Дважды за время предвыборного авиатурне Линдберг «пропадал» в условиях непогоды – и оба раза проходило по несколько часов, прежде чем с ним удавалось наладить радиоконтакт и он оказывался в состоянии сообщить стране, что с ним все в порядке. Но вот в октябре, в тот самый день, когда американцы, внутренне обмерев, узнали, что в ходе последнего ночного авианалета на Лондон немцам удалось разбомбить собор Св. Павла, ближе к обеду передали, что «Дух Сент-Луиса» загорелся в небе над Аллеганами и в пламени рухнул наземь. На этот раз прошло шесть долгих часов, прежде чем ужасную новость подкорректировали: оказывается, имели место неполадки с мотором, а вовсе не взрыв в воздухе, и, соответственно, не падение, а аварийная посадка в совершенно не приспособленной для этого холмистой местности в западной Пенсильвании. Однако прежде чем подоспела «благая весть», телефон в нашей квартире буквально обрывался – друзья и родственники спешили обсудить с моими родителями возможные последствия рокового, как тогда думалось, инцидента. В моем с братом присутствии родители, разумеется, не позволяли себе проявить радость в связи с предполагаемой гибелью Линдберга, но и сильного огорчения не выказывали, – и, уж понятно, их не было на улице в ликующей толпе в одиннадцать вечера, когда передали, что Одинокий Орел вовсе не погиб в огне, а благополучно приземлился, и самолет его тоже не пострадал серьезно, – и Линдберг ждет единственно того, чтобы ему подвезли запчасти, чтобы, подремонтировав «Дух…», взмыть в небо и продолжить турне.
Тем октябрьским утром, когда Линдберг приземлился в аэропорту Ньюарка, в восторженной толпе встречающих находился и рабби Лайонел Бенгельсдорф из синагоги «Бней Моше» – первом из ортодоксально-иудейских храмов, открытых в городе прибывшими из Польши евреями. «Бней Моше» находилась всего в паре кварталов от старого «биндюжного гетто», все еще остающегося беднейшим районом города, хотя прихожан синагоги уже вытеснили оттуда постоянно прибывающие с юга работящие и на своем уровне преуспевающие негры. Да и сама синагога с годами постепенно приходила в упадок, прежде всего в плане собственной респектабельности; к 1940 году ее более или менее обеспеченные прихожане или отказались от ортодоксального иудаизма в пользу хасидизма – и, соответственно, начали посещать синагоги «Бней Ешурун» или «Охев Шалом», – или, оставаясь ортодоксами, предпочли ей синагогу «Бней Авраам», первоначально расположенную несколькими милями западнее в помещении бывшей баптистской церкви, а в самое последнее время перенесенную во вновь отстроенное здание практически по соседству с домами еврейских врачей и адвокатов на Клинтон-хилл. Новая «Бней Авраам» стала самым роскошным храмом во всем городе: это было круглое здание, выстроенное в так называемом античном стиле, и в священную субботу синагога могла принять до тысячи человек одновременно. Иоахим Принц, чудом вырвавшийся из лап гестапо в гитлеровском Берлине, год назад стал тамошним раввином, сменив на этом посту удалившегося на покой Юлиуса Зильберфельда, и уже успел зарекомендовать себя энергичным человеком с широкими общественными интересами; причем о многовековой страдальческой истории еврейского народа он рассказывал своим преуспевающим прихожанам главным образом на собственном кровавом примере.
Что же касается рабби Бенгельсдорфа, то его проповеди еженедельно транслировались по еврейскому радио для тех, кого он именовал своей радиопаствой, к тому же он был автором нескольких сборничков проникновенной лирики, которые у нас было принято дарить мальчикам на бар мицву и молодоженам на свадьбу. Он родился в 1879 году в Южной Каролине, в семье торговца сухофруктами, приехавшего из Европы, – и когда он обращался к своей аудитории – очной или заочной, – его певучий голос в сочетании с сочным южным выговором (включая певучесть и сочность его собственного имени) производил впечатление не выставляющего себя напоказ, но и ни в коей мере не скромничающего достоинства. Например, рассуждая однажды по радио о своей дружбе с рабби Зильберфельдом из синагоги «Бней Авраам» и рабби Фостером из «Ешурун», он изрек: «Такова воля судьбы: в Древней Греции их было трое – Сократ, Платон и Аристотель, и в нынешней религиозной жизни нас тоже трое». Без ложной скромности объяснил он радиослушателям и обстоятельства, по которым раввин его уровня не оставляет службу в синагоге с практически исчезнувшей паствой: «Может быть, вас заинтересует и мой ответ на вопрос, постоянно задаваемый мне буквально тысячами единоверцев. “Почему вы пренебрегаете коммерческими преимуществами разъездного – в высоком аристотелевском смысле – священничества? Почему остаетесь в Ньюарке, в синагоге Бней Моше, даже не совмещая тамошнюю службу ни с какой другой, если ежедневно, чтобы не сказать ежечасно, вам поступает по полдюжине предложений занять место более видное и, соответственно, более завидное?”» Рабби получил превосходное образование как в Европе, так и в США и, по слухам, говорил на десяти языках; ему приписывали также обширные познания в области классической философии, богословия, искусствоведения, античной, новой и новейшей истории; слыл он также человеком исключительно принципиальным и принципиально не пользующимся записями и заметками в ходе публичных выступлений, однако никогда не появляющимся перед аудиторией без постоянно и повседневно пополняемой картотеки крылатых слов, из которой он по необходимости и выхватывал каталожную карточку с тем или иным изречением. Был он также превосходным наездником, умеющим сдержать коня на скаку столь же стремительно, как и бьющую через край мысль, и держащимся в седле с той же уверенностью, что и за письменным столом. Каждое утро на рассвете он гарцевал по аллеям Виквахик-парка об руку с женой – дочерью и наследницей богатейшего ювелира во всем Ньюарке, пока та не умерла от рака в 1936 году. В ее фамильном особняке на Элизабет-авеню, в котором пара поселилась в 1907 году сразу же после свадьбы, хранилось собрание иудаики, считавшееся одной из самых богатых коллекций такого рода во всем мире.
К 1940 году Лайонел Бенгельсдорф утверждал, будто является всеамериканским рекордсменом по службе на протяжении многих лет в одной-единственной синагоге. В газетах его называли духовным лидером ньюаркского еврейства и, откликаясь на его бесчисленные появления на публике, неизменно отмечали ораторский дар; ну и о десяти языках тоже не забывали. В 1915 году на праздновании 250-летия Ньюарка его усадили за один стол с мэром города и предоставили ему право обратиться к собравшимся – точь-в-точь так же, как он привык ежегодно обращаться к собравшимся на шествиях в День поминовения или на Четвертое июля: РАВВИН ПРИВЕТСТВУЕТ ДЕКЛАРАЦИЮ НЕЗАВИСИМОСТИ – 5 июля каждого года «Стар-Леджер» выходила именно под такой «шапкой». Призывая в своих проповедях и лекциях к развитию американских идеалов как к первоочередной цели американского еврейства и к дальнейшей американизации американцев как к лучшему противоядию демократии против большевизма, радикализма и анархизма, он частенько цитировал последнее обращение к нации Теодора Рузвельта, в котором покойный президент, наряду с прочим, сказал: «У нас не может быть и речи о двойной лояльности. Каждый, кто утверждает, что он и американец, и еще кто-то, американцем не является. У нас есть место лишь для одного флага, и это государственный флаг США». Рабби Бенгельсдорф говорил о дальнейшей американизации американцев в каждой церкви Ньюарка и в каждой школе, говорил, обращаясь к каждой этнической, религиозной и историко-культурной группе населения, а разделы новостей в ньюаркских газетах, в которых помещались краткие отчеты о его выступлениях, пестрели названиями десятков городов по всей стране, в которых (и которые) рабби Бенгельсдорф призывал провести конференции и съезды по заданной им теме, равно как и по множеству других, им затронутых, – от природы преступления и необходимости проведения реформы исправительных учреждений – «Движение в пользу реформы исправительных учреждений проникнуто высокими моральными принципами и религиозными идеалами» – до причин мировой войны – «Война стала результатом столкновения всемирных амбиций европейских держав в их стремлении к военной мощи, власти и обогащению», – до значения детских садов и в особенности яслей – «Ясли и детские сады – это и впрямь сады жизни, засеянные человеческими ростками, в которых каждой малютке дают возможность вырасти в атмосфере счастья и радости», – до пороков индустриальной эры – «Мы убеждены в том, что достоинство трудящегося человека не может быть измерено суммарной стоимостью производимой им продукции», – до суфражистского движения, одно из главных требований которого – предоставить женщинам избирательные права, – вызывало у нашего славного рабби самые серьезные возражения, потому что: «Если уж мужчины не в состоянии разумно управлять государством, почему бы не помочь им в этом? Почему не избыть зло вместо того, чтобы удваивать его, позволяя голосовать и женщинам?» Мой дядя Монти, ненавидевший всех раввинов и питавший отдельную ни с чем не сравнимую злобу к Бенгельсдорфу (восходящую к годам отрочества и учения в еврейской школе при синагоге «Бней Моше»), частенько говорил о нем: «Этот важный индюк знает все на свете. Какая жалость, что он не знает ни хрена другого».
Появление Рабби Бенгельсдорфа в аэропорту, – где, согласно подписи под фотографией на первой полосе «Ньюарк ньюс», он встал первым в очередь пожать руку Линдбергу, едва тот покинет борт «Духа Сент-Луиса», – изрядно озадачило городских евреев (и моих родителей в том числе), удивило их и интервью, данное раввином газете в ходе краткосрочного визита Линдберга в Ньюарк. «Я пришел сюда, – заявил Бенгельсдорф репортеру “Ньюс”, – чтобы разрушить до основания стену сомнения в лояльности американских евреев Соединенным Штатам Америки. Я поддерживаю кандидатуру полковника Линдберга и готов оказывать этому кандидату всяческое содействие, потому что политические представления моего народа совпадают со взглядами полковника. Америка – наше возлюбленное отечество. Наша религия не связана ни с какой землей, кроме этой великой страны, быть гражданами которой мы гордимся и благоговейную верность интересам которой храним ныне и намереваемся сохранить во веки веков. Я хочу, чтобы Чарлз Линдберг стал моим президентом, не вопреки тому, что я еврей, но благодаря тому, что я еврей – американский еврей!»
Тремя днями позже Бенгельсдорф принял участие в большом митинге на Мэдисон-сквер-гарден, приуроченном к завершению авиатурне Линдберга. До выборов оставались еще две недели, и, хотя вспышки популярности кандидата от республиканцев отмечались кое-где на традиционно демократическом Юге и жестокая борьба на равных ожидалась в наиболее консервативных штатах Среднего Запада, общенациональные опросы показывали уверенное лидерство Рузвельта – как по общему числу избирателей, так и с оглядкой на расклад голосов выборщиков по штатам, причем во втором случае отрыв лидера от преследователя был еще существеннее, чем в первом. Поговаривали о том, что вожди республиканцев пребывают в отчаянии из-за ослиного упрямства своего кандидата, который, ведя кампанию, не прислушивается ни к чьим советам, – и сам митинг на Мэдисон-сквер-гарден был назначен на второй понедельник октября и транслировался по всей стране главным образом затем, чтобы вытащить летчика из грозовых для него и для партии туч политической самодеятельности и окунуть в куда более благотворную атмосферу в духе памятного филадельфийского съезда.
Пятнадцать ораторов, выступивших в поддержку Линдберга в тот вечер, были представлены публике как выдающиеся каждый в своей области деятельности американцы. Среди них был знатный фермер, рассуждающий о страшном уроне, который война неизбежно нанесет сельскому хозяйству США, и без того разоренному годами первой мировой войны и Великой депрессии; профсоюзный лидер, глаголящий о катастрофе, какою война неминуемо обернется для американских рабочих, не только трудовая деятельность, но и жизнь которых будет протекать по предписаниям правительства и законам военного времени; фабрикант, запугивающий полным коллапсом американской промышленности в длительной перспективе, обусловленным работой на износ в удовлетворение нужд воюющей армии и дополнительными налогами на войну; протестантский священник, вздыхающий о неизбежной порче нравов – особенно среди мобилизованной на войну молодежи – под воздействием современных методов ведения войны; католический священник, опасающийся того же, но с особым упором на духовную жизнь нашего миролюбивого народа, на угрозу нашей природной доброте и порядочности со стороны разбуженной войной ненависти. Наконец слово предоставили и раввину – Лайонелу Бенгельсдорфу, штат Нью-Джерси, которого толпа приверженцев Линдберга встретила особенно дружными и горячими аплодисментами и который участвовал в митинге, наряду с прочим, в доказательство того, что пресловутая связь Линдберга с нацистами – не что иное как грязный навет.
– Ммда, – сказал Элвин, – они его купили. Вот в чем дело. Продели в носяру золотое кольцо и водят за собой куда угодно.
– Не скажи, – возразил отец, но вовсе не потому, что сам не был возмущен поведением Бенгельсдорфа. – Давай послушаем. Человека нужно сначала выслушать до конца…
Обращался он к Элвину, но говорил скорее для Сэнди и для меня, чтобы не напугать нас чудовищным поворотом событий в той мере, в которой им были напуганы сами взрослые. Накануне ночью во сне я свалился с кровати, чего не случалось с тех пор, как я перебрался из младенческой кроватки, которую отец с матерью подпирали кухонными стульями, чтобы я из нее не выпадал. А когда было высказано предположение, переходящее в уверенность, что мое падение после столь долгого перерыва не могло быть обусловлено ничем иным, кроме предстоящего прилета Линдберга в Ньюарк, я принялся категорически отрицать тот факт, что прошлой ночью мне приснился Линдберг, утверждая, будто помню лишь, как проснулся на полу между двумя кроватями, собственной и брата, тогда как на самом деле знал, что с некоторых пор просто-напросто не могу уснуть, не вообразив предварительно Линдберга таким, каким он запечатлен на рисунках Сэнди, таящихся у него под кроватью. Мне постоянно хотелось попросить брата перепрятать эти рисунки куда-нибудь в кладовку, но поскольку я поклялся не говорить о них никому – и поскольку сам не мог расстаться с маркой, выпущенной в честь Линдберга, – мне было страшно поднять этот вопрос, не говоря уж о том, чтобы упрекнуть брата, в поддержке которого я сейчас нуждался как никогда раньше.
Вечер выдался холодный. У нас было включено отопление и закрыты окна, но, даже не слыша соседей, мы понимали, что радио орет по всему кварталу, и семьи, ни в коем случае не ставшие бы в иных обстоятельствах слушать трансляцию митинга в поддержку Линдберга, дожидались объявленного заранее выступления рабби Бенгельсдорфа. Кое-кто из его прихожан, обладающих определенным влиянием, уже потребовал его добровольной, а если рабби заупрямится, то и принудительной отставки, однако большинство продолжало поддерживать его, веря, что их духовный наставник всего-навсего реализует личное право на свободу слова, и, хотя публичное объяснение раввина в любви к Линдбергу ужаснуло их, они чувствовали себя не вправе затыкать ему рот, на протяжении долгих десятилетий столь медоточивый.
Этим вечером рабби Бенгельсдорф раскрыл глаза Америке на то, что, по его мнению, было подлинной причиной регулярных визитов Линдберга в Германию в тридцатые годы. Вопреки наветам, распространяемым его противниками, – сообщил раввин, – Линдберг бывал в Германии не как сочувствующий и тем более не как прямой приверженец Гитлера, но, напротив, как тайный советник администрации США. Бесконечно далекий от того, чтобы предать Америку, что бы ни утверждали злобные клеветники, полковник Линдберг, действуя практически в одиночку, крепил боевую мощь ВС США, делясь с ними почерпнутыми в Германии впечатлениями и делая все, что было в его силах, чтобы развить американскую авиацию и противовоздушную оборону…
– Господи, – вырвалось у моего отца. – Да ведь всем известно…
– Тсс, – зашипел Элвин. – Пусть великий оратор выскажется.
«Да, конечно, в 1936 году, задолго до обострения взаимоотношений между европейскими странами, нацисты наградили полковника Линдберга орденом, и – еще раз да – полковник принял эту награду, – продолжил меж тем Бенгельсдорф. – Но при всем при том, мои дорогие друзья, он всего лишь воспользовался их невольным восхищением для того, чтобы сберечь и защитить нашу демократию методом сохранения нейтралитета – вооруженного нейтралитета!»
– Не могу поверить… – начал было отец.
– Попытайся, – сердито буркнул Элвин.
«Это не американская война, – торжественно провозгласил Бенгельсдорф, и толпа на Мэдисон-сквер-гарден ответила ему растянувшейся на целую минуту овацией. – Это европейская война! – И вновь грянули продолжительные аплодисменты. – Это всего лишь эпизод в тысячелетней европейской войне, не утихающей со времен Карла Великого. И это уже вторая европейская война с катастрофическими последствиями за менее чем полвека. А разве можно забыть о трагической цене, которую заплатила Америка за участие в предыдущей европейской войне? Сорок тысяч американцев пали на поле брани. Сто девяносто две тысячи были ранены. Семьдесят шесть тысяч наших сограждан умерли от эпидемий. Триста пятьдесят тысяч американцев стали нетрудоспособными инвалидами. А о каких астрономических числах речь пойдет на этот раз? Наши потери, подскажите мне, президент Рузвельт, – они всего-навсего удвоятся или все-таки утроятся, а может быть, даже учетверятся? Объясните мне, президент Рузвельт, что за Америку мы обрящем, послав на массовое заклание наших невинных мальчиков?.. Разумеется, проводимые нацистами преследования и расправы над немецкими евреями вызывают у меня, как у любого другого еврея, глубокое возмущение. Изучая на протяжении долгих лет богословие в великих немецких университетах – в Гейдельберге и в Бонне, – я свел близкое знакомство с многими выдающимися людьми и замечательными учеными, которые сейчас – только из-за того, что они являются немцами еврейского происхождения, – просто-напросто вышвырнуты с кафедр и подвергаются безжалостной травле со стороны нацистских ублюдков, захвативших безраздельную власть в их родной стране. Всеми фибрами души я протестую против этого, и вместе со мной протестует полковник Линдберг. Но чем поможем мы этим несчастным, терпящим такие лишения у себя на родине, если наша великая страна ввяжется в войну с их мучителями? Если что-то для них и изменится, то только в худшую сторону, – причем, увы, скорее всего, в трагически худшую. Да, я еврей, и как еврей я принимаю их страдания близко к сердцу – по-родственному близко. Но я, друзья мои, американский гражданин… – Новые аплодисменты. – …я родился и вырос американцем, и как американец я спрашиваю: чем уменьшит мою скорбь вступление США в войну, в результате и вследствие которого, наряду с мальчиками из протестантских семей и мальчиками из католических семей, в бой – а значит, и на смерть – пойдут мальчики из еврейских семей – и усеют десятками тысяч трупов и без того напоенное кровью европейское поле брани? Чем уменьшит мою скорбь необходимость утешать уже и собственных прихожан в их неизбежном горе…»
О проекте
О подписке