурочка, пиши мне о своем брате, о своих семейных делах, не умалчивай, я прошу тебя! Ты хочешь знать обо мне и моих родных всё, и я тоже хочу знать всё о тебе и твоих.
Прощай, моя дорогая Шурочка, прощай моя хорошая.
Твой Ежка.
(Хороша подпись?)*
<…> Вот уже пять дней подряд пишу тебе. Ай да я!
* Далее приписки на полях письма.
Воронеж, 21-го августа 1914 г.
Шурочка, я угнетен! Рука моя дрожит, туман застилает мне взор, мороз пробегает по спине! Нет, кроме шуток, случилось нечто весьма неприятное: вчера приехал из Петербурга наш новый главный врач и произвел на всех нас весьма неприятное впечатление. Так как большинство госпиталей объявило себя готовыми, а из Москвы нашему заведующему формированием (очень милому человеку) прислали нагоняй за то, что дело плохо налаживается, и приказали нам сейчас же выступить, – мы вечером всем составом пошли на сборный пункт узнать, к какому часу нам комендант станции приготовит эшелон.
Пока мы там сидели и болтали, внезапно быстрым шагом вошел среднего роста и возраста военный врач в походном снаряжении, т. е. с ременной крест-накрест портупеей, ременным же поясом с револьвером (для ча?[37]), в золотых очках, с маленькой, a la Napoleon III, черной бородкой и острыми колющими глазами. Вошел и быстро стал обходить всех, здороваясь и представляясь Марковым. Мы знали, что к нам должен приехать именно Марков, спросили, к нам ли он приехал, и вот познакомились. Скороговоркой, резким голосом он стал расспрашивать Зайцева о делах госпиталя, постоянно его нетерпеливо перебивая: я знаю, знаю.
В общем, такой тон, который мы тут еще не слыхали ни от кого. Военных врачей здесь много, однако, никто не производил, хотя бы вначале, подобного впечатления, никто из них здесь начальством себя не держал. Чин у него не выше других главных врачей, но, говорят, что он служил в Петербурге у крупного медицинского инспектора или что-то в этом роде. Одним словом, чувствует себя шишкой, с твердой почвой под ногами. «Как Ваша фамилия?», «А Ваша?» и т. д. Всё это говорится начальственным отрывистым, не терпящим возражений тоном.
Может быть, первое впечатление хуже, чем окажется на самом деле, но пока мы словно с рая на землю свалились. Чувствуем себя более пораженными, чем при прочтении о нашем поражении в Восточной Пруссии[38]. Там-то ведь дело поправимо, а здесь? Только ты, Шурочка, не удручайся, может быть, он окажется неплохим. Ведь бывает же у некоторых людей неприятный тон, несмотря на то что они недурны. В крайнем случае, если он формалист и чиновник, то можно себя обставить формально, чтобы придраться было не к чему. Товарищеских отношений с ним не будет, но зато они имеются с другими коллегами.
Ты, пожалуйста, моя хорошая Шурочка, не огорчайся! Уедем мы, должно быть, сегодня. Извещу тебя телеграммой. Пишу рано утром. В 9 часов к нам придут Марков и Зайцев и сдадут один другому свои обязанности.
Наше поражение меня сильно огорчило. Неужели и теперь у нас там царит халатность? Ведь чтобы уничтожить штаб, надо было обойти корпуса сзади! Они зевали, и их обошли! Неужели мы всё еще недоросли? Нет, нам превосходством своей культуры еще рано кичиться. Верно?
Не огорчайся, милая моя Шурочка, моим письмом, всё образуется. Целую крепко.
Твой Е.
Воронеж, 22-го августа 1914 г.
Вчера получил два твоих письма от 17/VIII и 19/VIII. Милая моя, хорошая бедная Шурочка! Опять неприятность с директором[39]. <…> Не у него ли и Бор. Абр.[40] научился своей несдержанности? Как будто бы ничего себе человек, и вдруг такая нелепая вспышка, ни на чем не основанная, – и всё к черту! А нашему брату приходится страдать.
Представляю себе твое состояние, моя дорогая. Я бы постарался тебя утешить, погладил бы тебя по головке, говорил бы: плюнь, Шурочка, тебя от этого не убавится! Он не тебя, а себя наказывает своей резкостью, себе же он выдает testimonium paupertatis[41]. Но, конечно, обида и боль всё же остаются, несмотря на все доводы рассудка. Ведь больнице отдаешь всё свое время, все свои нервы. Знаешь, что обязанности свои исполняешь добросовестно, даже более. И видеть в ответ такое к себе недоверие, знать, что никогда ты не гарантирован от грубого немотивированного окрика, – это больно! Сочувствую тебе, Шурочка, всей душой, ведь и мне приходилось испытывать то же самое. Я это знаю.
Только, моя хорошая, ты не должна из этого события делать вывод, что ты всюду и всем приносишь одно только неприятное, что ты нехорошая, что ты виновата. Шурочка, не смей даже в мыслях иметь что-либо подобное! Это неправда! Это твоя впечатлительность и нервность наталкивает тебя на такие мрачные мысли. Поверь моей объективности, это неправда!
Ты, моя Шурочка, нервная, а нервные люди при нервном настроении в нервной атмосфере еще больше нервничают. Отсюда и грубая выходка директора по адресу «маятника». Вот и всё. Но считать себя причиной, виновницей, Шурочка, Боже упаси. Ты этого не делай и не думай!
Что свет клином не сошелся на Морозовской больнице, это я тоже думаю и совершенно с тобой согласен, что если условия жизни будут невыносимы, то лучше бросить всё и искать себе что-нибудь более подходящее. Но только, Шурочка, я еще не вижу этих условий! Жить в атмосфере постоянного к себе недоверия и плохого обращения я бы тоже не стал ни минуты, но отдельные вспышки, как бы обидны они ни были, всё же еще не свидетельствуют об этом. В этот момент ты имеешь дело с людьми невменяемыми, неспособными критически отнестись ни к себе, ни к другим. Пройдет вспышка, успокоятся нервы, – и люди начинают понимать свою ошибку, стараются ее загладить.
Яркий этому пример Бор. Абр. Ведь ты не сомневаешься, что отношение его к тебе хорошее? А я, Шурочка, не сомневаюсь, в том, что отношение директора к тебе тоже хорошее по существу. Это неоднократно проскальзывало в его отзывах о тебе и твоей работе. И не говори, что тебе такого хорошего отношения не надо, если при нем возможно такое возмутительное обращение, такое явное недоверие. Ведь человек в этот момент невменяем. А люди бывают разные, приходится судить их неодинаковой меркой, приходится поневоле прощать им многое. Поэтому, Шурочка, не затаивай надолго эту обиду. Бог ему судья. Всё же он имеет так много хороших, положительных черт, что его идиотское самодурство, иной раз проявляющееся, можно пропустить мимо себя, не реагировать длительно.
Вот поэтому я и думаю, Шурочка, что тебе не следует уже раздумывать об оставлении Морозовской больницы. Поверь мне, Шурочка, что как только у меня появится уверенность в том, что отношение со стороны начальствующих и коллег к тебе по существу нехорошее, – я первый посоветую тебе отряхнуть прах с своих ног. Но пока, Шурочка, я уверен в обратном и поэтому прошу тебя, Шурочка, не придавай этой выходке слишком серьезного, принципиального значения. Я думаю, что ты еще вполне можешь работать в Морозовской больнице, не сгибая спины и не преклоняя колен перед начальством!
А что Влад. Алекс.[42] вел себя возмутительно, меня это не удивляет. <…> Но его ведь можно вполне игнорировать. Каков в данный момент Ник. Ник. [Алексеев], таков и он. Из-за всего не стоит себе расстраивать нервы. <…>
Был вчера у нас в канцелярии главный врач и принимал дела от Федора Александровича. Был он хотя и страшен, но и смешон. Очевидно, проштудировал перед отъездом из Петербурга все подходящие статьи закона, всё это у него в голове перепуталось, и поэтому, несмотря на сильное желание подать вид, что он всё знает и всё видит, получилось впечатление обратное. Зайцев узнал, что он по окончании сразу же получил место в медицинской канцелярии, и вообще человек с медициной общего весьма мало имеющий, – попросту карьерист. Сейчас его начальство посадило на это хорошее местечко, где он может выдвинуться, чтобы после войны занимать уже более высокие должности.
Зайцев находит, что так как он в медицине ничего не смыслит (он Зайцеву сам сказал, что он «не хирург»), то наше дело выиграно, что мы его при некоторой ловкости будем держать в руках. Зайцев нам советует взяться смело за хирургию и импонировать ему этим. Я после разговора с главным врачом также вынес впечатление, что не он будет мною командовать. Горячо советую товарищам держаться более независимого тона с ним и не давать ему возможности быть слишком о себе высокого мнения (боязнь начальства все-таки глубоко вкоренилась в русского человека!). Так что, Шурочка, ты не унывай, твой Ежка не даст себя согнуть в бараний рог и будет достоин своей Шурочки.
А я, Шурочка, должен прочесть тебе маленькую нотацию. Неужели ты думаешь, что я могу постепенно писать тебе всё реже и реже?! Ведь мне, Шурочка, обидно это читать! Больше ничего не скажу…
А, может быть, письма плохо доходят? Я как-то раз не писал два дня подряд, затем пять дней писал, а потом третьего дня опять пропустил день. Шурочка, мы ведь живем здесь втроем в одной тесной комнате, а почта от нас далека! Бывают иной раз условия, правда, весьма неблагоприятные для писания! Не будь так строга! Знай, Шурочка, что я всегда с тобой, даже если иной раз и пройдет день без письма!
Твой Ежка.*
Вчера мы не уехали, не уедем и сегодня – мы попали в последнюю очередь. Вчера отправились 6 госпиталей, между прочим и Алексей Афанасьевич. Сегодня отправятся еще 8 госпиталей, а мы, должно быть, завтра или самое позднее послезавтра. В Бар адресуй тоже пока «до востребования». Если не получу, то сообщу. От матери уже две недели нет известий! Письма не доходят?
Погода свежая, но ясная, изредка дождевые тучи. Были опять во фруктовом саду. Снимал, но еще не проявил. Были с Зайцевым.
* Далее приписки на полях письма.
Воронеж, 23-го августа 1914 г.
Дорогая Шурочка!
Сегодня, наконец, выяснилось, что мы непременно поедем не позже завтрашнего дня, может быть, даже сегодня ночью. Эшелон уже назначен, мы только еще не справились относительно часа отъезда. Вечером всё будет известно. Пойду на почтамт, брошу это письмо и пошлю тебе и своим в Ригу телеграмму: «Едем Бар». Вчера и сегодня я от тебя писем не получал. Оставлю заявление, чтобы мне письма пересылалась в Бар «до востребования». Думаю, что мы там письма таким образом получим. Если необходимо адресовать «в действующую армию», то тотчас же уведомлю.
Наконец-то! Последние дни стало совсем нудно сидеть здесь без дела. Товарищи почти все уже уехали, дождь сегодня с утра, грязь непролазная. Холодно! Одно стекло в раме у нас выбито, и ветер ночью так и гуляет себе по нашим спинам. Некому согреть!
Вчера к вечеру получил письмо от Эдит. Оказывается, что Лени всё еще сидит в Париже. Дома получили от нее запоздавшие открытки, в которых она пишет, что madame, у которой она остановилась, очень любезна и предлагает ей жить у нее всё время войны, даже если у нее иссякнут средства, после войны-де отплатит. Всё это, конечно, очень хорошо, но ведь германцы уже подходят к Парижу, и мирное население оттуда бежит! Где она останется теперь? Эдит пишет, что мать сильно беспокоится, похудела, волнуется, а вообще чувствует себя очень скверно.
К тому же Карлушка поднес сюрприз: провалился на переэкзаменовке по математике. Родители потеряли голову и взяли его из гимназии! Я думаю, что это зря, и хочу сегодня писать и убеждать оставить его еще на один год в том же классе. Экий он лентяй! Теперь, говорит Эдит, он сам чувствует себя вполне уничтоженным, уж слишком он надеялся на свое обычное счастье!
Три старших брата и сама Эдит продолжают регулярно работать, но общий дух угнетенный. Лени место учительницы французского языка, которое ей было обещано весной, конечно, тоже потеряла! В общем, печально. Отрадного в письме Эдит ничего не нашел.
Господи, как много горя приносит эта война! Если вдуматься, то всё, о чем читаешь в газетах, не только то, что делается на «театре» военных действий, – сплошной ужас! Люди стали говорить совсем другим языком. То, что казалось нерушимым, разлетается в два дня. Все культурные устои – насмарку, повсюду одичание и озверение. Где же наша хваленая европейская культура? Какое взаимное ожесточение! Какая ненависть друг к другу, к людям, которые тебе никакого зла не сделали, которые случайно принадлежат к другой национальности! Мы, Шурочка, с тобой не поддадимся! Мы найдем в себе достаточно твердые устои, верно?!
Должно быть, все-таки еще необходимо человечеству от времени до времени такое кровопускание…
Прощай, моя дорогая, хорошая. Одна ты у меня!*
А относительно того, что мы читаем в газетах, Шурочка, мы всегда с тобой, не сговорившись, одного мнения. Например, Петроград. Я именно то же самое слово «убожество» хотел применить к этому сообщению[43]. Вообще, когда я что-нибудь здесь читаю, я живо ощущаю контакт с тобой – едина душа!
* Далее приписки на полях письма.
Воронеж, 24-го августа 1914 г.
Шурочка! Я с тех пор, как уехал вторично из Москвы, только три дня не писал тебе. Писать тебе по возможности ежедневно – это для меня потребность и удовольствие, которого я не желал бы лишиться, а ты предполагаешь, что я жду твоих писем, как будто бы пишу тебе не совсем охотно?! Шурочка, мне больно это читать, не надо больше так писать. Если ты за день не получишь от меня письма, то, значит, одно из двух: либо почта неаккуратна, либо у меня не было возможности писать тебе или послать тебе письмо. Хорошо, Шурочка? Ты больше не будешь?
Только что получил письмо от 21/VIII. Бедная Шурочка, ты всё еще не успокоилась. Несмотря на посторонние вещи, о которых ты рассказываешь, тон письма все-таки выдает тебя. Ты не можешь скрыть, хотя и стараешься. <…> Эх, Шурочка, посадить бы тебя сейчас рядом с собой, прислонить твою буйну голову к своему плечу и обнять бы тебя крепко, крепко и так посидеть бы некоторое время молча, – легче бы тебе стало, верно? Пожалуй, это будет действительнее, чем мое длинное письмо, в котором я старался на тебя подействовать успокаивающе всем имеющимся у меня арсеналом доводов разума и рассудка. Ничего, Шурочка, всё образуется, придет и наше время!
О проекте
О подписке