Прошло ещё несколько дней. Теперь я раздавал листовки с корявой канцелярской фразой: «Приработок в торгово-развлекательной структуре». Выведенная курсивом на белом листе бумаги и сопровождённая номером телефона она выглядела весомо, но произнесённая вслух в моём исполнении обретала неизменный оттенок ребячливости и даже дурашливости. Мужу хозяйки зоомагазина требовались работники сразу в несколько отделов, по рассказам самой хозяйки муж корпел над солидной фразой несколько часов, поэтому произносить её полагалось учтиво и величественно, отдавая дань невыносимым мукам, в коих она была рождена.
– Ты, конечно, можешь говорить только часть текста,– шепнула она мне,– но, если муж окажется рядом и услышит, он может тебя оштрафовать. А он всегда где-то рядом.
Вот эта фраза и впрямь звучала весомо.
Так и ходил я по нижнему этажу торгового центра, огибая лотки с воздушными шарами, цветами и парфюмерией, от скуки то разглядывая предлагаемые товары, то поднимая глаза к потолку с сохранившейся кое-где лепниной. Предлагаемый текст я выдавал то монотонным побуркиванием, то, воодушевляясь, начинал форсировать звук «р», словно выговаривая не изобретённую работодателем абракадабру, а скороговорку про Клару и Карла.
– Приработок в торгово-развлекательной структуре!
Приработок. Слово-то какое! Неудобное слово. Вот уж воистину – в муках рождённое.
Штраф мне один раз-таки влепили, когда автор этого шедевра услышал из моих уст усечённый вариант. И всё же время от времени я бормотал короткое:
– Работа… Работа в торговом центре.
А то и вовсе молча всовывал снующим взад-вперед покупателям затрапезные визитки.
После окончания смены я, как правило, заглядывал в зоомагазин – на пару минут, перед самым закрытием. Вид освещённого ночником вольера и дремлющий на подстилке Боня производили на меня умиротворяющее воздействие.
В центре магазина высился большой аквариум. Не знаю, почему я не упомянул его раньше. Возможно, по той причине, что обитающая в нём рыбка интересовала меня куда меньше вольно бегающего козлика. Пузырьки воздуха бурлили в узкой полоске света, издавая чуть слышное журчание. Рыба вальяжно перемещала плоское тело в водной толще, бликуя, словно маленькое круглое зеркальце какой-нибудь кокетки.
Таня не хотела приходить сюда. Ссылалась на аллергию и нелюбовь к животным. Вот ведь странность: с людьми в больнице она готова была возиться день и ночь, а бегающим в колесе белкам или забавному попугаю, кричавшему что-то вроде: «Котяру видели?» – уделять внимание отказывалась.
На следующий день после нашего с Мишей «полоскания за заблокированной дверцей», я всё рассказал подруге.
Мы как раз нашли время разместить фотографии по рамкам. Завтра мы на такси увезём их в больницу и развесим по стенам. А послезавтра уже и конференция.
Я сбивчиво, азартно и пылко, то удивляясь в очередной раз Мишиному образу жизни, то возмущаясь бездействием властей, поведал Тане о недавнем знакомстве и об особенностях 4-го этажа дома номер 65 по улице Вишнева.
– Я непременно тебя потом представлю всем, с кем сам успею свести знакомство!
– Ой, нет, Арсенька, уволь!
– Но почему? – я ругнулся, в очередной раз загнав себе под ноготь металлический зажим фоторамки. Таня рассматривала другой, уже вставленный в раму снимок, прикидывая, где верх, где низ. Она поймала моё отражение в стекле. Мы встретились взглядами. В моём читалось удивление, сопроводившее вопрос, с примесью боли – из-за ногтя. В её – решительный отказ.– Мишка – он очень интересный! Он говорит, что он – сама Жизнь!
– Это отлично! Человек, который считает, что он – сама Жизнь, вряд ли станет на Жизнь жаловаться. А если и станет, значит, умеет признавать собственные ошибки и винить в сложившейся ситуации себя. Поэтому с ним, вероятно легко, и ещё он, скорее всего, искренний. Но – нет, знакомиться с ним я тоже не буду.
– Но почему? – повторил я.
– Потому что, Арсенька,– она говорила мне туда, в стекло,– мне нечего предложить этим людям!
– А им разве нужно что-то предлагать?
Таня повертела рамку и снова поймала меня в Зазеркалье. Потом отставила фото в сторону и подошла ко мне, заглядывая уже в настоящие глаза. Чуть нахмурилась: то ли снимок не показался ей симпатичным, то ли я своими разговорами об исчезающем этаже умудрился её рассердить.
– Арсенька, эти люди живут по особым законам…
– Откуда ты знаешь?
– Не перебивай меня. Лучше послушай.
Я кивнул.
На ней были короткие джинсовые шорты и размашистая свободная футболка с глубоким треугольным вырезом, то и дело норовившая соскользнуть с плеча. Я думал, Таня такое и не носит: всё сплошь юбки, сарафаны, платья.
Скрестив ноги по-турецки, она уселась на кровати. Я сел напротив так же, по-турецки, обнял фоторамку и упёрся в неё подбородком.
– Эти люди живут по особенным законам, потому что совершенно невозможно жить по законам привычным, если твой дом всё время норовит исчезнуть. Они приспособились к определённому ритму жизни, графику работы, прогулок, посещения магазинов, отпусков, но они однозначно живут совсем не так, как другие люди, как мы с тобой. Они все, словно неизлечимо больны, вроде как диабетики, или привязанные к диализу, или пациенты с душевными расстройствами, зависимые от сезонных обострений. Им приходится считаться со строптивым характером своего дома, подстраиваться под его настроения, мечтать, чтобы он не оставил их без еды и питья,– Таня умолкла и вопросительно посмотрела на меня. Исчезает ли вода вместе с этажом? – означал этот взгляд. Я помотал головой – не исчезает.– Они – другие. У этих людей есть дополнительная причина для тревог и волнений. Это другой стиль жизни, Арсенька. Это их судьба. И я не могу сделать этих людей счастливыми, если они несчастны, и я однозначно не нужна им, если всё, чего они хотят в жизни, у них есть, и они этому рады. Нет-нет, Арсенька, даже не уговаривай, я с ними знакомиться не хочу!
Ну что ж… Таня не хочет, а я хочу. Пусть они и недужные, пусть даже сумасшедшие, я непременно разузнаю о них побольше.
Сегодня долгожданный день конференции. Двенадцатый день в Ямгороде.
На парковке возле больницы не было свободных мест, и приходилось диву даваться, на каких машинах разъезжают представители провинциальной медицины. Впрочем, сегодня здесь не только гости из «глубинки», собрались и столичные руководители. Так Таня сказала.
На этажах появились указатели со стрелками. «Конгресс-холл». Актовый зал – словосочетание не модное. Так Таня сказала.
Участников мероприятия встречали классически-строгие (белый верх, чёрный низ) медсёстры с бейджиками. «Организаторы». Докладчиков заносили в отдельный реестр, слушателей от медицинской специальности тоже записывали в журнал. Простым зевакам, вроде меня, можно было не регистрироваться. Так Таня сказала.
В перерыве обещали кофе-брейк, а по окончании лекционного цикла – фуршет. Как бы сказал Миша – халявная жрачка. Но Таня сказала именно так: фуршет и кофе-брейк.
Коллеги встречались в коридорах, радостно пожимали друг другу руки, некоторые обнимались, кругом слышались приветственные возгласы, фразы вроде «сколько лет, сколько зим» и «а ты всё там же?», кое-кто начинал для узкого круга освещать основные тезисы запланированного доклада и окружающие кивали, обещая непременно послушать весь доклад целиком, втайне надеясь слинять побыстрее. Такова она, человеческая сущность: периодически из вежливости врать. Кто-то делает это с обнадёживающими интонациями: «Дружище, надо непременно встретиться, пообщаться», кто-то заведомо разочаровывающе, но всё же стараясь смягчить правдивые формулировки: «Времени нет, занят, хотя встретиться надо». И те и другие в гробу видали и вас, и встречу, но говорить так не принято. Вот и здесь не принято произносить вслух: «Туфта этот ваш доклад», зато непременно следует округлить глаза, воскликнуть: «Неужели ты сам до этого додумался?» и незаметно исчезнуть, если повезёт, после кофейной паузы.
Танюхины кровавые брызги, хоть и не были образцом фотографического искусства, пользовались у гостей успехом. Посетители приглядывались к рамам, сначала несколько рассеянно, будто к чему-то инородному и неуместному, потом рассеянность сменялась любопытством и живым интересом, кто-то хвалил идею фотосессии, кто-то приятно удивлялся неожиданному вернисажу. Раньше на сестринских съездах такого не делалось.
– Волнуешься? – спросил я у Тани. Вид у неё сегодня был торжественный. Белый халат безупречно выглажен. Подруга и в обычные дни выглядела опрятно, но всё равно у самого аккуратного рабочего халата есть мимолётные признаки натруженности, отличавшие его от собрата, надетого «на выход».
– Не-а,– она отмахнулась,– чего мне волноваться? Всё ж здесь,– она постучала себя по лбу, а потом перевела палец на область сердца,– ну и здесь, конечно. Говорить от сердца несложно. Даже в бумажку смотреть не надо. У меня ж в докладе ни графиков, ни статистики, ни великих достижений не предусмотрено. А забуду что-то – будет повод ещё раз выступить потом.
Я в очередной раз поразился. Как можно настолько любить профессию? Тем более {такую }профессию? Доклады делать, выставки устраивать, с людьми постоянно общаться. Я три укола сделал, давление пару раз померил – и всё, пресытился. Жуйте сами свою медицину! Кто-то возможно сейчас усмехнётся: сам-то ты, мол, какую профессию любишь и любишь ли вообще хоть какую-то? Пока нет, что скрывать. Потому и удивляюсь Таньке: её хлебом не корми, дай в процедурном кабинете растворы посмешивать или в палате у постелей пациентов повертеться: то одеяло подоткнёт, то поильник предложит, то подушки поправит, то градусник поставит. И всё без принуждения. От сердца, как сама выражается. Кажется, уже и делать ничего не надо, оставь всех в покое, закрой дверь, уйди в сестринскую, смотри телик, а она не успокаивается: повязки на операционных ранах не промокли? А промокли – готовимся к перевязке. Складок на простынях нет? Не должно быть у лежачих больных складок на простынях! Есть? Зовём санитаров, перестилаем, проводим профилактику пролежней. С этой профилактикой она и без складок на простынях носится, как с писаной торбой!
Ей старшая медсестра своё место по наследству передать мечтает.
О проекте
О подписке