Я брел напрямик через поле,
Не стыдился, что грязен и бос.
В луше моей не было боли,
В глазах моих не было слёз.
Я сламывал тонкую ветку.
Ноги колола земля.
Семя роняли сверху
Отцветшие тополя…
Кто-то прежде работал здесь
(Пух тополиный бел),
Горячий, мокрый от пота весь,
Колосья срезая, пел.
А там, где женщины жали,
Я нахожу их следы:
Клочок сатиновой шали,
Заколку, остатки еды…
Зачем стыдиться, смущаться?
Элек1 весь изорван мой.
Совсем не хочу возвращаться,
Не хочу возвращаться домой…
Крошки сухого творога2
Я подобрал на меже.
Всё, что мне было дорого,
Потеряно мной уже.
Я встал под зеленым деревом,
К стволу прижавшись плечом.
Не думал я о потерянном,
Не думал я ни о чём.
Вдруг вижу: свернув с дороги,
Бредет приречной тропой,
Ставя неловко ноги
В темной траве скупой…
Как же она, такая,
С комочком платка в горсти,
Воду смешно плеская,
Где глубже, хочет идти!..
Сминалась в пальцах тряпица,
Текла по лицу вода.
– Зачем ты пошла топиться? —
Спросил я ее тогда.
– Ведь ты же не веришь в Бога,
Не боишься попасть в тюрьму…
(К чему говорю так много?
Так мало сказал, к чему?)…
Какая твоя забота?..
Хотя бы заплачь в ответ!..
Тебя обижает кто-то?
Теперь не обидит, нет…
Ни конца не ждешь, ни начала.
Ни добра не ищешь, ни зла.
Чьей на мгновенье стала?
Чьей ты на миг была?
Ничего кроме хлеба не просишь.
Не обучена женской лжи.
Ты ребенка под сердцем носишь?
Не оставлю тебя. Скажи…
В листве тряпица повисла,
Белеет на ветке кривой.
В словах ее мало смысла..
– Нет… Нет… – мотнет головой.
А я не могу наглядеться
На поле, на мокрый луг.
Чему-то смеюсь, как в детстве,
Чему-то радуюсь вдруг…
Кулачками детскими сжатыми
Она уперлась мне в грудь.
Чувствую, как дрожат они,
Пальцев не разогнуть…
Собака вдоль берега рыщет,
Перебегает межу.
Тебе, слабоумной, нищей,
О жизни своей скажу…
Если б сама спросила,
Слова помогла связать…
Правду сказать нет силы.
Что же мне ей сказать?..
Всё отнятое поделено,
По чужим рукам разошлось.
Оплакал я всё, что потеряно,
И сердце мое зажглось.
И мне захотелось до смерти
Кому-то открыться теперь —
Как я люблю ее, Господи!..
Люблю после всех потерь…
Подол намокает в росах.
К ступням пристает зола.
Свет ночи в глазах раскосых.
Головка по-детски мала.
И волосы посечённые,
Не хотящие ровно лечь,
Такие прямые и черные,
Так спутанные у плеч…
Я помню, как дети, бывало,
Ее окружали, дразня.
Она меня признавала,
На помощь звала меня.
И я избавлялся от дрожи.
И было мне всё равно.
И меня они мучили тоже.
И знал я, что мы с ней – одно…
Язык от стыда немеет,
Словно в дни мальчишкских драк.
Она так слушать умеет!
Я не умею так…
Возьму ее за руки мокрые,
Прижму их к своей груди —
– Пойдем под чужими окнами…
– Любимый… со мной… пойди…
Руками живыми моими
Ты создано, царство снов.
Так странно звучит мое имя
Среди других ее слов.
Застенчиво, глухо и сладко,
Так сладко оно звучит.
Вода чиста, без осадка,
Вода по камням журчит…
Руки по локоть мочишь,
Гладишь меня по плечу.
Ничего не ищешь, не хочешь.
И я ничего не хочу.
Встанем к чужим порогам
Под проливным дождём.
Станем бродить по дорогам.
Вместе, вместе пойдём.
За ворота за полночь выйду.
Из дома родного уйду.
Не дам я тебя в обиду,
Не навлеку беду…
Посмотрят на нас прохожие
И спросят снизу, с земли,
Зачем на них не похожи мы
И руки зачем сплели?
Ничего не ответим людям.
Не разнимем сплетенных рук.
Встречаться ни с кем не будем
И не узнаем разлук…
Что в жизни смысл имело?
Ногтями локоть скребу.
Она, губы сжав неумело,
Целует мой шрам на лбу.
Лучась добротой прилежной,
Мажет мне лоб слюной.
Играет с волной прибрежной,
Как будто с подружкой шальной.
Ладонью шлепает резко
И летят на меня
Брызги полные блеска,
Тонко-тонко звеня.
Ты сидишь на высокой железной кровати,
на пестром красном покрывале,
в голубом платье,
поджав ноги…
И вижу плотные маленькие ступни…
Ты выщипываешь пинцетом свои густые черные брови,
то чуть закидывая лицо сосредоточенно,
то опуская…
Твое лицо с глазами вытянутыми черными круглыми, с такими бровями —
лицо причудливой неведомой страны…
Твое лицо – красивое, любимое,
не такое, как все другие лица…
Вышивка твоя – над кроватью,
на треснувшей побелке стены…
В прямоугольнике черном отсвечивающем —
сплетается из многих маленьких ниточных крестиков —
желто-красная птица…
И солнце за окном горит,
как золотой огонь…
И сердце напряженное, стесненное —
в моей груди…
И вижу…
я увидела…
летит к моим глазам
твоя такая раскрытая,
такая с чуть растопыренными пальцами,
твоя такая добрая ко мне ладонь…
Как будто бы ты говоришь:
«Не уходи…»
Война далекая от Азии
Война мировая
Военный оркестр азиатской столицы нестройно играет
Прощание славянки
Азиатские длинные трубы – карнаи
призывно-сильные
как во времена Тамерлана и Мухаммеда Тарагая
перебивают марш
Моя молодая мама подхватывает на руки
моего тогда еще маленького старшего брата
и бежит вслед за грузовиком,
который увозит на войну его отца
ее первого человека
ее восточного человека
Он никогда не вернется,
потому что его убьют на войне
Она бежит, молодая татарка
будущая учительница русского языка и литературы
Короткая стрижка черных волос
круглый завиток на виске
Растерянный взгляд черных светлых глаз
На руках пятилетний сын
крепко обнял ее за шею
уткнулся лицом в материно плечо
Она бежит вслед за этим грузовиком,
который увозит ее мужа
ее первого мужа
ее любимого
ее парня из татарской крестьянской семьи,
сосланной с Волги в далекую Среднюю Азию
в середине тридцатых годов новая конституция совсем отменила
поражение в правах
он студент медицинского института
на берегу быстрой коричневой воды реки Салар
Еще недавно они ехали в большую степь
веселой студенческой компанией
на арбе, похожей на древнюю скифскую повозку
Они собирали в цветущей степи
красные и желтые тюльпаны
и впереди было лето
А теперь грузовик увозит ее молодого мужа на мировую войну
И рядом с ним потомки давних ссыльных старообрядцев
отчаянно поют,
вспомнив старую припевку —
Стели мать постелюшку
Последнюю неделюшку
А через неделюшку
Постелют мне шинелюшку!..
От него осталась карточка,
присланная в треугольном письме,
проверенном военной цензурой,
карточка величиной с ладошку
тогда еще маленького его сына,
карточка молодого солдата Красной армии,
молодого красивого
с непокрытой головой, без пилотки,
и в гимнастерке
видимой очень смутно…
карточка с выцветшей от времени прошедшего
надписью на обороте
маленькими буквами
почти каллиграфическим почерком
чернильным карандашом:
«Родная!
Пусть эта фотография напомнит тебе образ бойца,
который сражается за родину!»…
И еще остались тетради с конспектами лекций
написанными тоже чернильным карандашом
и с карандашными рисунками —
карикатурами на преподавателей…
Этот солдат с фотографии
маленькой, с детскую ладошку,
он никогда не увидит, как его сын,
красивый, как будто итальянсий киноактер,
празднует с друзьями в ресторане окончание
университета
Мой брат…
А я помню,
как он учил маленькую сестренку, меня,
танцевать Кукарачу под музыку черного круга,
который крутился на патефоне
Его черные, всегда начищенные
и почему-то очень юношеские туфли
били чечетку
Я поднимала высоко
прямые тонкие руки,
вертела кистями, кружилась,
и видела, как кружится розовая юбочка моего платья
И он смеялся своими строгими черными светлыми глазами,
как наша мама умела смеяться…
Но он не любил моего отца,
второго мужа нашей матери.
Она три раза была замужем.
Так получилось.
Мой брат…
Его бритва «Матадор»
с маленьким разноцветным человечком на маленьком
ярко-желтом конвертике.
Его красивые длинные галстуки
один был темный бордовый
с золотыми искрами…
Его диссертация о посольстве Спафария-Милеску в Китай
Строки его стихов —
«Над узорчатым Амоем зонт раскрылся золотой
Сны дворцов объял покой…»
И еще —
«Крикнуть миру Ave, Caesar,
morituri te salutant!»…
Всё это обрывками осталось в моей памяти.
А молодой солдат-татарин, его отец,
никогда обо всем этом не узнал.
И никогда не увидел,
как я, взрослая девушка, читаю письмо
о том, что мой старший брат,
которому только тридцать пять лет,
а мне двадцать,
покончил с собой,
и не могу поверить!..
…Однажды…
моя мама,
моя Восточная Красавица
бросает совсем вдруг
тоскливую жизнь азиатского двора,
где лепятся домишки с маленькими двориками
бросает родителей,
старых заботливых невеселых татар
бросает почти взрослого сына
и совсем маленькую меня
бросает насовсем моего отца,
жить с которым всё равно что жить с Франсуа Вийоном
в оригинале жесткой средневековой бумаги
на среднефранцузском схоластическом языке
и не переведенном ни на какие другие
ни на какие другие понятные языки
погружаться в непонятное средневековье
захлебываться
выплывать в сумрачный Париж Гюго и Бальзака
Но ведь это невозможно – всегда жить так,
всегда жить в их сумрачном городе
всегда внушать себе, что город этот существует,
что ты по нему идешь,
и что ничего больше не будет кроме этого внушения себе,
мучительного
и ведь неправильного неестественного…
Нет, невозможно!..
И она срывается в Москву просто так,
она едет,
ее внезапно осеняет чувство риска
И город, реальный живой город,
по-настоящему существующий город
обновляет ее
овевает порывным летним ветром большой площади
Моя Восточная Красавица легко идет, молодая
золотая под солнцем внезапным
И ветер дергает красно-золотую оборку
шелкового нарядного платья
Город улыбается знакомыми восточными словами —
«арба», «кыта», «балаш»…
В переулках подымается русский модерн
сказочными большими игрушками
доходных домов и причудливых особняков
Самое начало двадцатого века откликается самой середине
Скоро начнется совсем новое время
Прибегут глазастые вывески
частных зубных врачей и машинисток
Слово интеллигенция станет обозначать нечто
летящее прекрасное и ответственное
Инженерно-технические работники и научные сотрудники
ощутят себя наследниками декабристов
Молодые либеральные учительницы поймут вдруг,
что они тургеневские девушки и героини Жанны Моро
Десятиклассницы и первокурсницы сделаются
хорошенькими и небрежными
распустят челочки из-под платочков
почти как Джин Шримптон
И Оттепель накроет огромную страну
И с крыш дождём сорвется капель
и льдины заскорузлые начнут вдруг таять
И все станут коллегами
все разделятся на физиков и лириков
чтобы в свободное от изобретения синхрофазотрона
время
петь про ежика с дырочкой в правом боку
и про цыганку-молдованку
Понедельник начнется в субботу
за миллиард лет до конца света
Иван Денисович проживет свой день на Матренином острове
Автоматы с газированной водой железно заблестят
Елоу, елоу, елоу субмарина!.. – споют битлз
Все затанцуют нечто
похожее на рок-н-ролл
Мой будущий отчим встретил мою Восточную Красавицу
Мне было уже девять лет
Я отошла к своему дивану в маминой московской комнате
повернулась спиной
Отец сидел у стола
Посмотри какие у нее лопатки! – сказала мама
и в ее голосе перемешались отвращение и страдание
А! – сказал отец – перерастет…
Мама что-то еще ему сказала, какие-то слова…
Потом они кричали друг на друга.
Отец за мной приехал, потому что кончилось лето…
Отец…
Отчим много раз говорил маме, чтобы она забрала меня у отца
Но она кричала, что он ничего не понимает, кидалась на диван
ничком и плакала…
Саша! – говорил отчим – Саша!..
Мои дед и бабушка звали ее Сание
но в паспорте было написано Александра…
Он не понимал, что если бы она забрала меня у отца,
она отняла бы у отца всё на свете!..
Я обняла Димку, моего любимого младшего брата,
который молча смотрел на нас
Я протянула руки к маме, но она не обняла меня, а сказала
Ну иди, иди. Не надо
телячьих нежностей…
Отец поднял баульчик с моими вещами и я пошла за ним…
Однажды она держала меня на коленях и пела Самара-городок…
Экран большой – полотно – и широкий
Вечернее синее летнее небо Азии
Кино под открытым небом
Ты не обращаешь на меня внимания
А я вижу тебя
Я повернула голову на жесткой скамейке
покрашенной в голубой яркий цвет
Я вижу тебя
улыбку железных серых зубов
и опухшие и всегда покрасневшие
болезненно темные веки
глаза
взгляд озорного жестокого и смешливого мальчишки
из местечка Галиции самого начала двадцатого века
из гетто средних веков Парижа
«А-а ху́нке! – … Сучка!..» —
«А-а!..» – с легким отчаянным придыханием
громко шепчешь ты на Марину Влади,
жеманно переступающую по каким-то дощечкам
Это язык идиш – диалект немецкого языка
«Хунке» – «сучка» от «hund» – «собака»
«hündin» – Сука
с таким отбрасываньем звука «д»
с прибавлением-прибеганием
на подмогу твоему жестокому озорству
маленького звука
такого легкого «к»
Сучка
Беловолосая девка на полотне экрана
Колдунья
И вот я вижу мечтательное восторженное жестокое выражение
твоего лица
А я люблю индийские фильмы,
и теперь понимаю, почему.
Потому что они показывают правильную жизнь,
потому что они знают, что такое зло и что такое добро,
и что добро должно побеждать!
И потому что они поют и любят!
И это понимали все люди-зрители
под открытым вечерним небом,
на скамейках выкрашенных голубой краской…
И ведь есть и нелюбимые люди
Я – нелюбимые люди
… ищут любви к ним
добиваются
беснуются
вырывают у другого человека —
«Дай!»…
А можно смириться тихими слезами
Это все равно, что я нелюбимая!
Ты не умрешь в больнице
среди совсем чужих людей,
потому что я буду с тобой!
Где ты, мой отец?!
Я хочу увидеть твою улыбку,
запрокинутую голову,
черные прямые волосы,
высокий открытый лоб,
тонкие бледные губы
Я напишу еще одно стихотворение
И ты больше никогда не превратишься в мертвое тело
в мертвые кости, в мертвое тело
Никогда!
Потому что ты сидишь за столом
покрытым выцветшей клеенкой с темными серыми проплешинами
и вдруг поднимал голову от «Войны и мира»
и вертел головой
и как мальчишка, вдруг отрешившийся от озорства
восклицал совсем по-детски:
– Где эти люди? Почему их нет?
Я очень сильно люблю тебя тогда.
И ты любишь меня.
Где эти люди? Почему их нет?
Мама!.. Мама!..
Мама, от нежной любви к тебе
слёзы на моих глазах,
потому что ты так красива,
потому что ты целуешь меня в щеку и твое ласковое лицо
пахнет нежно духами и пудрой,
потому что это так быстро – твой поцелуй, твои ласковые слова —
мне.
Слезы на моих глазах,
потому что я так боюсь потерять тебя,
потому что я так больно люблю тебя,
с такою моей болью, радостью,
счастьем мгновенным
Пока мои отец и мать были вместе
так недолго
мой отец раскрыл ей мир новых для нее книг
такие книги не проходили в учительском институте,
где она училась на отлично.
Мои отец и мать были вместе
он открыл ей французскую литературу —
своего любимого Вийона,
и Рабле, и Гюго, и Бальзака, и Мопассана,
и «Нескромные сокровища» Дидро,
и де Сада и Шадерло де Лакло…
И она выбрала себе,
чтобы перечитывать —
«Принцессу Клевскую» Мари-Мадлен де Лафайет
и «Страницу любви» Золя.
И повторяла, когда кто-нибудь говорил ерунду:
– Чего это вы пукаете, Панург!
И ее строгие глаза смеялись
Ей нравился Рабле
Мама и отчим возвращались из гостей поздно вечером
он в празднично белой рубашке с запонками на концах рукавов
и она —
в нарядном летнем платье
веселая
они пили вино в гостях
и сейчас она то и дело смеялась легко
и говорила насмешливо своим певучим голосом
о доме, где они были:
– …так чисто, что плюнуть на пол хочется!..
Она говорила своим певучим голосом
Он улыбался, любуясь ею
Я видела и понимала, что он ею любуется.
Она не любила готовить обед и убирать комнаты,
делала это быстро и небрежно.
Это была коммунальная квартира
Общую кухню, коридор и всё остальное всегда
когда доходила очередь
приводил в порядок он.
Иногда утром она делала гренки
вкусные.
Еще я любила, когда она говорила насмешливо,
если случалась какая-нибудь не очень страшная неприятность:
– Мало было шакалов в городе,
так еще одного привезли на корабле!..
О проекте
О подписке