А потом настал тот страшный день, когда увидел испуганную до обморока Марину и ублюдка с ножом. Чуть не застрелил сгоряча! Но как-то не прочувствовал до конца, что могло быть с Мариной, если бы он вовремя не вернулся домой. А с детьми? Словно это не на самом деле было, а так, кино. И улаживая все это дело, он еще и раздражался, что зря уходит драгоценное время, которое он мог бы провести с Кирой. Потом проснулся среди ночи от крика Марины: «Лёша, не убивай его, не убивай!» И опомнился, подумал: «Боже ж, она же не из-за себя – из-за меня мучается. Не о том думает, что могла сама погибнуть, а о том, что я мог этого козла застрелить! Что я делаю?»
Умом, сердцем понимал – надо прекратить. Но стоило вспомнить Киру – ее длинные ноги, струящиеся светлые волосы, горячие губы, маленькую грудь с розовыми сосками, перламутровую кожу, тонкие, ловкие руки с длинными пальцами – ноготочки лопаточками, такие невинные, детские, с белыми кантиками! – забывал обо всем, себя не помнил. Подсел, как на наркотик. Что-то мучительно болезненное было в их тайной близости, постыдное, и оттого особенно жгучее. А ведь даже не покраснел, когда Марине соврал, что не спали. Формально – да. Берег ее. Но все остальное…
С самого первого раза, с того поцелуя не оставляло его ощущение непрерывного и безнадежного падения в бездну. Что бы он ни делал: рисовал, играл с детьми, ел, спал, ехал в машине; с кем бы он ни был: с Мариной, с Кирой, с кем угодно – он летел вниз, вниз и вниз, как врубелевский Демон со сломанными крыльями, кувыркаясь и ударяясь о камни.
И не мог понять, как, каким образом он, патологически не выносивший никакой лжи и сам не умевший врать, оказался вдруг втянут в этот морок обмана. И не знал – случайно ли, намеренно ли оставил портрет на виду. А может, специально? Чтобы само все решилось? Положился на судьбу, потому что не мог дальше жить во лжи. На какую судьбу? На Марину! Пусть, думал, она решит как-нибудь. Но – не вышло.
И вот теперь он висел на тонкой нитке над бездной. Думал, что же делать: то ли обрезать к чертовой матери эту нить и разбиться наконец вдребезги, то ли карабкаться по ней вверх, обдирая в кровь ладони?
Эх, если бы… Вот если бы можно было все оставить, как есть! Каким-то чудом сохранить их обеих! Где-то в самом дальнем и темном закоулке души у него теплилась наивная надежда, что Марина закроет глаза, разрешит ему это маленькое удовольствие! Да что такого: подумаешь – физиология! Любит-то он Марину! Но она ясно дала понять: не потерпит. Леший попытался представить себя без Марины – получалось плохо. Их совместная жизнь виделась ему большим и уютным домом, который они возводили вместе с первого кирпичика. И вот теперь, когда все так ладно получилось, когда у очага играли дети, он должен все оставить? Лёшка вспомнил, как по молодости лет ходил на работу: джинсы, рубашка и кисточка в нагрудном кармане – «Вот так и уйдешь! – сказал он себе. – А Марина найдет другого».
Другого! При этой мысли у него вскипала кровь: какого еще другого? Как может кто-то другой занять его место? Все в семье всегда вертелось вокруг него – так устроила Марина, теперь он это ясно понимал. Если сам он был как бы камнем, из которого сложен их общий дом, то Марина – связующий раствор. «Папа сказал, папа разрешил, папа запретил, спросим у папы» – так было поставлено дело. «Папа работает, папа отдыхает» – это святое! «Папа уехал, но скоро вернется» – и всеобщий вопль радости: «Папа приехал!» И такой же восторг: «Папа будет петь!» Или – «Папа готовит!» Лёшка изо всего умел устроить целое представление: рассказывал ли о своих поездках, рисовал ли вместе с детьми или вдруг затевал какого-нибудь гуся с яблоками. Он был отец-праздник. А будни доставались Марине. Детские сопли и капризы, каши и компоты, ботиночки и пальтишки, куклы-машинки, стирки-уборки – забот хватало, несмотря на бабушку и Ксению Викентьевну. Марина читала детям вслух, рассказывала сказки на ночь, а когда чуть подросли, стала водить их по зоопаркам и музеям. Она устраивала грандиозные семейные праздники, целые спектакли, в которых принимали участие и Юля с Митей-Козявкиным: писала сценарии, делала вместе с детьми декорации, а Леший, появлявшийся в последнюю минуту, вносил радостную суматоху и импровизировал на ходу… И все это он должен оставить?
Леший уныло поплелся домой – пешком по лестнице. Шел и вспоминал, как поднимался по другой лестнице в другой дом после их первой ссоры. Правда, тогда бегом бежал. И чудом нашел дом – Марина сама привела, плачем своим, который он слышал! Остановился на площадке третьего этажа, нахмурился… А ведь сейчас, недавно – то же самое было. Когда этот псих с ножом заявился. Он тогда совсем не в Костроме был, а в Москве, с Кирой. И вдруг его словно подняло что-то, такая тревога зазвенела в душе. Рванул домой, Кира даже обиделась. А ведь это Марина позвала! И так мелко, глупо, по́шло показалось вдруг ему все то сладкое, дурманное, острое, жгучее, чем заманивала и держала его Кира. Девочка, куколка, конфетка. На сладкое дурака потянуло!
Марина…
И вдруг, отматываясь назад, как кинолента, понеслась перед глазами Алексея их с Мариной общая жизнь: вот она Ваньку рожает при нем, а он в обморок валится; вот Мусю кормит на терраске, освещенной вечерним солнцем; вот плывет к нему королевой сквозь толпу людей на выставке…
Вспомнил, как любили друг друга впервые и оба тряслись от страха…
Как Марина за одну ночь преобразилась, осознав свою силу…
Вновь услышал, как течет сквозь его сознание ручеек ее беззвучных слов: «Милый мой, желанный, счастье мое!»
И как он «Ангела Надежды» написал – а ведь без Марины и не смог бы!
Омут вспомнил, из которого Марину вытаскивал – и поежился: черная вода, вязкая, жадная, хватает скользкими ледяными руками, тащит вниз, лезет в горло, и воздуха почти больше нет… А сквозь черноту – бледное сияние, как от луны. Это – Марина. Это ее лицо светится. Холодное, мертвое – на самом дне… Увидел опять ее белую с синевой кожу с пупырышками смертного озноба… Услышал, как страшно она кричит, почувствовал, как вцепилась в него, словно пытается спрятаться… Сквозь тонкий свитер почувствовал ладонью ее лопатки, словно прорезавшиеся неоперенные крылышки…
Сухановский парк тоже вспомнил: как стояли под липой, мучаясь от почти нестерпимого желания… И как он струсил, не осмелился… Устоял!
И Татьянин день, и «Утро туманное», что пели вместе с Мариной, и свою первую выставку, на которой приоткрылось им общее будущее, – все вспомнил, пока стоял на площадке. Горло перехватило от мучительной нежности: моя маленькая!
И вдруг совсем опомнился – что же я делаю?
Как же я собираюсь без нее жить?
Что от меня останется – без Марины?
И побежал вверх по лестнице. Вошел, задыхаясь – тишина, все спят. Открыл дверь в спальню. Лампа горит у кровати, Марина лежит, одетая, на покрывале. Потом медленно, как старуха, поднялась и села. Ужаснулся – лицо осунулось, черные тени под глазами. Подошел, стал на колени, голову опустил:
– Марина…
Она взяла его за волосы, потянула резко назад, чтобы увидеть лицо – он даже не поморщился, другая боль была сильней. Всматривалась, не веря.
Он сказал:
– Ты – моя женщина.
И почувствовал, как Марина обмякла и стала наваливаться на него – господи, да она чуть не в обмороке! Подхватил, обнял:
– Ну прости, прости, прости меня! Прости…
– Ты не уйдешь?
– Как же я уйду, что ты!
– А то я не могу жить без тебя…
– Ты представляешь, оказалось – я тоже без тебя не могу. Вот ужас-то, да?
И она засмеялась сквозь слезы.
– Маленькая моя! А ты ела тут что-нибудь?
– Я? Ела… наверное. Не помню.
– А дети как?
– Хорошо… Лёша? Ты… ты… Ты – правда?
– Все, все, все, больше ничего там не будет, ничего, никогда! Только ты, ты одна…
– Ты же говорил… что… ничего такого… еще и не было?
– Я соврал, прости. Испугался. Там… много чего было.
Марина села, оттолкнула его руку.
– Так сильно зажгла тебя девочка?
– Но самого главного не было!
– Главного? Так для тебя это – главное?
– Марина…
– Это – главное? Что ж остановился-то? Невинность ее поберег? Еще и гордишься этим? Давай медаль тебе выдам! Или жалеешь, что не тебе достанется? Что ж это за невинность такая, что к взрослому мужику в постель влезла! Она тебе в дочери годится, забыл?
– Марина…
– Что – Марина? И сколько это длилось?
– Недолго.
И правда, недолго. Несколько месяцев всего. Несколько месяцев – и вся жизнь.
– Как ты мог? Как ты мог! Как ты мог так со мной поступить, как ты мог. Я тебе верила. Ты… ты говорил… у нас – настоящее.
– Марина…
– После всего, что с нами было. Зачем? Зачем ты меня из омута вытаскивал? Чтобы обратно бросить? Как ты мог? – Марина вскочила и убежала.
Алексей лежал, глядя в потолок, на светлый круг от лампы. Потом уткнулся в подушку и взвыл. А Марина стояла на кухне, уставившись в открытый холодильник, не понимая, зачем пришла сюда, что ей надо? Закрыла, пометалась по кухне, беспорядочно хлопая дверцами шкафов, выдвигая ящики. «Господи, – думала, – как жить, как жить дальше? Знала же, знала! И ведь тогда еще видно было, что врет – так быстро произнес это «нет» и глаза отвел. Поверила, дура. Нет – захотела поверить. Потому что иначе… Потому что иначе надо было сразу оборвать, а я не смогла бы. А теперь? Как забыть?»
Марина открыла ящик со всякими ложками-вилками, холодно блеснувшими металлом. Достала короткий нож, долго смотрела на него, потом с силой сжала ладонью острое лезвие, прорезав руку чуть не до кости. Потекла кровь. Физическая боль уменьшила боль душевную, и стало легче. Сунув ладонь под кран, она смотрела, как стекает вода, смывая кровь и делаясь постепенно совсем прозрачной, как затягивается страшная рана на ладони.
«Все. Ладно, надо жить. Он выбрал меня, я его приняла. Теперь надо забыть и жить дальше».
Когда Марина вернулась, в спальне никого не было. Постояла на пороге, чувствуя, как дрожит все внутри, и пошла по квартире. Мастерская, ванная, гостиная… Ну конечно, как она не догадалась! Леший стоял посреди детской. В свете ночника было видно, как Муся спит, обнявшись с любимой куклой, а Ванька опять весь раскрылся. Марина подошла, поправила одеяло, поцеловала сына в тугую щечку. Полюбовалась на Мусю – господи, как на отца-то похожа, копия. Только маленькая, как Дюймовочка, Ванька ее перерастет скоро. Оглянулась на Лёшку – лицо ладонями закрыл, а плечи трясутся. Подошла, взяла за руку – пойдем, поздно. Спать пора.
Лежали в одной постели, не касаясь друг друга. Рядом – а как на разных континентах. «Хорошо хоть спиной не повернулась», – думал Лёшка. Ему казалось, если он сейчас протянет руку, не сможет коснуться Марины, сколько бы ни тянулась, вырастая, рука – хоть на километр. Никогда Ахиллу не догнать черепаху.
После завтрака мать позвала – зайди-ка. Пошел, зная, что его ждет.
– Что там у вас с Мариной?
– Мам, все нормально.
– Алексей, я не слепая еще. И не глухая.
– Ну…
– Что, говори?
– Я… изменил ей.
И зажмурился. От затрещины зазвенело в ушах.
– Ах ты, сукин кот! У тебя дети, ты забыл?
– Мам, мне стыдно.
– Стыдно ему!
– Прости меня, мам!
– Это ты у жены прощения проси, я при чем?
– Марина меня… приняла.
– Приняла! Ради детей приняла. Еле выжила эту неделю. Иди уж, ладно. Вымаливай теперь прощенье. Что, больно ударила?
– Больно.
– Мало тебе! Иди.
Мало. Подумал: «Господи, пусть бы Марина так ударила, пусть бы кричала на него, тарелки била, что угодно – лишь бы простила, лишь бы все стало как раньше, а ведь сам во всем виноват, сам все порушил, сам. Самому и чинить надо. Давай, думай, зря, что ли, реставратором когда-то был, что угодно мог починить. Однажды на спор разбитую скорлупу яйца так склеил, что шовчика заметно не было, а тут – как склеишь, как?..»
Работать он не мог. Целыми днями занимался детьми, играл с ними, книжки читал, рисовал смешные картинки, гулять ходил за компанию. И постепенно Марина стала смягчаться: то волосы ему взъерошит, то руку на плечо положит, а потом, в коридоре, даже поцеловались – так осторожно, что самим смешно стало, и на миг вернулось все прежнее, как будто ничего не было, никакой Киры не существовало. И тут же раздался звонок телефонный, и еще не сняв трубку, Леший знал, кто звонит, и Марина знала, и повернулась, и ушла в глубь квартиры.
Алексей нашел ее на лоджии. Покосилась, спросила:
– Что, доложить пришел? – сурово так, как будто и не было никакого поцелуя в полутьме коридора.
– Марин, я не сказал ей пока ничего. Это нельзя по телефону, понимаешь, она звонить начнет или приедет. – И чуть было не сказал: я ее знаю, но тут же прикусил язык.
– Пусть только попробует. Ну и когда же ты ей сообщишь?
– Я… не готов пока.
А, черт! Не так сказал.
– Что значит – не готов? Все раздумываешь, что ли?
– Нет, Марин, я же сказал, что там – все! Ну не справлюсь я сейчас.
– Не справится он. А раньше-то, похоже, хорошо справлялся. – И ушла.
Он постоял, сжимая кулаки. Выругался: «Что б тебе трижды двадцать пять через колоду!» Побродил по квартире, неприкаянный, зашел к матери – та вязала что-то маленькое, разноцветное.
– Это что такое ты делаешь?
– Носочки Ванечке. Что ты вздыхаешь? Плохо?
– Плохо, мать.
– Терпи. Ничего сразу не бывает.
– А вдруг… вдруг она меня никогда не простит?!
– Простит! Любит она тебя, дурака.
– Правда? Ты откуда знаешь?
– Да она сама сказала. Я в ванную зашла, она там плачет. Ну и… поплакали вместе. Я прощения просила, что так плохо сына воспитала.
– Мама…
– Вот тебе и мама. Наладится, ничего. А ты, видно, плохо стараешься – не можешь, что ли, поласковей с ней быть, ночь-то тебе на что?
– Ну мам, что ты со мной о таком говоришь!
– Да ладно, большой уже мальчик. Седой вон, а ума нет.
– Мам, а у вас с отцом?.. – И тут же, опомнившись: – Нет, не говори!
– Ничего такого, о чем бы я знала. А чего я не знала, того и не было.
Чего не знаешь – того не существует? И задумался: может, зря? Не надо было ничего говорить? А он и не говорил – она на портрет посмотрела и сама поняла. Да и не смог бы он так жить, во лжи. Вспомнил Маринино четверостишие – когда-то, давно, она ему свои стихи давала почитать. Как там у нее: «Живу во лжи, как перепел во ржи, и привыкаю ходить по краю чужой межи…» Как перепел во ржи. А вот жила же! Пять лет прожила на чужой меже, а теперь!
Потом ему стало стыдно, что пытается свою вину на Марину переложить. Она-то никому не изменяла. Это они – что Дымарик, что он…
Самым ужасным было то, что после телефонного звонка Кира, которая превратилась было в некое отвлеченное зло, словно материализовалась, и Леший теперь все время дергался, заслышав звонок телефона, да и дверь открывал с опаской. В самые неподходящие моменты возникала перед ним коварная девчонка, и чем больше он старался избавиться от наваждения, тем назойливей мерцало перед ним бледное нагое тело и лицо с дразнящей усмешкой. И это тогда, когда с Мариной дело пошло на лад!
Однажды ночью, придя из мастерской, он почувствовал: что-то изменилось. Не так широк показался ему разделявший их океан, пожалуй, можно дотянуться! Осторожно взял руку Марины, поднес к губам – пальцы мелко дрожали. Поцеловал, она руки не отняла, и он, перевернув тонкую кисть, долго целовал запястье, где бился, торопясь, горячий пульс. Потом поцеловал сгиб руки, шею, ключичную ямку, и, придвинувшись ближе и крепко сжав ее грудь с напрягшимся соском, жадно впился губами в приоткрытый рот, ловя движения языка. «Я на тебе, как на войне» – всплыла вдруг в памяти неизвестно откуда взявшаяся строчка. Точно, как на войне! Только это была война тихая, медленная – не яростная атака, а осторожное продвижение вперед по минному полю, и каждый настороженно прислушивался к себе и к другому: а что будет, если вот тут поцеловать? А здесь – дотронуться?
Но как ни старался Лёшка быть нежным и не спешить, ее родное тепло, запах и вкус так ударили ему в голову, что медлить не было никакой возможности. Но в самую последнюю неостановимую секунду всплыла перед ним, колеблясь, как бледное пламя свечи, Кира – откинувшись на спинку кровати, бесстыдно-нагая, раздвинув согнутые в коленях длинные ноги, она сидела на одеяле и ела большой желтый персик, а сок стекал по подбородку…
Так и кончил, не зная, с кем он – с Мариной, с Кирой?
Ушел в душ и пропал. Марина видела и картинку, и Лёшкино смятение. Несмотря на мгновенную вспышку мучительной ревности, быстро, впрочем, прошедшей, ее разобрал истерический смех: так панически бежал Леший с поля боя, испугавшись бледного призрака этой девчонки, словно подглядывавшей за ними. И надо же было ей возникнуть так не вовремя! Марина в который раз за последнее время кляла свое проклятое ви́дение – господи, жила бы, как все, знать ничего не знала, картинок никаких не видела, и Леший бы не дергался так. А не сама ли она и вызвала к жизни это привидение, вспомнив о сопернице в минуту своего торжества? В самую неподходящую минуту! Не выдержала, пошла за ним:
– Ты тут, часом, не утопился?
Леший сидел на бортике ванны. Насупился, молчал мрачно. Марина посмотрела на него сверху – сколько седых волос-то! Вот уж правда – бес в ребро. Но когда он поднял на нее красные – совсем больные! – глаза, она вдруг испугалась, что может и впрямь потерять его. Не потому, что уйдет от нее, а просто – уйдет навсегда, как Дымарик. Не выдержит, сломается. И сказала нежно:
– Пойдем спать, поздно. Забудь!
– Я бы забыл… Но ты же видишь – она, как осколок, застряла во мне.
«И во мне», – подумала Марина.
О проекте
О подписке