Читать книгу «Колдуны» онлайн полностью📖 — Фигля-Мигля — MyBook.

– Вавилонские, – сказал Мурин.

– Ближайший, – сказал Вася.

Шаховская засмеялась.

Это был свободный, необдуманный смех, и прозвучал он издевательски. Ольга Павловна забыла про Васю. Ольга Павловна забыла про вавилонские ивы. Она развернулась.

– Смеёмся, Шаховская? – спросила она зловеще. – Её милости смешно-о? – Почти сразу же, не дожидаясь ответа (которого вопрос и не предполагал), она перестала замечать преступницу и обращалась теперь к широкой аудитории. – Они всегда смеются! Они Иронизируют! Что бы ни произошло в стране действительно важного, можете быть уверены: на их лицах появится Кривая Ухмылка. – Её маленький ярко накрашенный рот старушечьи сморщился, и я ошибочно подумал, что Ольга Павловна изображает или передразнивает Кривую Ухмылку. – Так что меня это нисколько не удивляет. – Одни слова она выделяла голосом целиком, в других словно раскрашивала в яркий цвет прописную букву. – Это… это просто очередная Марианская Впадина Безнравственности. Наши либеральки не считают нужным хоть как-то себя сдерживать.

– Не надо так со мною, – сказала Шаховская в пространство.

Консервативная революция, которой она так верно и несчастливо служила, породила собственных чудовищ и собственную демагогию.

Шаховская презирала не только наличную либеральную оппозицию, но и демократию как таковую, но она никогда не пользовалась словами «либерасты», «белогондонники» и им подобными. Прежде всего это были вульгарные слова, и вульгарности она не выносила. Задыхаясь среди людей, которые понимали только собственные шутки, и те – весьма незамысловатые, она должна была невольно спрашивать себя, чем же это лучше опостылевшей обществу манеры говорить с нарочитой снисходительностью и подковырками, иронично (да, сюда без ошибки ткнул бестактный палец). Я мог живо представить, как Шаховская и Константин Николаевич говорят друг другу: эти люди полезны, они делают с нами одно дело, – но затем доходило до такой вот Ольги Павловны, каждая минута в обществе которой превращалась в скверный анекдот.

– С ними так не надо, – подтвердила Ольга Павловна, кивая зачарованным слушателям. – Они могут как захотят, и с ними носятся, и всё Спускают с Рук, и потом показывают Стратегическим Партнёрам. И хотя я не ставлю под сомнение мотивы нашего Руководства, нелегко понять, почему, если задаться такой целью, нельзя было выбрать что-нибудь поприличнее!

Мурин, о котором к этому времени позабыли, подал голос.

– Они везде такие, – сообщил он. – Политические активисты, пидоры и веганы. Мировой тренд. Руководству приходится учитывать.

Ольга Павловна повернулась на голос и увидела Васю.

– Васнецо-ов!

– Да он сам потребовал у руководства спросить.

– У Руководства?!

– Ну, не у того Руководства. У моего. У вас, Ольга Павловна.

– Я не требую! – Вновь Мурин. – Но я вправе рассчитывать!

Это не было даже фарсом, а если и было, меня такие вещи не веселят. Что толку смеяться над злыми и недалёкими и какая в том доблесть? Много ли добра сделал Гоголь своим «Ревизором»? Городничие в зале глядели на сцену и видели клоуна, к которому была пришпилена бумажка Городничий, и, пока публика смеялась над клоуном, пытались понять, что их оскорбляет больше: сама эта бумажка, клоун или нескрываемая уверенность автора, что бумажки будет достаточно, чтобы вызвать смех.

И надо отдать Шаховской должное: изливая Васе душу на чёрной лестнице (у неё было какое-то детское пристрастие к чёрным лестницам и секретным разговорам на них), она не стала высмеивать Ольгу Павловну или перечислять её недостатки. Она просто сказала:

– Я их ненавижу. Я здесь не могу. Константин Николаевич говорит, что это Испытание, – не отойдя ещё от испарений Ольги Павловны, она перешла на прописные буквы, – но сам-то он не стал бы терпеть. Да! Да! Вы за моей спиной терпите! Это не вас унижают! Я не жалуюсь, – хмуро добавила она для Васи, – но в этом нет никакого смысла. Газету как не читали, так и не читают.

– А что ты будешь делать без газеты?

– Буду практиковать олимпийское равнодушие!

За этим последовала вспышка такой ярости, что Вася подскочил.

– Тебе надо было в университете оставаться, – осторожно сказал он. – Уже аспирантуру бы закончила. Преподавала бы где-нибудь. Римское право.

– У меня никогда не было веры в чудодейственность римского права.

– …Тогда в прокуратуру.

«Пожалуйста, Иванушка, послушай меня, просись к нам в город в прокуроры».

Вася молча потряс головой.

– Что? – спросила Шаховская.

– Да Константин Петрович голос подаёт. Считает, что прокуратура – это очень смешно.

– Вот они, правоведы, законники, – обвиняюще сказала Шаховская. – Над чем смеются? Над законами? Над собственным мундиром?

– Но мы тоже.

– Мы тоже что?

– Правоведы, законники. Или юрфак не считается? Твой Леонтьев где учился?

– На медицинском. Между прочим, на Крымской войне был. Райская птица притворилась только на время «младшим ординатором, и больше ничего»… Уже потом пошёл на дипломатическую службу.

– Врачом? В посольстве?

– Зачем врачом? Консулом.

– А так можно было?

Шаховская посовещалась со своим даймоном и мрачно сказала:

– И так, и ещё и не так. Они жили куда свободнее. Не надо было совать паспорт под каждый любопытный нос. Идентифицировать себя на каждом углу. Получать визы. Объяснять, откуда у тебя деньги. Постоянно доказывать, что ты не особо опасный и разыскиваемый преступник. В МГИМО не надо было учиться, чтобы в МИД попасть! В телефон к тебе не лезли все желающие!

– Так не было, наверное, таких телефонов…

– Допустим. Ну, это только подтверждает, что технический прогресс рука об руку идёт с развитием полицейского государства. В тринадцатом веке ты без всякой визы шёл или ехал куда хотел, и, если не убивали по дороге, всё было нормально. Какой огромный был мир! Как легко в нём было затеряться!

– И за что нам это? – Вася сел на ступеньки и опустил голову на руки. – Тебя ладно, не жаль, ты пассионарная. А я разве когда-нибудь хотел таких приключений? Я так мало хотел, почему именно меня нужно было прийти и ограбить? Одарили не спрашивая! Кто другой почку бы отдал ради вот этого… историк, я не знаю… сиди да записывай под диктовку…

«Зря ты думаешь, что я стал бы диктовать историку».

– Не историк, так писатель. Вот, например, Обухов. В Обухова кто вселился?

«Никто. В Обухове нет пустого места».

– Ну вы даёте, Константин Петрович!

– Что он сказал?

– Лучше тебе не знать, что он сказал. …Как по-твоему, это явление в мировом масштабе?

– То есть не сидит ли в голове у какого-нибудь английского задрота Пальмерстон?

– Откуда ты только такие ужасные слова знаешь.

«Hat der Teufel einen Sohn, so ist er sicher Palmerston».

«Константин Петрович!!!»

– Так что, сидит?

– Вась, я не знаю. На родине это в любом случае никак не скажется.

– Почему?

– А мы с тобой мощно влияем на политику государства? Вот поэтому.

«Всё впереди».

– Константин Петрович смотрит в будущее.

– И что он там видит?

«Документы, которые нужно подготовить для Мурина».

– Мою смерть от переутомления.

– Плохо он ещё тебя знает.

– Я, между прочим, не навязывался, – с достоинством сказал Вася. – И скажу тебе и всем остальным: был бы очень рад, если бы и мне никого не навязали.

– …Говори что хочешь, а нам повезло. В конце концов, это мог быть Чернышевский. Или Желябов. Как бы тебе понравился, Васнецов, Желябов в твоей голове?

– Я не уверен, – начал Вася.

«Это террорист, убийца Александра Второго. Его повесили».

– А! Нет, никак бы не понравился.

– Савинков – ещё куда ни шло, – задумчиво продолжала Шаховская. – В Савинкове есть что-то неотразимое. Авантюрист, садист и нарцисс с железной волей… Красивый, Константин Николаевич, красивый… На нашего Шпербера похож, если верить фотографиям.

«Это единственное, что Константина Николаевича интересует? Вася, он же её растлит окончательно!»

«Грустная правда, Константин Петрович, заключается в том, что она этого хочет».

– Шепчетесь? Шепчутся! Васнецов, ты б себя видел, когда вы вот так шушукаетесь, как две кумушки под забором.

– На завалинке!

– Разница невелика.

Шаховская могла смеяться, но её собственное лицо отражало бурную смену чувств и мыслей. Думала она быстро, чувствовала остро, и каждая удачная шутка во внутреннем диалоге вспыхивала на этом подвижном, искреннем лице прерывистым светом, как те зарницы, которыми вели беседу тютчевские глухонемые демоны.

И я впервые подумал, что происходящее может оказаться для этих молодых людей непосильным.

8

Меня преследует образ склонившегося над бильярдом человека. Его голова и руки в круге света, в полутьме за спиною стоят или проходят другие игроки и те, кто наблюдает за игрой: они как тени. Кто этот человек? Я его не знаю, не знаю даже, враг ли он мне. Какая-то связь существует меж нами, и меня беспокоит, что я не могу её определить.

Хорошо человеку на маленьком деле в медвежьем углу! Многого он не видит, а потому не пугается. В спокойном сознании исполненного долга, в узком кругу людей и обязанностей, не зная, что роковые события грядущего уже бросили свою тень на его мирные дни, – и слава богу! Как смог бы он жить и действовать, стань его горизонт шире, понимание глубже, узри он воочию, какая неразбериха царит среди сильных и вящих, сколько наверху легкомыслия и мелочного эгоизма, какие грозовые тучи собираются над страной.

Положа руку на совесть, сейчас я в положении именно такого маленького человека, но поскольку сам я не маленький человек, мне не хватает привычной картины. Не будучи, что бы там ни говорили, капитаном, я всё же стоял на капитанском мостике и, жмурясь порою от ужаса, видел широко и ясно.

И где я стоял теперь? И что мог оттуда увидеть?

Легко описать прошлое и, уже зная, к чему приведут те или иные тихие, незначительные события, всесторонне их рассмотреть и обдумать, утяжелив размышлением и, как знать, искажая. Но то, чему ещё только предстоит свершиться, пребывает равно непознаваемым и неискажённым. Оно похоже на то совершенство, которое внятно творческому уму, только пока остаётся невоплощённым. Или же здесь уместно сравнение с ветром: он тронул, пролетел, исчез; его невозможно схватить, на него невозможно посмотреть, мы лишь видим, как он гнёт траву и деревья, чувствуем его на своём лице – это немало, но это всё.

В огромной дали от меня, от Васи, загадочные люди привели в движение цепь событий, пытаясь заложить наконец прочный фундамент новой государственности. Ужас их положения заключался в том, что они сами не могли поверить в его прочность и думали, что строят на болоте, на вечной мерзлоте, которая ведь может и оттаять. Это были самонадеянные, доведённые до отчаяния люди, они вычитали в книгах, что было-де такое сословие, чуть ли не в петровской пробирке созданное для управления и службы, с его широкой просторной жизнью и, когда надо, дисциплиной и стойкостью… всё книги! книги! Русский министр, говорил Катков о Бунге, которого презирал, должен изучать русскую жизнь, а не иностранные книжки… и сколько ни пытались придумать и взрастить что-то получше, всё выходило вздор либо ненадолго.

Зуд делания, потребность если не реформ, то улучшений, комиссии цугом, одна за другой, и один хочет вписать себя в историю, другому совестно бездельно есть казённый хлеб, а то немногое, что живо, уже дышит у семи заботливых нянек на ладан, как если бы дерево непрестанно теребили, вопрошая: что не растёшь? чего тебе надобно? целый обоз то с лейкой, то с пилами – вот эти сучья не мешают? и крону фигурно остричь; «только покоя и немного солнца», из века в век отвечает дерево, да кто его слышит.

При Александре Третьем не столько делали, сколько переделывали потихоньку доставшееся от папеньки, и не из худших вышла эпоха.

Князь Николай Орлов (сын Алексея Орлова, героя двенадцатого года и второго, после Бенкендорфа, шефа жандармов; внук Фёдора Орлова, Душки Орлова, державинского орла из стаи той высокой; героя Архипелага Пушкина), выросший с Александром Вторым Николай Орлов говорил Феоктистову: Николая Павловича все трепетали, но с ним можно было говорить откровенно – рассердится, прогонит, но никогда не поставит в вину. Совсем другое дело теперешний государь: ведь мы были почти воспитаны вместе, но у меня положительно слова умирают на языке, когда он уставит на меня тусклый, безжизненный взгляд, как будто и не слышит, о чём я говорю. И не один Орлов такой был: Александра Николаевича мало кто любил, и те, кто тосковал по предыдущему царствованию, делили это чувство оторопелого отчуждения с теми, кто тянулся к наследнику, будущему Александру Третьему.

У Александра Третьего никогда не было лоска его отца, знаний его отца, возможно, и ума также, нашлось же главное, чего Александр Второй был лишён: твёрдость характера, та неуступчивая сила, которая приободряла и всех вокруг.

Он был крепок; он умел держать и сдерживать; он сказал: «Я принимаю венец с решимостью», и это не было пустыми словами.

И в какую минуту он начал царствовать! Я говорю не о пролитой крови и ужасе, охватившем Россию. Роковое двадцатипятилетие измочалило всех наших людей и превратило их в евнухов или идиотов; Россия объелась реформами, худо переваренными, и Россия перестала стыдиться воровства; всё то алчное, хищническое, что полезло наверх, и на самом верху было встречено с самым горячим приветом. И какая шваль притеснилась к трону в последние годы, под патронажем княгини Юрьевской, девки во всём, от ненасытимой жадности до вульгарных жестов. Люди не просто близкие царю, но сросшиеся с ним за десятилетия – Адлерберг, которого Юрьевская считала своим злейшим врагом, Дмитрий Милютин, германский посол Вердер – хотели отшатнуться, оставить свои места; и никто не знал, чего ждать. Продлись это положение ещё несколько лет, что сталось бы со страной и с династией? Каково было Александру Александровичу получить такое соболезнование: «Отец твой не мученик и не святой, потому что пострадал не за Церковь, не за крест, не за христианскую веру, не за православие, а за то единственно, что распустил народ, и этот распущенный народ убил его».

Жаловались, что Николай Павлович оставил по себе пепелище. Нет, мои дорогие, Николай Павлович оставил ледник, и когда люди оттаяли – а там было, кому и чему оттаивать! – жизнь ненадолго, но расцвела. Но какое наследство получил Александр Третий: выжженные души, люди разуверившиеся либо цинично безразличные, и всё пропитано атмосферой, в которой убеждение вызывает смех вместо ненависти или страха, в бескорыстие не хотят верить и прямодушия нет даже в нигилистах.

И начал он править.

«Мужик на троне», наружность, к которой так и просятся полушубок, поддёвка и лапти – вкусы и замашки настоящей деревенщины! – старинный русский богатырь, Илья Муромец с картины Васнецова; честный, добрый, храбрый медведь, которому трудно воевать с лисицами девятнадцатого столетия; глубоко честный, инстинктивный враг всякой лжи, с врождённым отвращением к лести; честен, прост, но бдителен