– Несчастный. Хороши у тебя наставники были.
– Да нет. Она в целом тетка ничего оказалась, добрая.
– А доброта ее проявлялась как раз тогда, когда она вам линейкой по пальцам била, да?
– Про эту ее слабость все знали и прощали. Она всех так била. Все школе отдала.
И мозги тоже, – буркнул Айзенштуцер.
Ей даже какую-то медаль на грудь повесили, – продолжил Данко, невольно предавшись светлым школьным воспоминаниям. – Она еще моего деда и отца линейкой била. И мать…
Что мать?
Тоже била. Старушка – что возьмешь.
Сколько же ей, этой валькирии, лет?
Не знаю. Много, наверное.
Но, несмотря на старость, рука, видать, была крепкой.
А то. За это мы с ней и матерились.
Хорошо вас там русскому языку учили.
Не жалуюсь. А сейчас в школе вообще русского не стало и литературы тоже.
Что? Неужели померла валькирия?
Не… На пенсию отправили.
За что? Она бы еще лет сто кого шлепала. Шлепала – и материлась.
Да она на педсовете по ошибке директрису линейкой саданула.
Досадно. Такой кадр из строя выбило. А все склероз проклятый: забыла, видать, где находится.
И не говорите. Душевная все-таки старуха была. Обложишь ее матом, а она тебе в ответ улыбнется и такое выдаст, что стоишь, рот разинув.
Старое поколение, чего возьмешь. Сидела, наверное, еще при Сталине.
Не, говорили, в молодости зэков охраняла, а уж потом учителкой заделалась. Короче – жизнь знала не понаслышке и не по книжкам этим.
Похвально. Книжки в основном врут. Кончится тем, что я тоже полюблю твою учительницу. Но небольшой пробел в твоем образовании все-таки имеется. Так вот, Данко, я тебя просвещу немного… А что это ты сразу пальцы поджал?
Да так – машинально.
Нет, дорогой, линейкой здесь не обойтись. И потом, если ты меня обматеришь, то я тебя в один миг на улицу выгоню. Про невинные старушечьи забавы забудь: оттяпать придется целую кисть.
Да что ж это за напасть такая! Вот она, культура! Вот она, собака, чего с человеком делает.
Не знаю, как насчет культуры, с ней никогда дела не имел и иметь не буду, а вот насчет попсы, ради нее, родимой, действительно кое-чем пожертвовать придется. Ручку правую отсечь все-таки надо. Это рынок, милый, а у него свои законы, причем очень суровые.
О господи! Что ж мне делать-то?!
Да не причитай ты так. Нормальные-то люди уже давно за кулисами целую медицинскую бригаду держат. Рубанул. Народ – ах! А медики тут как тут – и твоя кисть уже в специальном контейнере со льдом. Заранее забронировано и оплачено место в больнице. Команда лучших хирургов уже наготове. «Скорая» у ворот. Гаишники зеленый коридор дают, чтобы, упаси бог, в пробках не застрять. Все по высшему разряду. Денег, конечно, стоит немереных. Но имидж, имидж каков! И перед другими не стыдно. Я плохого не посоветую.
О господи! Господи! Господи! – продолжал причитать Данко, раскачиваясь взад-вперед, как татарин во время намаза. При этом он бережно прижимал правую руку к животу, словно баюкал младенца.
Пойми, малыш, – нежно увещевал Айзенштуцер, – без заранее обставленного членовредительства публика на тебя не пойдет. Это как пить дать.
Хорошо той слепенькой. Она от рождения такая. Ничего выкалывать и рубить не надо.
Не всем так везет, не всем.
Ух, горе мне, горе! – не унимался претендент на народную любовь.
В утешение скажу лишь, что для поднятия рейтинга даже сам Президент собирался себе что-нибудь оттяпать. Прямо во время заседания Госсовета.
Наступила тяжелая пауза, во время которой Данко продолжал молча баюкать свою правую руку.
Тишину нарушил телефонный звонок. Веселая трель мобильника вылилась в популярную тему из «Времен года» Вивальди: Январь. Люди бегут и топают ногами.
Да! – откликнулся недовольный Айзенштуцер.
Ну как? Уговорил? – заговорщически зашептал в трубке женский голос.
Погоди. Я же просил не мешать.
Смотри. Девчонка готова себе ухо отрезать. Ты с твоим Данко можешь на бобах остаться.
Не беспокойся – не останусь. – И продюсер отключил мобильный.
Данко продолжал баюкать десницу.
Впрочем, если это так трудно, то можно пойти и обычным путем.
Можно? – с надеждой переспросил певец. – Давайте попробуем. У меня и голос есть. Я ноты знаю.
Да что ты? По нынешним временам это редкость. Спорить не буду.
Так в чем же дело?
В гонорарах. Они не отобьют тех бабок, что в тебя вложены, дурак. Всю жизнь не расплатишься. Закончится тем, что по вагонам пойдешь. «Враги сожгли родную хату» затянешь. И так до глубокой старости. А руку рубанул – и гуляй себе народный любимец. Бабок – полны карманы.
А чем я эти бабки из карманов доставать буду? Зубами, что ли?
Чудак-человек. Тебе же не обе, а одну только длань отсечь придется. Да и ту пришьют тут же.
А вдруг не получится?
Что не получится?
Руку как надо пришить. Ну, сухожилие там повредится или еще чего. Мало ли?
Не волнуйся. Не ты первый. А потом за риск тебе и платят немерено. Впрочем, не хочешь – я другого найду. У меня певец один на примете имеется. Конь. Это его зовут так. Он себя ради славы публично кастрировать собирался. Ему кто-то сдуру сказал, что и это тоже пришить можно.
Постойте, постойте. Не надо Коня.
Так согласен, что ли?
Я бы и рубанул, да боль-то, боль-то какая!
А вот боли бояться как раз и не стоит. Можно заранее укольчик сделать.
Это какой?
Обыкновенный. В Чечне на пленных солдатах проверяли. Им укольчик делали, а затем кожу от поясницы, как рубашку, снимали. Ребята ничего не чувствовали при этом. Только хохотали от души.
Ужас.
Ужас не ужас, а помогает.
Таким образом разговор длился еще несколько часов, пока Данко не согласился пойти на членовредительство. Айзенштуцер подсунул ему на подпись договор. Данко его подписал своей дрожащей правой рукой.
Ночью перед роковым концертом, где и должно было все произойти, певцу не спалось.
Данко встал с постели, побрел на кухню. Налил водки. Положил правую руку перед собой на стол и повел такие речи.
А что? – отхлебнув водки, начал Данко. – Все так делают. Чем я хуже?
Водка ударила слегка в голову. Налил еще. Затем взглянул на руку, как на собеседницу. Кисть слегка задрожала мизинцем. Только непонятно было: согласие это или возражение, или от водки ему, Данко, и руке хорошо стало. Разговор мог получиться душевный.
Отрезают же почку там и другие внутренние органы за деньги. И ничего – живут потом, – продолжал рассуждать артист, опрокинув еще рюмашку. – Я сам сюжет по телевизору видел. Какой-то молдаванин за «запорожец» согласился на ампутацию почки.
Кисть по-прежнему лежала на кухонном столе, слегка подрагивая. Разговор завязался.
Ну а потом, мы же не навеки расстанемся. Тебя пришьют. И все станет по-прежнему.
Кисть вновь слегка задрожала. Пришлось выпить еще. Потом еще и еще. Для храбрости. Завтра предстоял большой день. Кисть между тем дрожала все сильнее и сильнее, словно ее распирало изнутри, словно ей непременно хотелось сказать своему хозяину нечто очень важное…
И тут десница незадачливого певца сама отделилась от тела. Отделилась без крови и боли. Так ломают свежую булку во время завтрака. Тягучие мучные волокна медленно рвутся, словно тянется, как тянучка, само тесто, тянется, пока не порвется последнее волокно, и тогда одну неровную часть свежей булки оставляют в корзинке для хлеба, а другую опускают в ароматный горячий кофе, в этот океан удовольствий. День, что называется, начался.
Растопырив два пальца, а другие прижав к ладони, кокетливо, словно модель на подиуме, кисть прошлась по кухонному столу. Затем соскочила вниз на пол и быстро зацокала по направлению к двери.
Певец вскочил со стула и кинулся вслед за беглянкой. Но не тут-то было: кисть на двух пальцах, как на двух прелестных женских ножках, словно загнанная красавица в логове насильника, начала метаться из стороны в сторону по всей комнате.
Когда же Данко настигал ее или загонял в угол, то инстинктивно пытался схватить беглянку правой опустевшей рукой. Кисть поначалу боялась и испуганно прижималась в угол. Но затем, убедившись в напрасных усилиях своего экс-хозяина, начала наглеть и вытанцовывать перед пустой культей различные кренделя и, как показалось вконец обезумевшему Данко, даже издавать какое-то подобие звуков, похожих на веселый мотивчик.
Тогда в отчаянии певец решил схватить часть своей оторвавшейся плоти другой, левой рукой. Но и из этого ничего не вышло. Левая рука отказывалась слушаться своего хозяина и находилась в явном сговоре с правой. Осмелев, оторвавшаяся сама собой кисть принялась вместо языка показывать кукиш и пускаться вприсядку.
В конце концов Данко даже стало казаться, будто все части его тела постепенно начали жить какой-то своей самостоятельной жизнью. И от него уже ровным счетом ничего не зависело. Подписав злополучный контракт, певец тем самым окончательно утратил власть над собственным телом.
Потом на помощь к получившей полную свободу правой руке подоспели какие-то парамедики в белых халатах и с марлевыми повязками на лице. Они бесцеремонно ворвались в квартиру, распахнули дверь на кухню. Рука сама кокетливо запрыгнула к ним в контейнер со льдом.
Действовали хамоватые парамедики деловито, что называется, профессионально: быстро скрутили певца, связали его, как буйнопомешанного, по рукам и ногам и начали со знанием дела осматривать другие части тела, еще не оформленные контрактом.
Тут вновь появился Айзенштуцер и вновь начал уговаривать Данко подписать соответствующую бумагу, указывая то на ногу, то на левую руку, а то и на голову.
Данко пытался возражать в том духе, что он, мол, не левша и поэтому ничего подписывать не станет. Правая-то рука уже сбежала…
– Ничего, – уверял его Айзенштуцер, – любую закорючку поставь. Хоть левой, хоть ртом, хоть задницей – не важно. Нам главное твоим согласием заручиться, конвейер запустить, а там дело само пойдет. И деньги, понимаешь, деньги ручьем, да что там ручьем – Ниагарой на твою голову обрушатся. Не «запорожец» какой-нибудь! Давай – соглашайся!
И Данко сначала начал ставить неразборчивые закорючки левой рукой.
Тут же парамедики пометили ее фломастером. На левом запястье расцвел красный крест. Это означало, что левой рукой пользоваться запрещалось.
Пришлось зажать ручку зубами и поставить очередную закорючку где-то в контракте, который подсунул под нос Айзенштуцер.
Шустрый представитель медперсонала тут же прочертил большой красный крест по всему лицу. Все: подписываться зубами нельзя. Продано. Данко продал всю голову, включая мозги.
Пришлось ставить очередные закорючки сначала левой, а затем и правой ногой. Их также пометили жирным крестом.
Теперь неутомимый Айзенштуцер пытался пристроить ручку parker между ягодицами певца, для чего Данко быстро перевернули на живот. Но из этого ничего не вышло: задницей расписаться на документе так и не удалось. Слишком размашисто получилось. И неразборчиво даже для непритязательного в юридическом отношении Айзенштуцера. Эту часть тела пришлось оставить в покое и крестом не помечать. Хотя какая-то тетка уже и начала марать фломастером певческие ягодицы. Тетку оттащили и крест стерли, смочив тампон спиртом, отчего в воздухе быстро распространился характерный больничный запах.
Нам лишнего не надо! – скомандовал парамедикам Айзенштуцер, который явно был здесь за главного.
Потом в комнате появился какой-то парень в рабочей робе и с бензопилой в руках. Он деловито дернул за шнур. Бензопила чихнула. Запах спирта сменил запах бензина – и спальню буквально затрясло от мощной вибрации.
Данко заорал как резаный:
– Укол, укол давай! Сука, Айзенштуцер, обманул! Сэкономить решил, гад!! На артисте экономишь, сволочь!
В следующий момент Данко выбросило из сна, как катапультой. Правая кисть по-прежнему лежала рядом на кухонном столе. Целехонькая. Певца начал бить озноб, и холодный пот выступил на лбу крупными каплями. Одна из них с характерным звуком, словно последний завершающий аккорд в этой мрачной ночной симфонии, упала в пустую рюмку.
Все! Все! Завтра же порву контракт. – Данко с жадностью, что называется винтом, влил в себя водку из горла. Раздалось характерное бульканье.
В дворники пойду, бомжевать стану, но ничего отрезать себе не дам, – повторял он как заведенный. – Накось – выкуси, Айзенштуцер, сам себе руби чего хочешь, сука! Я вам покажу, как русских людей калечить! – И правая кисть послушно сложилась в кукиш, а рука взлетела к потолку, согнувшись в локте в виде неприличного жеста.
Разговор в зале, во время выступления певца Данко
– Ну, и когда он себе отрубит чего?
– И правда, скучно. Скачет, скачет – а все без толку. Тут неделю назад одна певичка чуть голову ятаганом не отсекла.
– Правда, что ли?
– А то!..
– Обкурилась, наверное?
– Посуди сам: в здравом уме кто себе чего рубанет?
– А с головой как?
– Тише! Дайте песню послушать.
– Во дает! Да кто сюда ради песен ходит?! Наивный: здесь фанера одна. Народ на шоу прется. А какое сейчас самое крутое шоу? Правильно, когда они себе чего-нибудь рубить начинают. Песни по старинке только наивная провинция слушает. Что? Угадал, меломан? Из Крыжополя, поди, приехал?
Ни из какого я не из Крыжополя.
А чего акцент такой?
После столь острого выпада оппонент, любитель музыки, замолчал.
Да брось ты его, – вмешался собеседник. – С головой-то, с головой как?
С какой головой?
Которую чуть ятаганом того?..
Обошлось.
Жаль. Я бы и сам посмотрел.
Не то слово. Девчушку эту мы освистали.
За что?
Во-первых, с самого начала ясно было, что ятаганом она никакой головы себе не отрубит.
На понт, значит, брала. Видимость создавала.
Вроде того. А во-вторых, девице, видно, захотелось круче самой Примадонны стать.
Смотри-ка, какая бойкая молодежь пошла!
О чем и речь. Нет! Ты с пальчиков, с пальчиков начни. А голову себе лишь Алла отрубит.
А что, есть такой слушок?
Поговаривают, что целая программа готовится. «Прощай, сцена» называется.
Слушай, а мне рассказывали, что сейчас будто и головы пришивать научились.
Для Аллы все сделают. Уверен.
Представляешь: она себе голову рубанет, ее, голову то есть, назад пришьют. Алла со сценой попрощалась, а потом раз – и вновь под софиты, нас своими песнями радовать?
Это риск, конечно. Связки пострадать могут.
Да у нее и сейчас голос – как хрип повешенной.
Ты мне только святого не трожь. Я с Аллой, можно сказать, вырос. Я ее с колыбели знаю, понял?
Атмосфера в зале постепенно начала накаляться. В партере, да и на балконе поднялся шумок. Все ждали кровавого катарсиса и в ожидании начали громко разговаривать между собой. На сцену и на прыгающего по ней певца уже никто не обращал внимания.
А Данко между тем, словно не замечая неодобрительного ропота, как марионетка на веревочке, все прыгал и прыгал.
Тогда толпа осмелела и решила нагло потребовать свое. Кто-то, встав во весь рост и сложив ладони рупором, громко крикнул:
Расчлененку! Расчлененку гони!
Лозунг понравился, и его дружно подхватили.
Так на стадионе болельщики кричат: «Шайбу! Шайбу!»
Фонограмма зазвучала, как заезженный винил, а затем смолкла.
Господа! Господа! – взмолился в установившейся мрачной тишине певец. – Я еще не допел.
Дома допоешь! – зло ответили ему с мест.
Медсестрам – в больнице, – пошутил кто-то.
И толпа дружно рявкнула хохотом, как на концертах Петросяна.
Артист на сцене в один миг потерял весь свой недавний лоск. Он стал до слез жалок. Хохот отгремел, и настроение толпы начало заметно меняться. Появились те, кому паренька стало искренне жаль. Но при этом никто его просто так отпускать не хотел.
Слышь, мил человек, отсеки себе чего-нибудь, и мы пойдем, – прозвучало как приговор.
После этого наступила уже гробовая тишина. Со сцены Данко видел лишь, как жадно блестят глаза тех, кто собрался на его так называемый концерт. За кулисами парамедики принялись с кем-то интенсивно переговариваться по рации. Утром Айзенштуцер лишь сделал вид, что аннулировал контракт, а в действительности все подготовил заранее. Парня сама публика наставляла на путь истины.
Отступать было некуда.
Сволочи! – тихо выругался в микрофон певец.
Служители сцены тут же вынесли маленький изящный топорик, их теперь начали изготовлять на заказ и за большие деньги, и выкатили плаху на колесиках, испачканную чужой запекшейся кровью. Порыжевшие пятна решили не отмывать для пущей убедительности.
Молодец!!! – истерично взвизгнула какая-то девица из группы поддержки. – Покажи! Покажи им, что ты настоящий артист!
Господа! Я боли ужасно боюсь! – взмолился певец. – Пожалейте. Христом Богом прошу. Мама очень переживать будет.
В ответ зал взорвался аплодисментами.
Я не шучу, господа. Мне правда ничего рубить себе не хочется. Я не сумасшедший.
Зал встретил эти жалостливые, а главное, искренние слова новыми овациями.
Помилосердствуйте, прошу вас, – неожиданно для самого себя перешел Данко на высокий литературный стиль.
Эти мольбы были встречены уже самым настоящим шквалом аплодисментов. Так накатывают волны на морской берег и затем с грохотом разбиваются о скалы. Шквал как неожиданно взорвался, так неожиданно и стих. Все как по команде стали жадно ловить каждое слово певца. Слишком убедительно и искренне молил он о пощаде. Публике такой поворот событий явно пришелся по сердцу. У некоторых на глазах заблестели слезы.
Так наши в Чечне боевиков умоляли, а их резали, резали, резали, – уже шепотом, чтобы не нарушить торжественности момента, определил жанр тот, кто был на этих концертах не первый раз и у кого был явно богатый армейский опыт.
Господа! – не унимался певец. – Маму! Маму пожалейте хотя бы. Она у меня хорошая.
И опять шквал. Мама явно пришлась к месту. Кто маму не любит? Таких сволочей в зале не нашлось. В партере послышались тихие женские всхлипывания.
Ой, как хорошо! – прошептала какая-то дамочка. – Лучше сериалов всяких… Парнишечку жалко. Кому он без руки-то нужен будет?..
Черт! – выругался Айзенштуцер. Он следил за всем через мониторы в комнате инженера сцены. – Это же ход! На жалость брать надо. Свое ноу-хау, собака, нащупал.
А зал между тем продолжал неистовствовать, взрываясь аплодисментами после каждой удачной реплики артиста. Такого даже самый гениальный актер не сыграет. Система Станиславского казалась детской игрушкой, сплошным кривляньем в сравнении с реальным и неизбежным членовредительством, да еще на публику. Всех подкупал этот реализм, эта искренность обреченного, поэтому все как один неожиданно почувствовали себя Герасимом, который, обливаясь слезами, топил ненаглядную и дорогую сердцу Муму.
Повсюду засветились огоньки кинокамер. Поднялся всеобщий неподдельный ажиотаж. Данко был обречен на всенародную любовь, вызванную детскими воспоминаниями каждого о молчаливом и упорном сострадании к замученной тургеневской дворняге. Сколько раз учителка твердила о крепостном праве и о суровой русской действительности, пытаясь оправдать поступок олигофрена-великана. Всем, с одной стороны, было жалко щеночка, а с другой – до смерти самим хотелось оказаться на месте Герасима и бросить его, беззащитного, с камнем на шее в воду. Ни в одной стране мира на примере этой сомнительной сказки на протяжении многих поколений не корежат учителя детскую психику на удивление простым и понятным поступком, достойным подражания: задуши, утопи, замучай, а потом пожалей, попеняй и расплачься.
О проекте
О подписке