Воспитанный на классических авторах, Сегюр, видимо, стремится усвоить себе манеру Фукидида и Тита Ливия. Он любит ораторские приемы и порою даже вкладывает фиктивные речи в уста своих действующих лиц. Кроме того, он был, как и все люди его поколения, пламенным читателем и бессознательным поклонником и учеником Руссо. Вот почему в его рассказе встречаются некоторая напыщенность, чрезмерная изысканность и рассуждения в стиле Руссо. Он хочет быть историком, и притом историком великого человека, и никогда не впадает в безыскусственно непринужденный тон авторов таких мемуаров, которые не предъявляют никаких претензий. Но под этим старомодным одеянием внимательный взор тотчас же различит жизненную силу, драматизм и глубокий реализм повествования, читающегося с возрастающим интересом, тем более что автор был подлинным его свидетелем.
Эта несправедливость в настоящее время заглажена. Наша новая историческая школа поняла важность и оценила достоинства этого документа, стоящего много выше других. Она возвратила ему почетное место в исторической литературе и обратила на него внимание публики, интересующейся историей. Не желая сравнивать совершенно различные произведения, мы всё-таки не можем не вспомнить по этому случаю судьбу мемуаров Сен-Симона. Прошло почти целое столетие, прежде чем история Людовика XIV была возрождена посредством этих мемуаров. Они читались сначала тайком, только некоторыми привилегированными лицами. «Это чтение позабавит вас, – писала в 1770 году мадам Дюдеффан, – хотя слог этого произведения отвратителен и портреты плохо сделаны. Автор не отличается остроумием…» Это образцовое произведение, написанное таким странным, удивительным языком, несмотря на все свои достоинства, приобрело популярность только в издании 1829 года.
Покойный историк Альбер Сорель, один из людей, лучше всего знавших и понимавших время Наполеона, частенько говорил, что рассказы Сегюра осветили ему эту эпоху лучше, чем все архивные документы. Я знаю, что мой собрат, член Академии Альбер Вандаль, готов подкрепить эти слова своим высоким авторитетом.
В красивых повествованиях Адольфа Тьера мы знакомимся с фактами. Он превосходно изображает нам все действующие пружины Империи, величие и подробности ее гражданских, военных и дипломатических учреждений, ее консула и императора. Но внутренний образ великого строителя, отчего и как он мог воздвигнуть новое здание в такое короткое время, посреди необозримого поля развалин и опираясь на волнение народа, покорившегося ему точно по волшебству, – с этим Тьер знакомит нас только на основании своих умозаключений. Сегюр же заставляет нас чувствовать это и понимать интуитивно. Он воспроизводит нам современников чуда – людей, охваченных теми чувствами, которые сделали это чудо возможным. Потому что великое чудо, интересующее нас больше всех рассказов о битвах, которое мы и теперь еще постигаем с трудом, – это внезапный и полный поворот, совершившийся в нации, только что с яростью разрушившей все свои вековые устои, этот восторженный отказ от свободы, отданной в руки невысокого корсиканского офицера, и провозглашение нового Цезаря через пять лет после революционных сатурналий, продолжавшихся в анархии Директории. Сегюр дает нам ключ к волнующей нас загадке, при этом разоблачая собственную тайну. Я распространился здесь – да простят мне это! – о молодости этого писателя-солдата, о его духовной подготовке, о решительном моменте, когда в его душе произошел внезапный перелом и жизнь его приняла то направление, против которого он так горячо протестовал бы еще накануне. Я подчеркнул это обстоятельство потому именно, что оно представляется мне символом, превосходно изображающим нацию, подвергшуюся, как и он, метаморфозе, восхищенную и брошенную в одном порыве древними, наследственными силами к ногам своего властителя.
Сегюр разъясняет нам императора лучше и полнее, чем все другие свидетели. Приближенный к нему, он занимал такое место, откуда мог видеть всё. Он наблюдал императора в течение пятнадцати лет, он смотрел на него сочувствующими, но проницательными глазами. Он дает нам возможность во всякую минуту, если позволено будет так выразиться, ощущать пульс этого гения – то ускоренный, то замедленный, – до того дня, когда он, этот преданный слуга, с огорчением констатирует крах своего господина. Для тех, кто предъявляет истории требование, чтобы она была по преимуществу психологической наукой и разоблачала тайну толпы и души великих людей, «Мемуары» генерала являются несравненным источником знания.
Тысяча восемьсот двенадцатый год! Отступление из России! Это кульминационный и трагический момент всей эпопеи, поражающий ужасом воображение, увлекаемое и вместе с тем возмущающееся героическим безумием, охваченное восторгом перед великим военным мужеством и содрогающееся перед зрелищем таких страшных, невыразимых страданий и бедствий, которые заставляют удивляться, что люди могли их пережить!
Сегюр был одним из переживших. Но он слишком хорошо воспитан, чтобы занимать читателей своей личной ролью. Его товарищи по несчастью рассказали за него, как стоически выдерживал он это великое испытание. Этот генерал, ежедневно утром совершавший свой туалет и брившийся среди снега бивуаков, поддерживал всех других примером твердости духа. И эта твердость духа дала ему возможность сохранить в неприкосновенности всю свою наблюдательность. Он всё видел и мог подробно описать те страшные сцены, которые представлялись его товарищам лишь сквозь туман кошмара.
С первых же страниц его повествования читатель увлечен драматизмом, и это впечатление не исчезает до конца повествования. Сначала он видит мощное и грозное движение Великой армии, отправившейся в поход, чтобы возобновить сказочные подвиги Александра, и увлекающей за собой войска всех наций Европы, которые она хочет вести к границам Азии. Потом – первые разочарования, свирепое сопротивление, оказанное русским народом и стихиями, обманчивое преследование ускользающего врага, противопоставляющего французской пылкости пустоту в Смоленске. Начало колебаний, ропот благоразумных военачальников, озлобленное соперничество маршалов Бертье, Нея, Даву и Мюрата! Наполеон, делающий вид, что он уступает благоразумным предостережениям, и с чисто итальянской хитростью, угадываемой Сегюром, скрывающий свое желание идти вперед! Это желание увлекает его, он повинуется обольщению миража, который манит его вдаль, в пустынную степь, где он тешит себя надеждой раздавить, наконец, врага. А там Бородино, бесконечная битва, неопределенная победа, окровавленное поле, где каждая из армий ложится спать на грудах трупов!
(Мы можем сравнить с этим французским рассказом подробные и реалистические описания Толстого в главах «Войны и мира», где он дает яркую, художественную картину всех перипетий этого дня. Я разговаривал однажды с русским священником из Бородина. Мы говорили о надеждах на будущий урожай, этот предмет постоянной заботы сельского населения. Тогда виды на урожай были не особенно хорошие. Священник небрежно заметил: «В дни моего детства урожай в здешних местах был гораздо лучше, чем теперь. Земля наша была хорошо удобрена, и этого хватило надолго!..»)
Сегюр подмечает у императора некоторый упадок внимания в самые критические минуты, какую-то фатальную покорность и небывалую для него нерешительность тогда, когда надо было отдать неотложное приказание. Уже произошло помутнение той остроты взгляда, которая решила победу при Маренго и Аустерлице. Это влияние физической болезни, которой страдал Наполеон, говорит нам историк, распознавший ее первые приступы. Затем вступление в Москву, изумление армии перед этим восточным городом, завоеванным ею, надежда на мир, подписание которого русский царь, казалось, больше не может откладывать, и вскоре после этого – завеса пламени, опускающаяся на завоевателей и город, точно призрачная мечта исчезающий в костре, зажженном Ростопчиным! Сегюр с восхищением говорит об этом удивительном человеке. Он разрешает таким образом вопрос, возбуждающий и теперь еще столько споров в России. Он превозносит этого генерал-губернатора за тот патриотический подвиг, в котором он, замкнувшись в своем загадочном молчании, сам никогда не хотел сознаться.
(Интересное совпадение! Дочь этого поджигателя спустя несколько лет стала, путем замужества, племянницей генерала, вторгшегося в святую Москву. Более того, графиня Сегюр прибавила потом еще одну жемчужину в литературный венец семьи, в которую она вступила: книги ее приводили в восторг многие поколения детей.)
Потом – продолжительное отступление, бегство Великой армии в окровавленных снегах, процессия голодных призраков, убывающая с каждым днем, возрастающее бедствие, мрачное отчаяние – ледяной круг дантовского ада, бесконечно расширявшийся перед ними! Наконец, переход через Березину, эту коварную реку, где многие, избежавшие казачьих пуль, нашли страшную могилу. Наполеон, покидающий обломки своей армии, которые увязают в болотах Польши… В описаниях историка – свидетеля с точностью воспроизводятся эти зловещие сцены. В них он выражает то непрерывное ощущение скорби, которое Мейсонье сумел передать в своей знаменитой картине, изображающей маршалов, бредущих с поникшей головой за своим императором по обледенелой грязи под хмурым небом России…
Я хотел было привести здесь несколько избранных строк, заимствованных из страниц, где сила кисти художника обнаруживается всего ярче. Но зачем? В сущности, все страницы одинаковы, все стоит прочесть, и я нисколько не сомневаюсь, что волнение, которое будет чувствовать читатель, оправдает мою предварительную хвалу этой прекрасной книги.
Читатель увидит в ней императора, каким его видел проницательный взор наблюдателя, – снисходительного, но не поддававшегося иллюзиям и внушающего нам доверие к истинности его суждений. Он изображает Наполеона, еще не искаженного легендой, то гуманного и чувствительного, то бесчеловечного и сверхчеловечного, когда он отдается во власть демона гордости и безумия своей мечты. Это – гений, то равный себе и трудностям безумной задачи, которую он сам поставил перед собой, сильный своею властью над людьми, приносимыми им в жертву, то уже не удовлетворяющий требованиям, предъявляемым ему его старыми слугами, выбитый из седла бурей, но не желающий в том сознаваться, постепенно клонящийся к упадку, подстерегаемый болезнью и в конце концов ускользающий, посредством бегства к своим подданным, от своих солдат, освобожденных из-под его власти, уменьшенной его поражением.
Перед этими портретами, поражающими нас своей реальностью и так ярко рисующими жизнь исключительную, но действительную и понятную нам, читатель, конечно, должен будет согласиться, что художник не слишком преувеличивал свой труд, когда написал в начале своих мемуаров такие слова:
«В этом рассказе читатель увидит героя в человеке и человека в герое и поймет его могучее влияние на поколения, остатки которых уже исчезают…»
О проекте
О подписке