Два раза я уже начинала эту повесть, но мой палач изымал ее. Попытаюсь вновь – и дай мне Бог дойти до конца, ибо жизнь оставляет мою душу и разум точно так же, как плоть. Я пишу и перечитываю написанное, чтобы память о былой свободе не покинула меня навсегда; и все-таки, несмотря на постоянные диалоги с прошлым, чувствую: многое забывается и путается[77]. А я тороплюсь, чтобы оставить в этом мире хоть капельку своей души, – возможно, кто-нибудь узнает, как я любила и как страдала.
Да! Я любила и страдала! И в прошлой, утраченной мною жизни, и в моем ужасном настоящем одна чистая мысль освещала мне путь в хаосе бед, где терялся мой рассудок, – мысль о том, что я так любила и так страдала! Господи! Пока бессрочное наказание, к которому меня приговорили, еще не совсем помутило мой разум и не стерло навсегда мою память, если истинны твои, Боже, святые слова, что многое простится тому, кто много терпел и любил по-настоящему[78], то смилуйся, Господи, позволь мне умереть, и умереть побыстрее! И пусть мое дитя…
…Но вдруг он умертвит девочку после моей смерти?! Да, он убьет ее! Значит, я должна жить. Боже, заставь меня жить! Жить, во что бы то ни стало! Ибо я чувствую, что, даже если потеряю рассудок, одна мысль всегда будет властвовать надо мной: мать должна посвятить жизнь своему ребенку. Я напишу эти слова крупными буквами вверху каждой страницы этой книги; пусть глаза мои видят ее постоянно! И я никогда не смогу забыть: «МАТЬ ДОЛЖНА ОТДАТЬ ЖИЗНЬ СВОЕМУ РЕБЕНКУ».
Действительно, эта фраза повторялась на всех страницах. Несчастная, обернувшись к малютке, спавшей в колыбельке, уронила голову на сложенные руки; Луицци же продолжил чтение рукописи, чей текст высвечивался ему сквозь уже прочитанное, словно он держал ее в руках и переворачивал листки своей рукой. Вот что было дальше.
«Я росла под родительской опекой; в год, когда мы отпраздновали мое десятилетие, мой брат женился на Ортанс, которой едва исполнилось пятнадцать. Всегда добрая и приветливая, Ортанс стала мне как бы сестрой, и я не верю, нет, даже мысли не допускаю, что она меня предала и входит в число моих палачей. Однако она всегда дрожала перед своим братцем Феликсом, а потому порой побаивалась меня защищать; как она, наверное, сочувствовала мне! Ведь она любила меня больше чем сестру и иногда называла своей дочуркой. Родители мои, хотя мы и жили под одной крышей, добровольно расстались со своими обязанностями, доверив мое воспитание Ортанс. Следующее шестилетие не запомнилось мне ничем примечательным. Мы были счастливы – а счастье не оставляет следов. Счастье – словно весна, и, когда проходит, ничто не говорит, каким оно было, словно дерево, которое сбрасывает листья и остается голым, зато, когда грозы ранят его молниями, рубцы остаются навсегда, на все оставшиеся вёсны.
В ту пору я была счастлива; да, счастлива, и только теперь понимаю насколько. Всей душой я верила в Бога. Резвясь вволю с невесткой, еще очень молодой женщиной, и прелестными племянницами, я видела, как мое прошлое и будущее смеются и поют рядом со мной: всеми обожаемые и веселые малютки, какой когда-то была я сама, и счастливая и любимая жена, какой я стану однажды! О, они превращали мое существование в прекрасную и восхитительную мечту! С какой нежной улыбкой я тянулась к ней, когда тихим вечером на длинной кленовой аллее грезы о будущем ворковали со мной! Мне было шестнадцать лет; все мое существо радовалось жизни. О! Как чудно и сладко свежим вечером при свете заходящего солнца прогуливаться в одиночестве на чистом воздухе, под щебет певчих птичек, звучащий в унисон с угасающим днем; и ощущать рядом невидимое доброе существо, которое говорит: «Ты прекрасна, ты будешь счастлива, ты полюбишь, ты будешь любить!»
Любить! Любить! Какая отрада – всей душой ввериться благородному сердцу, боготворить его за щедрость, дорожить его добротой, поклоняться его святости, ибо тот, кто вас любит, свят. Возлюбленный наш, пастырь нашего сердца, раскрывший его сокровищницу, он отличается от остальных, ибо сам Господь указует на него своим перстом и венчает своим нимбом. Так я грезила о нем, и именно таким он оказался… Леон! Леон, любишь ли ты меня?! О Всевышний! Помнит ли он меня? Они хотели заставить меня сомневаться в этом – величайшее преступление, самое страшное их преступление!
Итак, в шестнадцать лет[79] я упивалась жизнью; да, я была прекрасна, да, неисчерпаемые силы юности переполняли меня. Сейчас, когда я – живой труп, что шатается под тяжестью собственного веса, я вспоминаю, как несказанное блаженство, то неизъяснимое ощущение жизни во всем моем существе. Что за волшебным воздухом я дышала! При каждом вдохе вечернего бриза мне казалось: он пьянит меня, как вино на идущем к концу пиршестве; мне чудилось: ветер наполняет мои легкие прекрасными надеждами и чаяниями. Нередко я на долгие часы застывала в томной неподвижности, предаваясь тайным размышлениям; очнувшись, я пускалась наперегонки с ветром, развевавшим мои волосы. Ловкие и крепкие ноги несли меня вперед; я хлопала в ладоши и пела, обращаясь к небу с веселой, как у жаворонка, песенкой; я слушала стук и неясный шепот своего сердца; я чувствовала, как расцветаю, и клялась, что буду доброй и хорошей, и надеялась, и верила! Я была слишком счастлива – это не могло длиться вечно.
Все переменилось в один вечер! Он встает перед моими глазами словно случился вчера; ничего не произошло, но некий страх закрался в мою душу, страх, который я сначала не поняла, а позднее беспощадно подавила. В тщеславии своем люди полагаются лишь на собственный разум, хотя Господь не оставил их без защиты от врагов точно так же, как животных – и самых слабых, и самых сильных. Инстинкт всегда подскажет зверю, что угроза где-то рядом: ягненок пройдет мимо привлекательного, но таящего смерть цветка, а собака издалека почует хищника, выслеживающего добычу; так и человек предчувствует скорую беду.
Именно такое ощущение охватило меня в тот вечер; сколь ни была я чиста и неопытна, но, увидев в первый раз этого человека, я задрожала, едва он представился: «Капитан Феликс, только что из армии». О! Почему я не прислушалась к своему сердцу! Почему я не дала разрастись той неприязни, что он сразу же мне внушил! Почему, когда он рассказывал о славных битвах Империи и о бедах ее падения, обо всем, что я с таким вниманием выслушивала, почему я возражала своему внутреннему голосу, говорившему: «Как он отважен и предан тому, во что верит, какое благородство и порядочность, какое мужество!»?
Почему, когда его тяжелый взгляд пронзал меня леденящим острием, когда его жесткое и черствое лицо не вызывало у меня ничего, кроме холодного безразличия, почему я уверяла себя, что это всего лишь пустое ребячество? Меж тем предубеждение было настолько сильным, что отныне надежды и чаяния, которыми жила моя душа, стали не столь безоблачными. Обитель будущего счастья не казалась уже легкодоступной; теперь на пути к далекой стране блаженства мне виделись узкие тропки и всяческие невзгоды; и когда мой братец с улыбкой заявил мне, что ради еще более тесного скрепления семейных уз мне нужно выйти замуж за брата Ортанс, разве не охватил меня с головы до ног могильный холод? Разве тем самым не предупреждал меня Господь: «Берегись! Беда пришла!»
Почему я ему не поверила?!
Нет, я слышала только пустопорожние общие рассуждения, выставлявшие капитана как серьезного и ответственного человека, стыдившие меня за необъяснимый испуг и, казалось, обвинявшие в неуважении к благородству, чести и порядочности. Глупая! Я беспрерывно повторяла то, что мне говорили, и не могла признаться ни себе, ни другим, что именно этот мужчина выхолостил мою душу, обломал крылья моим грезам и погасил самые вдохновенные устремления моей жизни.
Правда ли, что я сама этого не понимала? Простишь ли ты меня, Господи, за то, что, в смятении чувств, преследуемая уговорами, я позволила этому мужчине признаться в любви, и ответила, что когда-нибудь полюблю его, и согласилась на будущий брак, который осчастливит наше семейство?! Ах, то был рок!
Ибо в глубине души я знала, что никогда его не полюблю.
А капитан Феликс, какую любовь он испытывал ко мне? Тогда я ничего не понимала, и это меня сгубило. Да, говорила я себе, раз моя неприязнь к нему происходит из-за противоположности всех наших чувств, то и он не сможет полюбить меня: безотчетная антипатия, что разделяет сердца двух людей, будет угнетать его так же, как меня. Я не знала тогда, что мужчина может любить женщину, как тигр свою добычу, что он готов поглотить всю ее жизнь, выпить ее слезы, насладиться ее трепетом в окровавленных когтях. Они любят, говорят они, поскольку пойдут и на преступление, лишь бы добиться обладания предметом своей страсти. Боже, разве эту дикую жажду можно назвать любовью? Разве любить – не значит просто дарить счастье другому?
Итак, я обещала выйти замуж за капитана; наша свадьба должна была состояться в день моего восемнадцатилетия. Согласно этой договоренности я получила два года свободы, но, обретя привычный покой, я утратила свои прекрасные надежды. О! Почему я не пожертвовала собой до конца, почему я не вышла за Феликса сразу! Тогда я не полюбила бы Леона или же, полюбив, испугалась бы супружеской измены. Но и детское обещание посчитали столь же святым, как клятву перед лицом священника. Да, я полюбила Леона, но в том не было греха, я не желала того, я невинна. Нужно рассказать, как все случилось.
Это началось в серое воскресенье дождливого лета 1816 года, в полдень. Только я отважилась пренебречь промозглой сырой погодой. Я взяла у одной из служанок шерстяной плащ и соломенную шляпу и, не обращая внимания на непрестанный дождь, пошла навестить жену одного нашего работника, который занемог не на шутку. Едва я свернула с большой дороги к их домику, расположенному в глубине поля, как услышала оклик некоего всадника, который, увидев меня издалека, резко ускорил ход лошади. Манера, с какой он обратился ко мне, показывала, что мой наряд обманул его и он принял меня за служанку; он крикнул с развилки:
– Эй, девушка! Девушка!
Я обернулась, и он подъехал ближе.
– Чем могу помочь, сударь?
Незнакомец кротко улыбнулся и произнес, шутливо умоляя:
– Прежде всего, красавица, не вздумайте ответить: прямо, все время прямо.
– Что вы хотите сказать?
– С четырех часов утра я в пути; сто раз я спрашивал дорогу, и не было случая, чтобы мне не ответили: прямо, все время прямо. Признаться, мне это надоело, и я с удовольствием направился бы по кривой дорожке.
– Это смотря куда вам нужно попасть, сударь.
– Я еду на кузницу господина Бюре.
Я не удержалась и прыснула от смеха:
– Что ж, сударь, мне очень жаль, но я отвечу, как все: только прямо, никуда не сворачивая.
Не знаю, почему я именно таким образом указала юноше дорогу к собственному дому и почему необходимость повторить столь нелюбимое им слово заставила меня говорить с легкой насмешкой; но он, в свою очередь, с торжествующей веселостью воскликнул:
– Тебе жаль? А я – я в восхищении.
Он спрыгнул с лошади и хотел приблизиться ко мне; я сообразила, что то был комплимент в мой адрес: он имел в виду, что восхищен возможностью идти рядом со мной, но я остановила его, снова рассмеявшись:
– Прямо, сударь, все время прямо, но не в эту сторону, а в ту. – И я показала ему пальцем на дорогу, с которой он только что свернул.
Услышав такой ответ, он покраснел до корней волос, обнажил голову и сказал взволнованно:
– Премного благодарен, сударыня[80].
Я застыла от смущения; опустив глаза под его робким и доброжелательным взглядом, я машинально ответила ему чопорным реверансом и пошла своей дорогой. Почему, стоило мне только узреть капитана Феликса, которым все не могли нахвалиться, я содрогнулась от страха? Почему я расцвела от улыбки при первой же встрече с незнакомым юношей? Почему, удаляясь, я напряженно прислушивалась, раздадутся ли шаги его лошади на указанной мною дороге? А когда я дошла до поворота, что заставило меня обернуться и посмотреть, уехал ли он? И откуда вдруг накатило ощущение счастья, когда я обнаружила его на прежнем месте со шляпой в руках? Он не сделал ни одного движения, но я чувствовала, что он не сводил с меня глаз; еще долго он стоял не двигаясь – я видела его сквозь просветы в кустарнике, окружавшем дорожку, по которой я шла; наконец, оглянувшись вокруг, он сделал какой-то жест, который я не разобрала, вскочил на лошадь и медленно удалился.
Я вышла на прогулку с легким сердцем, размышляя только о цели своего визита; в полной задумчивости я подошла к домику работника и, только увидев его жену, бедняжку Марианну, вспомнила, что пришла проведать больного.
– Я была уверена, что вы придете, – проворковала она, – и высматривала вас в окошко верхней комнаты; когда вы свернули с дороги, я вас узнала… Вы так мило беседовали с этим красавчиком на лошади…
Я почувствовала, как краснею, и поспешно пояснила:
– Ах да… Какой-то незнакомец спрашивал дорогу на кузницу.
– Однако он совсем, похоже, туда не торопится… Добрую четверть часа он торчал на одном месте, словно памятник.
Реплика Марианны еще больше смутила меня; а добрая женщина щебетала как ни в чем не бывало:
– Ко всему прочему, ему очень повезло, правда? И должно быть, он весьма удивился, когда узнал, кто вы такая?
– О! Видит бог, я ничего ему не сказала, и он принял меня за поселянку…
– Что ж, тем лучше! Если он еще будет на кузнице, когда вы туда вернетесь, то уж точно остолбенеет!
Тут я поняла, что скоро могу опять его увидеть, и пришла в такое замешательство, будто он уже стоял передо мной. Марианна наверняка заметила мое волнение и забеспокоилась:
– Что, этот господин как-то вам нагрубил?
– Да нет, что вы, вовсе нет.
– Ну и умора, однако! Вы не в себе, и этот, как его… стоял там, словно гвоздями прибитый!
Посмеиваясь, Марианна пристально за мной наблюдала; по ее глазам я поняла, что она не верит ни одному моему слову; я обиделась и раздраженно пробормотала:
– Вот что я принесла для вашего мужа, возьмите.
– Ой, спасибо, барышня, спасибо, – с такой искренней признательностью поблагодарила она, что обиды моей и след простыл. – И еще, миленькая, сделайте божескую милость – попросите господина Феликса, пусть он не отдает никому другому место старшего в плавильне; а то капитан уже грозился, что если мой муж в течение недели не выйдет на работу…
– Мой брат не допустит этого.
– Ой, барышня, с тех пор как господин Бюре доверил руководство мастерскими господину Феликсу, он не желает ни во что вмешиваться…
– Ну хорошо! Я поговорю с капитаном.
– Да, да! Поговорите с ним, – грустно повторила она и, скорее всего подталкиваемая какими-то тяжелыми мыслями, позволила себе сказать больше, чем хотела: – Замолвите словечко за моего мужика-бедолагу; рабочим при капитане стало хуже… Лишать их куска хлеба только из-за того, что они имели несчастье заболеть… Какой он недобрый, этот господин Феликс… С тех пор как он появился, все так изменилось… Если бы вы знали, как он меня принял, когда я пришла просить аванс![81]
Она заплакала, а я слушала ее с леденящим ужасом в душе.
– Марианна! – послышался голос работника, лежавшего пластом на своей койке.
Его жена лучше меня поняла, почему он вмешался.
– Ой, простите ради бога, барышня… – опомнилась она. – Запамятовала я, ведь господин Феликс… Видит бог, он такой славный… Вы будете так счастливы!
Я вздрогнула. У меня впереди было целых два года, я совсем забыла, что стану женой Феликса. Мне напомнили об этом так внезапно, да еще после такого прямого обвинения его в жестокосердии, что мороз пробежал по коже. Я побледнела и, почувствовав себя совсем плохо, поднялась, чтобы попрощаться.
Марианна засуетилась:
– Ой, барышня, я вас, верно, разгневала чем-то; смилуйтесь – вы же видите, как мы бедствуем… Мне так страшно!
Несчастная опять заплакала, а я вслед за ней. Сегодня, в этом мрачном каземате, у меня полно времени, чтобы разобраться, что происходило в моей душе, но и теперь я не могу объяснить охватившее меня вдруг безысходное отчаяние; я разрыдалась, поскольку ясно, до глубины души ощутила, что никогда не полюблю Феликса. Было ли это знаком, что я готова полюбить другого? Не знаю… Но эта минута открыла мне все будущие несчастья… Марианна смотрела на меня с удивлением, не в силах понять моего горя. Сколько раз, будучи ребенком, я видела, как молоденьких девушек охватывало это внезапное отчаяние, и сколько раз я слышала от стариков, душа которых давно зачерствела, глубокомысленные слова:
«Это все ерунда, причуды молодости – пройдет; надо дать ей капель».
И посылали за врачом.
Так и я в тот момент, когда небо, казалось, приоткрыло завесу над моим будущим, перед лицом охватившего меня ужаса поступила как те старики; я подавила отчаяние, сдержала слезы и не поверила возмутившейся душе. И нашла причину своих слез:
– Я заболела! Мне дурно!
Ведь гораздо естественнее и разумнее объяснить неожиданные рыдания недомоганием тела, а не души.
О проекте
О подписке