Поэтому Димка понимал, отчего бабушке так хочется, чтобы хоть он породнился с Шиловыми. Однажды спросил – деда Шило уже не было в живых:
– Бабуль, а почему ты не ушла к деду Шило? К Александру Петровичу? Ведь ты его любила, правда? И он тебя? Он один, ты одна – чего было не жить вместе?
– Да как я могла-то, что ты! На мне ж все хозяйство, весь дом. Да и какая любовь на старости лет! Поздно, сыночка. Поздно, – и вздохнула.
Бабушка овдовела очень давно, Димки еще и на свете не было. А похороны супруги деда Шило он даже смутно помнил. Бабушка немножко рассказывала ему про свою жизнь, когда он был маленький. Как же Димка потом жалел, что мало сохранил в памяти. Когда стал сознательно выспрашивать, бабушка уже не помнила подробности, а записал всю историю Димка только после ее смерти, сведя воедино отрывочные воспоминания и рассказы, которые слышал от родных. Он сам не знал, зачем это делает, но давно уже потихоньку копил разные сюжеты, словно про запас. А уж бабушкина жизнь тянула на целый роман.
Полине было всего шестнадцать лет, когда приехавший в село «уполномоченный», как называла дедову должность бабушка, присмотрел ее себе в жены – юная, но крепкая и справная, хоть и небольшого росточка, зато домовитая – старшая дочь в семье, где мал-мала меньше. Присмотрел и увез на другой конец Московской области, под Можайск. В родной деревне бабушка больше не была ни разу в жизни и никогда не узнала, что стало с ее семьей.
Привез ее муж к своей матери и… своим детям: Санечке уже восемь исполнилось, а Машеньке – всего полтора. Мать их скончалась, как Поля решила, при родах – только гораздо позже дошли до Полины смутные слухи, что умерла ее предшественница вовсе не от родов, а от побоев ревнивого мужа. «Старый муж, грозный муж» действительно был и грозным, и ревнивым, и старым – по сравнению с юной Полечкой: Ефиму Савельичу было под сорок. Бабушка так его всю жизнь и величала: Ефим Савельич и на «вы».
К началу войны, когда немцы заняли деревню, у двадцатисемилетней Полины было на руках четверо детей и больная свекровь – «уполномоченный» муж дома бывал редко, занятый своими важными делами. Санечка, которому уже исполнилось девятнадцать, ушел на фронт и погиб потом на Курской дуге. Машеньке – двенадцать с хвостиком, и трое собственных детишек: Колечка и Ванечка, десяти и восьми лет, да крошечная, еще грудная Галинка, родившаяся перед самой войной, – будущая Димкина мама.
Про то, как жили «под немцами», бабушка не любила рассказывать, но проговорилась, что поначалу немцев даже ждали, надеясь, что они отменят колхозы. Всякое было – то «кур, млеко, яйки» отбирали, а то и шоколадкой детей угощали в честь ихнего Рождества. От деревни не осталось ничего – то, что не успели сжечь немцы, сгорело потом во время жестоких боев. В 1942 году дед забрал всех в Филимоново, где им, как полным погорельцам, дали полдома – вместе с Шиловыми. Это потом они разъехались по разным квартирам кооперативного дома. А дед Шило с женой остались.
– Она хворала много, – рассказывала бабушка Димке. – Слабая была, как осенняя муха. Ну, я и помогала им по хозяйству, как могла. Ефиму Савельичу это, конечно, не нравилось, так я потихоньку. Он после войны шибко пить начал, потому как контуженный.
– Он на фронте был?
– Да вроде не был, сыночка. Он же уполномоченный! Важный человек.
Судя по всему, «важный человек» не только пил по-черному, но и поднимал руку на кроткую жену, подозревая ее во всех смертных грехах: и что с соседом путается, и что «под немцами» была и неизвестно как выжила. Старший сын пытался как-то защитить мать, за которой отец гонялся с топором, но не справился, и Ефим чуть было не отрубил ему руку в горячке. Машенька всех этих страстей не выдержала и повредилась рассудком – повесилась в сарае, после чего Ефим совсем слетел с катушек, и, если бы не товарняк, под которым он нашел свою пьяную смерть, неизвестно, какой трагедией это бы все закончилось.
Димка слушал, ожесточаясь сердцем против давно покойного деда, о котором часто думал: ведь в его собственных жилах текла и дедова кровь! И отцовская… Именно поэтому он избегал, как мог, спиртного, поэтому и в драки никогда не лез – боялся собственной ярости, вскипавшей ключом. А гибель деда он хорошо себе представлял! Видел ярко и вполне реально, особенно сцену на железнодорожном переходе: хотя бабушка не проговорилась ни словечком, Димка со временем уверился, что Ефим не сам попал под поезд. Димка видел, как из электрички…
Из электрички на пустую платформу вышли двое мужчин. Ефим едва держался на ногах, и Шилов, оглянувшись по сторонам, пошел за ним и нагнал Ефима у края дощатого настила, лежащего на шпалах: давай, брат, помогу! Они медленно побрели на ту сторону – товарняк грохотал уже совсем близко. Шилов чуть придержал шатающегося Ефима, а потом с силой толкнул под колеса локомотива. И скрылся во тьме…
Когда Димка додумался до этого и попробовал расспросить бабушку, она уже ничего не могла вспомнить, да и мало кого узнавала. Только Димку – всегда. Бабушка осталась одна в квартире Артемьевых – отец к тому времени умер, сестры разъехались, и Аня, старшая, забрала мать к себе. Бабушка оказалась никому не нужна, но Димка встал на дыбы, когда сестры предложили сдать ее в дом престарелых: ни за что. Томка категорически отказалась ухаживать за бабушкой: меня тошнит от ее запаха! – хотя Димка никакого особенного запаха не ощущал.
Бабушка всегда была очень чистоплотной, всегда старалась не доставлять никому лишних хлопот – кроткая, тихая, незаметная, с вечно извиняющейся улыбкой на морщинистом лице. Сначала Димка как-то справлялся, потом Варя Абрамова сама предложила ему помощь, и он с благодарностью принял – знал, как нелегко приходится ей с собственной сумасшедшей матерью. А потом бабушка умерла, и сразу все стало как-то… не то чтобы разваливаться…
Потеряло устойчивость!
Димка начал задумываться: «Неужели это и есть вся моя жизнь?!»
Семья, ребенок, работа…
По выходным – бесконечные домашние дела…
Ребенок! Он не очень понимал, как обращаться с дочкой – такая крошечная, хрупкая, беззащитная, что порой горло перехватывало от умиления. Димка разговаривал с ней, как со взрослой, помня себя в детстве, но Катюшка была совсем не такая, как он: бойкая, уверенная в себе, упрямая, храбрая. Димка с некоторым сожалением (но и с облегчением!) узнавал в дочери материнские черты характера, хотя внешне она была полной его копией: светлые волосики, ясные серые глаза. Видел он дочку редко: выходил из дома в полседьмого, приезжал поздно вечером – только в выходные удавалось погулять или поиграть вместе. По субботам и воскресеньям Дима сам укладывал Катюшку спать – девочка засыпала с трудом, и он долго сидел рядом: читал книжки, рассказывал сказки, сочиняя их на ходу, любовался румяной сонной мордочкой, целовал в тугую щечку, вдыхая сладковатый родной запах…
Дорога отнимала у него четыре часа каждый день. Конечно, только в дороге он и читал, да еще на ночь успевал пролистать пару страниц какого-нибудь поэтического сборника. И что, это вся его жизнь?! Нет, конечно, собирались по праздникам друзья, пели, валяли дурака – но все реже и реже: у всех были свои проблемы, свои заморочки…
На одно из таких сборищ Варька Абрамова пришла с приятелем, который скромно отрекомендовался поэтом. Славик Усольцев. Димка во все глаза смотрел на человека, так легко нацепившего на себя это высокое звание, потом подсел, разговорился. У того при себе и книжка оказалась – Димка почитал. Кончилось тем, что они чуть было не подрались, в такой раж вошли на почве поэзии.
Сам Димка давно уже ничего не сочинял – со школы. Но и тогда собственные вирши казались ему несовершенными и жалкими – одно расстройство! Несколько своих стихотворений, он, правда, пел под гитару: в сочетании с музыкой, тоже довольно примитивной, они вполне сходили за бардовские песни. Поэзия представлялась Диме таким святым и возвышенным делом, что его покоробили первые же прочитанные в тощей книжонке строфы: без знаков препинания, без соблюдения размера, с вкраплениями матерных слов.
– Да ты ретроград, брат! – сказал снисходительно Усольцев, подцепляя на вилку кусок красной рыбы. Он выдавил на рыбку сок лимона и, чуть ли не с нежностью оглядев, отправил в рот. – Это новая форма, теперь все так пишут. Вон англичане вообще от рифмы отказались. С рифмой-то любой дурак может. Главное – суть! Вникнуть надо, понять, почувствовать…
– Понять – это точно! Твои стихи разгадывать нужно, как кроссворды! И чем тебе помешали знаки препинания?! Или ты неграмотный? – Сам Димка писал на редкость грамотно, остро чувствуя необходимость каждой запятой, правда чудовищным почерком, разбирать который было одно мучение, поэтому всегда получал тройки по русскому.
– Слушай, чего ты прицепился? Дай спокойно пожрать! – довольно миролюбиво ответил Усольцев, наваливая в тарелку еще порцию салата.
– Да потому, что это не поэзия! Это не из души идет, а… одно словоблудие! Ты просто… выпендриваешься! – Димка незаметно для себя выпил рюмку водки, поэтому выразился гораздо более крепким словом, хотя всегда избегал мата.
– Это я… выпендриваюсь?! – взвился Усольцев. – Да это поэзия чистейшей воды! Понимал бы!
– Как ни странно, кое-что понимаю!
– Да конечно! Для тебя небось Пушкин – вся поэзия! А то, что был, например, Хлебников, тебе известно?! Это что, не поэзия?! Или Крученых?!
– Да ты сам-то Хлебникова читал? Или того же Крученых?!
– Представь себе, читал! А вы все застряли на ваших Тютчевых и Фетах! Ахматова ваша! «Нарцисс в хрустале у меня на столе» – это, по-твоему, поэзия?!
– Не помню, кто сказал, что поэзия – это исповедь водного животного, которое живет на суше, а хотело бы в воздухе…
– И что?!
– А то, что твоя так называемая поэзия это просто исповедь животного! Которое знать не знает ни о каком воздухе!
– Да какого черта?! Кто ты такой, чтобы судить о моей поэзии?!
Димка открыл было рот, но наткнулся взглядом на бледную Варьку, растерянно комкавшую бумажную салфетку, и осекся: «Что это я?!» Он огляделся – все затихли и смотрели на него с некоторым изумлением: впервые он так завелся перед друзьями. Димка встал и вышел на кухню, а пришедшая следом Томка выразительно покрутила пальцем у виска и сказала:
– Нет, как ты был малахольным, так и остался! Чего тебя понесло! Никому ж не интересно!
– А что вам интересно?! Про Пугачеву с Киркоровым?! – Он никак не мог успокоиться и сбежал на лестничную площадку, где добрая Федотова поделилась с ним сигаретой. Димка курил очень редко, но сейчас не мог удержаться: Усольцев оскорблял его самим фактом своего существования. Потом он просил прощения у Варьки – господи, и где она только нашла этого придурка?!
– Да ладно, не переживай. Я сама вижу, какое это сокровище. Где ж мне такого-то, как ты, найти? – грустно сказала Варя, поцеловала Димку в щеку и ушла вслед за демонстративно хлопнувшим дверью Усольцевым. А Дима со вздохом раскаяния ярко представил Варькино существование – сумасшедшая мать, беспросветное одиночество, жалкие попытки наладить личную жизнь, тающая с годами надежда на нормальную семью. И книжку-то эту несчастную она сама издала, за собственные деньги!
Варька была хорошим, верным другом, почти сестрой, и Димка иной раз заходил к ней, гуляя с дочкой, которая обожала и саму «тетю Варю», и тети-Варину кошку, и тети-Варины пироги. А Дима отдыхал душой у Варвары: ну почему Тигра не может быть такой, как Варька?! Почему ей все время надо шипеть и выпускать когти?! Он так уставал от бесконечных словесных баталий с женой и все чаще просто отмалчивался. И ладно бы они ссорились! Нет, это были вовсе не ссоры: Томка все время ехидничала, все время оттачивала на нем свое остроумие, и добиться от нее простого ответа на прямо поставленный вопрос было невозможно – она сразу бросалась в атаку!
– Том, я только спросил! Ты не могла просто сказать «да»?! – стонал он.
– Не-а! – Томка улыбалась, глядя на него такими невинными зелеными глазами, что так и хотелось стукнуть по макушке.
А с Варькой можно было разговаривать. Иногда Варвара сама звала его в гости, когда у матери сильно съезжала крыша: почему-то Дима хорошо на нее действовал. Мать вообще успокаивалась в мужском присутствии – видимо, чувствовала себя под защитой. Димка не пугался и не ужасался, выслушивая ее безумные речи: ему было интересно! Он поражался необузданному воображению, все время создающему параллельную действительность: мать Варьки жила в своем, выдуманном мире, полном фантасмагорических опасностей и тревог – как будто в реальности их не хватало. И Димка чувствовал, что есть сходство между ее безумием и его собственным постоянным творческим процессом, пока не нашедшим выхода, – просто он сам способен отделять вымысел от реальности.
В книжке, которую «великий поэт» забыл у них дома, была ссылка на страницу Усольцева в Интернете. Так он открыл для себя самиздат. Димка и не предполагал, что существует такое количество пишущего народа! Кто ж читать-то станет, если все пишут? Полазил по страницам, где-то ужаснулся, где-то посмеялся, кое-что тронуло. Он стал читать современных поэтов, которых совсем не знал. Постепенно привык и к отсутствию рифмы со знаками препинания, и к рваной строке. Даже понял, что именно так раздражало его в поэзии Усольцева: не форма, а содержание. Оказалось, что литературная жизнь в столице кипит и бурлит – поэтические вечера, литературные кафе, конкурсы и премии.
Впервые Димке пришло в голову, что вместо того, чтобы подлаживаться под окружающий его «Арканар», нужно было искать свою собственную среду, свой мир, где бы он не чувствовал себя инопланетянином. До сих пор Димка очень хорошо знал, чего не хочет – быть таким, как «арканарцы». Но чего же он хочет на самом деле? Кто он такой? Поэт из него не вышел… Читатель – и все. Но чувствовал, что прибедняется перед самим собой – внутри у него словно кипела ищущая выхода лава. Начать писать прозу? Пополнить собой армию графоманов самиздата? Издавать книжонки за свой счет, как Усольцев?!
Димка закинул удочку насчет переезда в Москву – если он не будет столько времени тратить на дорогу, может, сумеет как-то влиться в эту литературную тусовку? Найдет таких же инопланетян, как он? Зарабатывал Димка хорошо, так что Артемьевы смогли кое-что накопить, хотя Тома почти три года не работала, сидя с Катюшкой. Продав обе квартиры, они вполне могли что-нибудь приобрести в Москве, пусть и не в центре. Но Томка отказалась категорически:
– Тут у меня все схвачено, я на хорошем счету, есть перспектива развития, а что я буду делать в Москве?! Все заново начинать?! Да там таких, как я, – миллион!
Тигра была, конечно, права. Как всегда. Но ему-то как быть? И дальше задыхаться в этом «Арканаре»?!
– А давай лучше переедем в район? – сказала Томка, облизывая ложку: она обожала клубничное варенье. – Смотри-ка, засахарилось! Надо доедать, скоро нового наварим. Будешь?
Димка отмахнулся, отодвинув чашку с чаем.
– В район?!
– А что? Там жилье дешевле. Эту квартиру можно продать, а вторую – бабкину – оставить: будет вместо дачи. Летом-то тут хорошо!
Димка затосковал. Он понимал, что Томке это выгодно – работа рядом. И если здраво рассудить, в этой идее был смысл: там и детский сад приличный, и школа, да и вообще какая-никакая, а цивилизация, не то, что здесь. Но ему-то тогда придется еще больше времени тратить на дорогу! Райцентр был дальше от Москвы, хотя электричек там останавливалось больше, чем в Филимонове. Он представил себе райцентр – пыльный, бестолковый, с жалкими подобиями клумб на плешивых газонах. Здесь он ходил пешком до электрички – через старый парк давно исчезнувшего имения: весной там обильно цвела черемуха, летом – шиповник и жасмин, осенью сияли золотом клены, пели птицы… А в райцентре до станции придется ехать на автобусе…
– А может, ты тоже тут работу найдешь? Наверняка! И в Москву ездить не надо.
Нет! Только не это! Димка вдруг осознал, что именно четыре часа дороги и дают ему возможность отрешиться, побыть с самим собой, поразмышлять… помечтать. То, что он про себя называл «помечтать», было постоянной и нескончаемой работой воображения, словно в голове у него тарахтел вечный двигатель, генератор образов и сюжетов, пока не находивших себе выхода. Они с Томкой даже слегка поругались: ни один не желал уступать другому. Потом помирились, конечно. Куда деваться! А через месяц Димка уехал в командировку в Петербург, где случайная встреча у разведенного моста изменила его жизнь навсегда.
О проекте
О подписке