Шамсиеву был хорошо виден его профиль: крутой лоб, густые седые брови, тонкий орлиный нос, чуть выдающаяся вперёд нижняя губа.
Убедившись, что Борин остался доволен, замдиректора повернулся к ложе, где сидел Шамсиев, и, встретившись с ним взглядом, улыбнулся, кивнул по-свойски и уселся в кресло позади Борина.
В зале медленно погас свет. Словно надвигаясь откуда-то издалека, всё нарастая, зазвучала цыганская хоровая песня, а из-за занавеса на авансцену, выхваченную из темноты яркими лучами прожекторов, вышли молодой чернокудрый цыган в малиновой рубашке и красавица-цыганка в тёмно-вишнёвом, расклешённом платье, с букетом алых роз в руке. После небольшого тёплого приветствия, обращённого к зрителям, цыганка, зорко всмотревшись в зал, улыбнулась своими большими сочными губами и заговорила чуть вкрадчивым, обещающим приятную неожиданность голосом:
– Я прошу минутку внимания, дорогие зрители! На сегодняшний спектакль к нам пришёл наш давний, наш любимый друг, талантливый артист, ветеран театра, известный режиссёр Илья Ефимович Борин. Коллектив артистов театра «Ромэн» горячо приветствует нашего дорогого гостя и выражает ему самые добрые, самые искренние чувства.
Спустившись в зал, цыганка подошла к стоявшему в растерянности режиссёру и под аплодисменты зрителей с восхищением и нежностью протянула ему букет роз.
Борин странно, с какой-то опаской взглянул на цветы, пошатнулся, но тут же, смущённо заулыбавшись, принял букет, галантно поцеловав цыганке руку…
И вот уже медленно поднимается занавес, открывая взору зрителей раскинувшуюся под большой красной луной степь, тихо движущиеся в полумраке цыганские кибитки…
Шамсиев любил Пушкина, любил знаменитую поэму, знал её со школьных лет. И вообще он очень любил цыганский табор, лунные ночи – он полюбил всё это ещё в раннем детстве. Особенно нравилось ему, когда над лесом или лохматыми холмами вставала яркая оранжевая луна, разбрасывая вокруг какие-то мерцающие, таинственные блики. Сердце его в такие минуты наполнялось совершенно необъяснимой, странной грустью, ожиданием, что с этой оранжевой луны спустится фея, гордая, прекрасная и улыбнётся ему своей обворожительной заманчивой улыбкой. Но сейчас… Сейчас его занимали другие мысли. Всё его внимание было приковано к фигуре Борина, чуть сгорбленной, беспомощной на вид, но таящей в себе какую-то скрытую, магическую силу…
Затевая этот своего рода рискованный эксперимент, Шамсиев рассчитывал на следующее. Ещё там, в кабинете, во время разговора с Вахрамеевым и участковым инспектором, он ощутил всем своим существом, что Борин не просто так себе старичок, а человек сложный, окружённый аурой неизвестности. И эта неизвестность таилась и в его в общем-то нескладной при всех победах и взлётах жизни, и в его одиночестве, и в событиях той тёплой, летней ночи, когда он возвратился домой в состоянии крайнего возбуждения, в его изменчивых и путаных объяснениях, наконец.
И сейчас Шамсиев рассчитывал узнать хотя бы самую малость об этом человеке, о состоянии его души. О чём-то большем он просто боялся пока и мечтать…
И вот уже идёт спектакль. Стрелки часов незаметно движутся вперёд, отмеряя время. Борин сидит всё в той же неподвижной, чуть задумчивой позе. А со сцены доносится страстная, преисполненная гордой непокорности песня Земфиры:
Старый муж, грозный муж,
Режь меня, жги меня:
Я тверда; не боюсь
Ни ножа, ни огня…
А вот уже и старый цыган грустно исповедуется перед обуреваемым ревностью Алеко:
Ах, быстро молодость моя
Звездой падучею мелькнула!
Но ты, пора любви, минула
Ещё быстрее: только год
Меня любила Мариула…
Шамсиев видит, как вдруг медленно опускается на грудь голова Борина, как бледнеет его лицо, как смотрит он на сцену уже исподлобья, отчуждённо и обречённо, тяжело и взволнованно дыша.
Сидящий за его спиной замдиректора наклоняется, что-то шепчет ему на ухо.
Борин отрицательно качает головой, приподнимает подбородок, пристально смотрит на сцену, пытаясь взять себя в руки, успокоиться.
Но Шамсиев видит, точно, Борину уже плохо, он болен, и болезнь никак не хочет отпускать его из своих цепких объятий. Ещё Вахрамеев говорил о нём в кабинете: «Больной, беспомощный старик…»
Интересно, чем же он болен? Может быть, напрасно вытащили из дома этого старца, заставили сидеть здесь, переживать и волноваться, обрекая на муки и страдания…
Шамсиев всё смотрит на Борина и видит: он ещё крепится, старается не выдать своего внутреннего состояния, своих страданий, а там, на сцене, Алеко уже заносит нож над молодым цыганом, вонзает ему в грудь и смотрит безумными глазами на Земфиру, бросающую ему открыто и дерзко в лицо:
Нет, полно, не боюсь тебя!
Твои угрозы презираю,
Твоё убийство проклинаю…
Над её головой сверкает нож, слышится стон и – затем её последнее: «Умру любя…»
Шамсиев видит, как Борин, бледный, поднимается с кресла, как замдиректора и подошедшая к нему молодая женщина берут старого режиссёра под руки и осторожно выводят его из зала.
Зрители смотрят на них недоумевающее. На сцене – финальная картина. Но Шамсиев уже ничего не видит, теряясь в догадках. Неужели всё-таки Борин находится под бременем каких-то тяжких воспоминаний. Неужели он пережил личную трагедию, чью-то смерть? Но где, когда, при каких обстоятельствах? И имеет ли это какое-нибудь отношение к Аристовой?
Дать ответы на все эти вопросы он пока ещё не мог. Но в одном был убеждён твёрдо: Борин не оставался равнодушен к тому, что происходило на сцене. Что-то сильно его расстроило, совершенно выбило из колеи. Но что?
С Вахрамеевым они встретились наутро.
Молодой следователь выглядел свежо и опрятно. В серых глазах его горел живой огонёк. Он был более мягок, раскован, чем в первый день их встречи.
– Как вам наш театр? Постановка? – спросил он, выражая всем своим видом желание откровенно и основательно побеседовать с «важняком».
– Спасибо. Театр что надо, – с благодарностью посмотрел на него Шамсиев. – Шикарный зрительный зал, интересная публика. Актёры неплохо сыграли… Был там и Борин, но к концу ему что-то стало плохо, его увели…
– Да, Шейнин звонил утром, – признался Вахрамеев, – рассказывал эту историю. Сдавать стал старик. Его полчаса отхаживали в кабинете у Шейнина, а потом отправили домой на машине. От помощи врачей он почему-то отказался…
– Похоже, с ним действительно творится что-то неладное, – произнёс задумчиво Шамсиев. – А ты не знаешь, что за болезнь у него?
– Представления не имею, – пожал плечами Шамсиев. – Раза два я видел его в городской поликлинике. Кажется, он записывался к терапевту. Впрочем, сейчас узнаем поточнее!
Вахрамеев отыскал в справочнике нужный номер и, набрав его по телефону, прислушался.
– Алло, Аза Михайловна, вы? – внезапно заговорил он с любезностью, но без излишней фамильярности. – Здравствуйте! Это Вахрамеев. Не сердитесь на меня, пожалуйста, за неожиданный звонок, но у меня возник один вопрос… К вам, кажется, обращался Борин Илья Ефимович, бывший главный режиссёр нашего театра… Не скажете… Ах, вот как! – На мгновенье Вахрамеев застыл, потирая в задумчивости лоб. – Да… да… Ну, хорошо! Спасибо вам за информацию. Извините за беспокойство!
Он тихо положил трубку.
– Случилось что-нибудь? – спросил чуть встревоженно Шамсиев, почувствовав что-то неладное.
– Нет, но… – Вахрамеев словно не решался говорить. – Просто… просто его амбулаторную карту месяц назад переслали в городской онкологический диспансер…
– Онкологический? – переспросил Шамсиев. – Неужели у него эта страшная болезнь? Слушай, давай съездим в диспансер, поговорим с лечащим врачом…
– Едем! – живо отреагировал Вахрамеев.
Городской онкологический диспансер находился на краю города и представлял собой старое двухэтажное здание, приютившееся у склона круглой, покрытой густым лесом горы и опоясанное невысокой каменной оградой. Во дворе было много трав и цветов, высились рядами ветвистые тополя, цвели ароматные акации. На покосившихся скамейках, выстроенных по краям аллей, сидели худые бледнолицые женщины, сгорбленные старики, рано увядшие юноши с мутными печальными глазами.
«Боже мой, – думал Шамсиев, проходя мимо этих людей, – как, однако, жалок и беспомощен человек, сломленный тяжким недугом и живущий в ожидании либо счастливого исцеления, либо медленной и неотвратимой смерти за этими глухими каменными стенами. Неужели и Борина поджидает та же участь…»
Через невзрачные скрипучие двери они прошли внутрь здания.
Серые глухие стены, узенькие коридоры и проходы, освещённые тусклым светом электроламп. И мёртвая тишина вокруг, будто нет в этой обители ни одного живого существа.
Поднявшись на второй этаж, они вошли в кабинет, на двери которого висела медная табличка с надписью: «Главврач профессор Самуил Абрамович Лемех»…
Хозяином кабинета оказался небольшого роста пожилой мужчина с крупной лысой головой, живыми тёмными глазами и тонкими, лукаво улыбающимися губами. После короткого и любезного знакомства он усадил Шамсиева и Вахрамеева за стол и стал непринуждённо, без умолку, как давний знакомый, рассказывать им о своих заботах и нуждах: о затянувшемся ремонте стационарного отделения, дефиците лекарств и нехватке медперсонала. При этом с лица его ни на минутку не сходила выразительная лукавая улыбка, с которой он встретил гостей.
Шамсиев объяснил ему причину прихода.
Услышав фамилию Борина, профессор сразу промрачнел и заговорил уже сдержанно, чуть скорбно:
– А-а, Илья Ефимович… Как же, знаю. Славный человек! Настоящий гений, светоч культуры! И кто бы мог подумать… Вас интересует его болезнь? Вам повезло, я как раз тот человек, который хорошо знает его, мне пришлось лечить Илью Ефимовича. И как это ни грустно, даже я, профессор, немало повидавший на своём веку, был вынужден капитулировать перед его недугом. Прискорбно, друзья, но Илья Ефимович обречён. У него лейкоз, иначе говоря, рак крови. Когда наступит конец, не берусь сказать. Но жить ему осталось недолго. Случиться это может завтра, послезавтра, через неделю, словом, в любое время. Слишком поздно у него всё выявилось. Да и медицина пока ещё бессильна перед этой страшной болезнью…
– Я понимаю… – произнёс Шамсиев огорчённо. – А скажите, Самуил Абрамович, Борин сам-то знает о своей болезни?
– Увы, – с грустью обронил профессор. – Скрывать что-то от него просто не имело смысла. Илья Ефимович – утончённая натура, и он всё равно бы обо всём догадался… Сначала он лечился у врачей городской поликлиники, потом появились подозрения, и его направили к нам на обследование. Диагноз вскоре подтвердился. Я не стал обманывать Илью Ефимовича. Просто был не в силах. Помню, когда принесли последние анализы, он стал меня расспрашивать, знаете, так тихо, спокойно, как человек очень мудрый, и я не сдержался, ей-богу, сказал ему всё, всё как есть. Что же мне оставалось делать?
Шамсиев с сочувствием взглянул на него:
– Конечно, конечно… Но вспомните, когда это случилось?
– То есть что? – не понял профессор.
– Когда вы поведали ему о его болезни?
Главврач, склонив голову, задумался, стал что-то высчитывать, беззвучно шевеля губами и загибая пальцы на руке. Он путался, сердито хмурился, снова высчитывал, пока лицо его, наконец, не осветила победная улыбка.
– Ох, эта стариковская память! Ну конечно, вспомнил, вспомнил теперь! Это было двадцатого июня. Как же я сразу-то не сообразил. Ведь в тот день один мой ассистент отмечал день своего рождения…
Повернувшись в сторону Вахрамеева, Шамсиев выражением лица обратил его внимание на дату, которую назвал профессор и, помолчав немного, спокойно, в выдержанном тоне продолжал:
– И как же Илья Ефимович воспринял эту страшную весть?
– Как воспринял? – Главврач печально улыбнулся. – Представьте себе, внешне он принял моё сообщение довольно хладнокровно. Я уже, кажется, говорил, у этого человека железная воля. А что творилось у него на душе, об этом можно было лишь судить по глазам. Они у него словно разом померкли…
– После этого вы, вероятно, ещё не раз встречались с ним?
– Конечно! Я тогда предлагал Илье Ефимовичу лечь на стационарное лечение. Сначала он как будто согласился. Но через два или три дня он, позвонив мне, сказал, что ложиться в больницу не хочет. Спорить с ним было бесполезно, я это знал. И мне пришлось лечить его амбулаторно, используя все имеющиеся средства и возможности. Но Илья Ефимович… – Профессор чуть замялся, помрачнел. – Уж не знаю даже что и сказать, но он как-то странно повёл себя, часто пропускал лечение, стал молчалив, раздражителен. Мне даже пришлось показывать его психиатрам. Но они ничего такого не нашли у него. Обычные симптомы болезни: неразговорчивость, замкнутость, отрешённость… А потом… потом Илья Ефимович и вовсе отказался от лечения, не стал приходить ко мне. Уж не знаю, какая муха его укусила… Конечно, я не теряю с ним связей, звоню, справляюсь о здоровье, но знаете, всякий раз, когда прощаюсь с ним, не могу уйти от мысли, что в следующий раз он уже не поднимет трубку…
Профессор посидел с минуту молча, уставившись неподвижным взглядом в стол, и вдруг, словно осенённый какой-то мыслью, потянулся к телефону.
– А вы знаете, у меня отличная идея. Давайте позвоним сейчас Илье Ефимовичу и справимся о его здоровье, раз оно вас интересует?
Не дожидаясь одобрения своей идеи, профессор поднял трубку и решительно завращал диск телефона. Вызов сработал почти сразу, так как уже в следующее мгновенье лицо профессора вновь посветлело от уже знакомой лукавой улыбки.
– Илья Ефимович? Добрый день, – тепло и расслабленно заговорил он, ощупывая свободной рукой шнур от телефона. – Узнал меня? Ну-ну. Как врача ты меня уже давно отверг, спасибо хоть как старого еврея помнишь. Ну, как ты там? Что? Вот сумасшедший! Тебе лежать положено, а не по театрам ходить! Да, нельзя, даже как зрителю… Головокружение, слабость, говоришь? Ну ещё бы! Находиться весь вечер в пылу эмоций! Помни впредь, надо больше отдыхать, сохранять спокойствие. И обязательно принимай лекарства, которые я тебе посылал через медсестру. Да, да, и никаких дальних прогулок! Я навещу тебя через денёк. Обязательно. Ну, пока!
Он положил трубку и укоризненно покачал головой:
– Подумать только! Был вчера в театре… Ведь на ладан уже дышит, а ему всё подавай искусство. Ох уж эти артисты!
Укор относился к Борину, но Шамсиев принял его и на свой счёт. Ему даже стало не по себе в эту минуту. Ведь это он выманил Борина из дома, заставил переживать, быть может, самые тяжёлые мгновенья в жизни…
Профессор между тем уставился на него любопытным взглядом и спросил чуть осторожно:
– Простите… но если не секрет, чем вызван ваш интерес к личности Ильи Ефимовича? Уж не натворил ли чего старый бес?
– Да ничего особенного… Просто выясняем один давний случай в театре… – успокоил его Шамсиев. – И вот ещё что, Самуил Абрамович, будем считать, что беседа наша носила официальный характер, и содержание её придётся запротоколировать. Таков порядок. И потом, нам придётся изъять историю болезни Ильи Ефимовича. Подготовьте, пожалуйста!
Профессор лишь покорно пожал плечами…
Пообедав в одном из ресторанов, Шамсиев и Вахрамеев вернулись в прокуратуру. Вахрамеев всю дорогу молчал, отнюдь не выражая своим видом удовлетворения и от только что состоявшейся встречи с профессором, и вообще от всего, чем они занимались. Видимо, он пока ещё не понимал ни действий, ни истинных намерений Шамсиева. Молчал он и по возвращении в кабинет.
Шамсиев видел, что молодого следователя что-то тревожит, не даёт собраться с мыслями и взяться по-настоящему за дело. И он теперь решил, что наступило время вызвать его на откровенный разговор, прийти к единому мнению, работать сообща или же, как говорят, разойтись в разные стороны, мирно расстаться. Он отдавал себе отчёт в том, что их дальнейшее сотрудничество возможно лишь при условии полного взаимопонимания, без которого в любом деле не продвинуться вперёд ни на шаг.
– Послушай, Серёжа, – начал он, когда они немного передохнули, сидя в креслах. – Не знаю, прав ли я, но меня почему-то не покидает ощущение, что ты скептически оцениваешь мои нынешние действия и в мыслях, возможно, даже осуждаешь их…
Вахрамеев словно только и ждал этого момента.
– Признаться, Булат Галимович, я всё пытаюсь понять, чем вызван ваш повышенный интерес к этому Борину, – сказал он, посмотрев в глаза Шамсиеву. – Пытаюсь, но никак не могу. Возможно, я просто дилетант…
Шамсиев улыбнулся в ответ, но эта улыбка оставалась на его лице недолго. Он вздохнул, задумчиво скрестил на груди руки и заговорил, медленно и взволнованно роняя слова:
– Видишь ли, Серёжа, за свои годы работы в следственных органах я хорошо усвоил для себя одну истину. Мы, следователи, увлекаясь иногда главными, стержневыми вопросами, упускаем мелочи, незначительные на первый взгляд детали. И, когда начинаешь потом анализировать эти мелочи, детали, всплывает вдруг интересная информация. Так вышло и в данном случае. Читаю я ваше дело, всё как будто идёт своим чередом, ничего не упущено, а тут попадается мне на глаза список, трое свидетелей в нём и ни один не допрошен. Как так, думаю, ведь для чего-то включили их в этот список. А потом дальше – больше. Вижу, фигурирует в деле этакий благопристойный старичок, известный режиссёр, старый холостяк. И произошла с ним, оказывается, странная история, подвергся он нападению на окраине города. И всё так путано. Какие-то противоречивые объяснения, забытые обстоятельства, детали… Но самое интересное произошло потом, в театре. Старик ни с того ни с сего пугается букета роз, которые преподносит ему цыганка. Помнишь, букет роз возле трупа Аристовой? А потом, когда пошли криминальные, так сказать, сценки спектакля, ему и вовсе становится плохо… Вывод один: старика гнетут какие-то тяжёлые воспоминания, связанные или с его прошлым, или настоящим. И воспоминания эти навевает ему не что-нибудь, а конкретный образ, образ женщины, красивой, гордой, страстной. А тут ещё выясняется, что старик болен неизлечимой болезнью, пребывает в состоянии душевного неравновесия, избегает врачей, не хочет лечиться, чтобы хоть немного продлить себе жизнь. Разве не достойно всё это внимания? А ты говоришь, повышенный интерес…
Вахрамеев, казалось, был шокирован ходом его мыслей. Но, как всякий следователь, он имел профессиональное самолюбие и потому не хотел сдаваться без боя.
– Но неужели ничего больше в материалах следствия вам не показалось интересным?
Шамсиев откинулся на спинку кресла и некоторое время молча смотрел на своего собеседника. Смелость, убеждённость молодого следователя импонировали ему. Такие в работе не отступают. Но общая позиция всё-таки была нужна, и он решил подойти к вопросу с другой стороны.
О проекте
О подписке