Белокаменные стены Лавры и возводимые на щедрые прошлогодние государевы ссуды всё новые храмы и келейные покои внутри их крепостного кольца вселяли некую умиротворённость… Государь почти всё время проводил в молитвах, и долго беседовал с иерархами наедине. Федька ожидал с смиренным видом за дверьми. Теперь государь не отпускал его от себя ни на минуту, разве что по нужде. Федька перенимал его напряжение, его суровость, молчаливость, и, не зная, чем унять непрестанную тревогу в себе, сходную его тяжёлой и гневной тревоге, оставаясь с ним на ночь без других глаз, приближался, чуя, что близок, желанен, опускался к ногам государя, брал осторожно его руку в свои, прижимался щекою, а после, осторожно очень – губами, и молчал, пока государь не заговаривал с ним. Иногда Федьке казалось, что государь хочет о чём-то испросить его, но как будто не решается. Сие немыслимо было, чтоб государя что-то могло смущать перед ним. Не вынеся раз такого, Федька поднял глаза. И – да, государь смотрел на него, окаменевши обострившимся ликом, горестно, небывало, и вместе с тем – в затаённом восхищении будто бы… Вопрошающе даже не его – себя о чём-то. Страшно стало, ведь нельзя же ответить на то, о чём не спрошено. С тихим-тихим стоном опускалась Федькина голова, как под тяжестью непомерной, и всё в нём дрожало. Но Иоанн только вздохнул, и мягко пожелал им обоим возлечь на покой на сегодня… И поднялся из кресла, мимоходом приласкав Федькины отросшие кудри.
Бывало, Федька воображал летописцем себя. Ещё с малолетства. Или нет – сказителем. Но непременно – по им же начертанному пересказу легенды. Вот как бы сидят все вкруг него, а он им читает, длинный упругий пожелтевший свиток разворачивая помалу, как и что было в некоем превосходном и ужасном деле, геройства и значимости полном… И смотрят все на него, затаив вздохи, и внемлют словам очевидца, потрясающим душу живой картиной. Что б написал он сейчас, не под дикт, а так, по вольной мысли? – "Он не терпел владычества иного, кроме своего, на Руси. И Бога – над собой".
24 декабря 1564 года.
Александрова слобода.
Их встретили на подходе, верст за пять до Слободы, государев отряд в пятьдесят конных. Далее, перед глубоким рвом, опоясавшим государеву вотчину, перед опускающимся мостом, сигнальными факелами и криками передали по цепи о приезде государева поезда. На валу чернели щиты пушечных и стрелецких нарядов. Все возможные тропы окрестные были снабжены ловушками, кому надо их ведали, а прочим не следовало. Пройти через такой заслон не представлялось возможным ни одинокому лазутчику, ни хоть целой армии. Кольцевую оборону крепостной стены Слободы можно было смело ставить в ряд с Кремлёвской, да, пожалуй, и понадёжнее она будет. Оно и понятно: обернись дело худо, им всего с парой тысяч пришлось бы отбиваться от боярского совокупного притязания, прикрывая государев с семейством отход далее на север, а куда точно, знали об этом плане только самые ближайшие. Государь лишь раз обмолвился, что коли придётся ему бежать из собственного владения, то смерть бы предпочёл этому позору и жалчайшему пресмыканию последующему пред хоть кем, (и королевой Аглицкой), но долг его – кровь свою престолонаследную уберечь ценой любой. До лучшего дня, что придёт непременно за смутой. И видно по всему было, и вправду смерть предпочтительней такого вовсе уж злополучия для Иоанна. О себе Федька как-то даже и не думал при таких порухах всего мира…
На другой день Федька с государем объезжал обширное владение, в бытность служившее опричниной великой княгине Елене92, а ныне царственному сыну её – надёжным укрытием и пристанищем перед бурей грядущего и неизбежного. По пути к ним царевичу Ивану со свитой разрешено было присоединиться, смертно скучавшему в бесконечном переезде под опекой дядек-бояр, и радовавшемуся теперь подле государя-отца своего показаться.
Работа здесь кипела на каждом шагу. Покои вкруг Царёва двора возводились основательно, и всё обширнейшее бронное, и конное, и сытное, и прочее хозяйство вновь прибывшие осваивали на ходу. На ночь шум прекращался, но с рассветом, когда поднимался на молитву царь, и все об этом знали, работа возобновлялась везде, со звоном малого гладкого слободского колокола.
Как приметил Федька, народу было много мастерового, дворового, но поголовно почти – мужики и молодые парни, что и понятно. Женские фигуры, закутанные в платки и шали, мелькали длинными подолами кое-где, быстро пробегая по своим заботам вдоль подворий, и все они состояли в услужении двора царицы. По острой нехватке времени сами же гвардейцы из опричных дворян несли многие службы, не брезгуя особо. От того слобода напоминала военный громадный хорошо оснащённый стан… И не только во времени и спешности был вопрос, конечно. Покуда ежеминутно ожидает государь измены и протеста себе, не может допускать сюда кого попало. Дворцовая обслуга, понятно, с семьями была, но вся – из самых надёжных.
Охлябинин отпросил Федьку у государя среди безумного дня, чтобы ознакомить с кем и с чем нужно здесь. По его уже, кравческому, положению. Непрестанно начитывал поучения, кивал на всех встречных, и Федька уж отчаиваться начал всё разом опять упомнить, и вдруг понял, Охлябинин и впрямь торопится, а не дразнит его расторопность.
– А пуще Годунова сторожись, не спорь с ним, но и не выпускай из виду, сколь можешь… Умные они и хитрые, сами в драку не лезут, но любого с дороги толканут, не размышляя, только дождавшись, когда оступишься… У них свои родичи есть, кому поближе к государю быть хочется. Бориска подрастает, непременно в ногах путаться станет.
– Иван Петрович, родненький, что эт ты мне махом всё выдать решил? – Федька остановил его за плечо, и мягко доверчиво глянул в глаза, всегда казавшиеся весёлыми из-за морщинок.
– Да ведь, Федя, не ровен час, всё переменится. Только это меж нами. Нам с Колодкой, стало быть, полками командовать в Полоцке, либо ещё где, либо вовсе отход государев прикрывать далее. Никому тут чужому доверия нет, сам разумеешь. Пограничные дела – они самые наиглавнейшие теперь, выходит. А нас – мало нас, проверенных… Так что, вот, потому и спешу. Одного ж тебя тут, почитай, оставляю теперь. Оно, конечно, батюшка Алексей Данилыч тож останется при государе, но его задачи иные, по войсковой части всё, и невпроворот! Не приложу ума, как он в силах-то до сих пор. Да и остаётся потому лишь, что всё иное здравие своё на сражениях источил. Тут он нужнее. А ты – того важнее, может. Помни всё, чему тебя научал я, но об зельях своих покамест забудь, повремени до послабления всему, а то, не ровен час, сам по колдовству под палача ляжешь… Об тебе и так вон сказок ходит, не по летам слава. Государя блюди!
– Князюшка… – Федька приобнял его.
– Да не горюй так, Федя! Бог с нами, сам же давеча говорил. Ах, да ты не помнишь ничего! Ну так мы с государем помним, – Охлябинин подмигнул и ухмыльнулся скабрезно-беззаботно, как обычно, треснув его промеж лопаток. У Федьки немного отлегло от сердца.
"Видишь, Бог за тебя!", – всплыло внезапно с предельной ясностью. Так сказал он, да, когда пало ненастье, заперевшее их в Коломенском, а Иоанн метался неистово, и боялся подойти к образам… Став посреди перехода от трапезной в большие сени, он силился не упустить видения, выхватить хоть что-то ещё.
– Федя, ты что?
Тряхнув волосами, он кивнул Охлябинину, и они продолжили обход.
1 января 1565 года.
Александрова слобода,
государевы палаты.
– Откуда? – переспросил дьяк, переписывая очередную телегу с чёрными сермяжными монашескими кафтанами, подбитыми зайцем и козлом, а то и вовсе без зимнего подбоя, навалом сложенными под соломой. Стрелецкий караул пристально следил за расстановкой и разгрузкой ещё одного небольшого обоза у крепостных ворот Слободы.
– Горицкая Успенская обитель, – терпеливо повторил усталый озябший чернец, дыша на красные руки.
Дьяк кивнул. Подручные Конюшего приказа помогали распрягать обозных лошадей. Пока разгружают, ему и товарищу было предложено с провожатым местным служкой пойти в гостевую избу. Чернец расписался в обширной хозяйственной приходной книге, старательно выведя своё имя.
– Всего три сотни штук кафтанов простых чёрных зимних, новые, из коих двадцать восемь надобно подлатать сходной пушниною. Итого с прочими, давеча от Воскресенского полученными, того, что на Волге, шесть сотен и ещё сорок штук кафтаньев зимних. Маловато, – дьяк заложил перо за ухо, послюнявил палец и перевернул лист.
– Спасо-Преображенские обоз выслали, на днях доберутся, бог даст! – вмешался инок-обозник, наблюдая через окошко хлопоты около последней разгружаемой телеги. – Сперва хотели вместе ползти, да больно кучно выходит… У них же раза в два поболе будет. За Переславлем разошлись маленько.
– Итого… Напервой хватит здешним обрядиться, как думаешь, Огафон? – дьяк обернулся к человеку из Бронного приказа, а тот кивнул, и велел позвать кого-нить из Постельного, кто в шитье смыслит, немедля. Зима застала многих тут, и мастеровых, и служилых, без одёжки тёплой. То есть, она была из домов с собой дадена, кому какая, а то и никакая особо, да ведь отзывали народ ремесленный с мест без упреждения всякого о времени, сколько они тут пробудут. Чтоб лишних толков не было загодя. Пробыли дольше, да и прибыло больше. Вот и кликнули от государева имени по окрестным обителям. Что таить, всем нынешним благополучием они обязаны были неустанному вниманию Иоанна, и настало время самым простым, что могут, скорой помощью на просьбу его ответить. Везли также материи простой и шерстяной для обмоток, и шкур на поршни и коты93, и лыка на лапти, в которых, поверх тёплых обмоток мастеровой- дворовый мог и зиму пробегать, а ещё – кож ременных, не хуже иных сапогов по снегу, в плотных лапти сплетённые, сердито и дёшево.
Как не пытался он тихо ступать, а свод белокаменный выдал. Тут и дышать нельзя было без отголоска тебе отовсюду, как мановение крыла, чёткого и гаснущего сразу. Только там, под высоким шатром Покровского храма, голос звука любого держался долго, звучно, и даже страшновато…
Он вошёл, поклонившись. Иоанн стоял перед поставцом с раскрытою нотной грамотой. Обернулся недовольно. Увидел его фигуру склонённую в чёрном, и долго молчал. Рассматривал.
А вокруг ещё витал его глубочайший голос, без труда, как из глубинной сути себя выводящий новое пение, трудное и непривычное, но целиком Иоанново, созвучное ему во всём.
Федька распрямился, очей не смел пока поднять.
Иоанн всё смотрел на него. Наконец, отложил перо, чернильницу закрыл, отёр пальцы малым полотенцем.
– Что ныне стряслось, Федя, что в ризу монашескую ты обрядился?
– Если ты, государь мой, во чёрном платье простом дни проводишь, то и мне не в радость наряды прежние.
Обошёл его Иоанн, взором всего обнимая и пронзая.
– Отчего ж и перстней тогда не снял? И главы не покрыл? И… – он отвернул полу чёрного грубого сукна, заглянул под неё, на тонкую шёлковую позолоту домашнего терлика под кафтаном монастырским, под бедным пёстрым заячьим подбоем, – кинжал при тебе. Славно!
– Главу мне покрывать так не по праву… Как же и воинскую свою честь нести без оружия? Но… Государь!
Нежданно громко этот возглас заметался и погас постепенно.
Федька снова склонился, с прижатой к сердцу ладонью.
Иоанн неожиданно с иной искрой на него воззрился:
– Когда ж успел по себе подогнать?
– Ну, так по росту и в плечах выбрал, а по стану мне у Бута посадили, с час работы-то…
– Ой, Федя…
– Я сниму тотчас, ежели тебе не мило!!! – тут уж колени его подогнулись. Иоанн не спешил с ответом. Смотрел сверху на чёрную фигуру его, у своих ног замеревшую. На райскую птицу красы юной, Сирина своего сладкозвучного, в грустной, чёрной ипостаси Алконоста94, и не мог оторваться, столь хорошо это было теперь…
– А ты пению разумеешь ведь? Ответь мне голосом, без словес, как я зачну, и рукою тебе махну вступить.
Он медленно кивнул, поднимаясь, заводя за ухо волнистую тёмную прядь.
Их ночью прервали. Приказной докладывал, что обоз от Спасо-Преображенского насилу дошёл, по путевым огням внешнего глубокого дозора, что их вывел к пристанищу. Метель встала до неба.
Не помня себя, всё ещё с головою в глубоком строе голосового согласия, зажимая руками накрест грудь, Федька шёл за государем в покои. Там их встречали, и каждого разоблачили и помогли умыться на сон. Дверь опочивальни Иоанна открыта была, все оставили их.
На стольце перед кроватью – только чаша серебра с водой, и хлеба отломано от края.
– Государь мой, – тихо молвил он, входя, босой, в рубашке, и в накинутой на плечи той самой чёрной ризе, что давеча с дворцовым главным мастером они подогнали по тонкому его сильному стану.
– Федя!
Он остановился, ступив на ковёр. Иоанн не в постели был. В халате поверх серой рубахи, в кресле, рядом с пустой доской шахматной. А фигуры валялись вокруг.
– Они же чего ждут, – руки Иоанна вцепились до побеления костяшек пальцев в поручни кресла. – Что я испугаюсь. А я боюсь и так! Вишь, за море бежать собрался, к Лизке, а она мне не сестра любезная, она мне – тварь, вражина хитрая, да покудова, почитай, с нею только у нас и мир, хоть и худоватый, чую, и… что ж, я буду у ней приживалом до гроба, а?.. Христа ради, которого они не ведают, просить буду себе милостыни у них… Точно шута, за собою таскать меня станет, показуя всем нынешним супротивникам нашим, каков кесаря Московского и Руси всея позор!
– Государь… – осмелился прошептать Федька, падая и обнимая его колени.
– Так ведь токмо сыновей ради, токмо для них если…
– Государь, мы тебя не оставим!
– Что, и ты со мной туда, в ад кромешный пойдёшь? В услугу пленнику-слуге, царю бывшему, будешь?
Федька замер, чуя, как начали дрожать под его поцелуями лёгкими и руками колени Иоанна.
– А они все чего ждут? А того, что я не сдюжу, против них всех один оказавшись. Против их многоволия – свою волю единую заявляя, не снищу сил за себя встать! Отрекусь лучше от престола моего, и Богом и миром мне сужденного, и убреду в монашество. Монахом буду век доживать. Вот чего ждут все сейчас. Отречения моего!
– Невозможно сие! – воскликнул Федька, и потому, что так думал, и потому, что пальцы Иоанна до слёз вцеплялись в его волосы.
– То-то, что невозможно! Ты – ты! – видишь, не возможно сие!!! А вдруг и правда, не надо силой бестолочь эту неволить… Уйти лучше бы, и не марать рук своих, и души своей не марать ни гневом, ни долгом отмщения за неправое всё. Нечто из меня и монаха не выйдет праведного, коли государя праведного не выходит?!
– Не надо! Зачем на себя наговариваешь…
– А почему не надо, Федя? Они же все ждут сейчас, что испугаюсь я и отступлюсь. А и пусть они правят Русью по разумению своему, а не выйдет – не беда, растащат Русь на уделы все, кому не лень, и тут сто панов станет друг дружку жрать, да от Давлетки откупаться по-прежнему, а они … А что мне до того будет, в монашестве моём. А, Федя? Что ж ты плачешь? Чего жалеешь?
– Тебя, государь, жалею! Нас всех… Не в силах я помочь, нет во мне рассудка столько, но… больно мне!
– А коли меня жалеешь, пойдёшь ли со мной в монашество? А, Федя?
Он запнулся, как о стену. Но надо было отвечать честно, и, проглотив слёзы, подняв под его взором голову, выдавил: – Пойду!
Как громом просвистело на ним и гикнуло "Гой-да!"95. Даже содрогнулся от этого дикого чёрного посвиста, слетевшего откуда-то снаружи…
Государь сидел с ним на ковре, прижимая к себе его, захлёбывающегося слезами и болью неизбежного, неотвратимого, сейчас вот пропахавшего его всего, точно колом, насквозь… Не то утешал, не то убивал безнадежностью.
– Так монашество моё, Федя, это – настоящее будет… Это не их лицедейство! Отшельничество своё в лавку превратили, и каждая свинья мирская за плату идёт и, как точно девок распутных на торгах басурманских, монашьи заступнические молебны себе заказывает! И Троицына Лавра хуже жидов торгует милостями Божьми для мирян негодных… И ничто не поделать, не тронь их, испокон так повелось. Сами стяжательство выбрали во пути своя! Печерские старцы допотакались перебежчикам нашим, вместо чтоб государю своему заведомо донести, до ростовщичества прямого дошли! Курбский, пред тем, как клятвы свои предать, им же свои земли заложил, а от них же за тот залог золото взял беспрепятственно! Нешто не видали, никто из них, зачем князю себя и семью удела единственного законного лишаться вдруг, ежели бегства не замыслил?! Про то дознаваться ещё буду… А кто не торгует, тот и вовсе облика людского не имеет, как Саввино-Сторожевские, одно слово, что монахи – спились все подчистую как есть… Монастыря вечером затворить некому! По трапезной трава проросла! Никакого помысла человечьего нету. Блуд один! И так от веку идёт, что точно у Бога самого всё купить можно! А ежели у Бога можно, то у кесаря – подавно, и на что государь таким?.. Меж собой всегда сторгуются, а нет – так передавят друг друга.
Качал он в объятии неутешного своего кравчего, которому страшен был полыхающий в его государе гнев пополам с бессилием, и ненависть смертельная ко всем этим “ним”, и подступающее отовсюду отчаяние, и говорил, воздыхая, горящим смолой чёрной взглядом устремясь в пространство.
О проекте
О подписке