Читать книгу «Мир тесен» онлайн полностью📖 — Евгения Войскунского — MyBook.

Потом мы положили самые толстые подшивки на железные перекладины и все трое заснули на широченной кровати Петра Третьего. Я и во сне продолжал кружиться и отплясывать, теперь и Марина появилась в своей шубке из шкуры черного пуделя, а Колька к ней разлетелся и звякнул шпорами – почему-то он был в ботфортах со шпорами, – и Марина закружилась с ним, и тут из-за белой колонны выдвинулся кто-то, лица было не разглядеть, кто-то серый выдвинулся и замахнулся поленом, я бросился, чтоб выбить у него из рук полено, но он успел метнуть и в тот же миг исчез, будто растворился – я только успел заметить, что Колька падает с окровавленным лицом… Я закричал и проснулся.

Я проснулся от холода и от того, что железная перекладина, с которой сползла подшивка, очень уж впилась мне в бок. Колька сопел рядом, лежа на спине. А Толика не было. У меня сильно билось сердце от пережитого во сне ужаса. Я встал и пошел искать Т. Т. В окна гляделась незнакомая ночь со смутными силуэтами деревьев. Т. Т. спал на полу, обложившись подшивками с головы до ног. А я и не слышал, когда он слез с царской кровати.

После обстрелов наш островок дымился, как вулкан. Ночь пахла дымом – к этому я уже привык. Но, странное дело, по утрам запах гари казался мне – не знаю, как назвать… – противоестественным, что ли…

Рассвет освещал привычную картину: в серой воде окаменевшими чудовищами лежали островки и скалы; те, что поближе, – четко очерченные, те, что подальше, – призрачные, затянутые дымкой. Чайки ходили кругами над плесом и беспокойно кричали.

Большая скала – наше единственное укрытие – была серая, шершавая, в рыжих пятнах мха. Из расселин торчали мелкорослые сосны, искалеченные осколками мин и снарядов. Одна сосна, переломленная пополам, нагнула реденькую крону к подножию уцелевшей соседки, и обе они, если посмотреть сбоку, образовали букву N. Их корни цеплялись за скалу, как скрюченные натруженные руки.

Бледные и небритые, обвешанные оружием, мы сидели под большой скалой и не то завтракали, не то обедали. Шлюпка с Хорсена пришла поздно, под утро, и наш ночной обед превратился таким образом в завтрак. Ваня Шунтиков наливал каждому в котелок чумичку горохового супу из термоса, а из второго накладывал в крышки пшенную кашу.

– Добавочки бы… – сказал Т. Т., облизав, как положено, ложку.

– Не выйдет, – сказал Шунтиков. – Для вахты осталось.

– У Иван Севастьяныча не разживешься, – заметил Безверхов.

Сашка Игнатьев вытер ладонью губы, не слишком жирные после каши, спросил Шунтикова:

– А ты, Иван Севастьяныч, случайно не родственником приходишься Иоганну Себастьяну Баху?

Перед самой войной мы смотрели в Доме Флота картину «Антон Иванович сердится», там был смешной эпизод с композитором Бахом.

– Иоганн Себастьян Шунтиков-Бах! – выпалил Сашка.

Мы засмеялись: Шунтиков-Бах!

– Тихо, смехачи. Фиников перебудите, – сказал Ушкало, затянувшись самокруткой. – Новость хотите? Капитан велел забросить на остров продовольствие, сами готовить будем. А то каждую ночь гонять шлюпку – шторма скоро начнутся.

Зазвонил телефон. Ушкало пробасил в трубку: «Я – Молния» и некоторое время слушал: с Хорсена передали утреннюю оперативную сводку. Положив трубку, Ушкало молча докурил цигарку, пока не спалил до крайнего предела.

– Так что в сводке, главный? – спросил Безверхов. Он, по своему обыкновению, обстругивал финкой сосновую ветку, придавая ей форму человека в каске.

От кого-то я слышал, что Безверхов до службы плотничал. Он был родом из Бологого и считал меня, ленинградца, своим земляком, хотя от Бологого до Ленинграда столько же, сколько и до Москвы. Так что Андрей мог сойти и за москвича.

– Бои на Одесском направлении, – сказал Ушкало. – И Новгородском.

– Новгородское уже? – Безверхов покрутил головой. – Да что ж это такое? Мы тут стоим, целый архипелаг захватили и держим, а там сплошное отступление…

– Еще вот что в сводке, – разжал твердые губы Ушкало. – Наши войска вошли в Иран. Наши и английские.

– В Иран? – Литвак, вроде бы дремавший с надвинутой на глаза пилоткой, рывком сел и устремил немигающий взгляд на Ушкало. – Гэто зачем?

– Я не запомнил. Вроде для того, чтоб немцев опередить.

– Точно, – подтвердил Т. Т. – Чтобы не дать Германии захватить Иран. И угрожать оттуда Баку.

– Откуда ты знаешь? – покосился на него Ушкало.

– По логике выходит. В Баку – нефть. Гитлеру нефть очень нужна, так? Ну, вот и получается, что нужно Иран обезопасить.

– Логыка, – проворчал Литвак. – Заусегда говорили: пяди сваей земли не аддадзим. А зараз што? Свое аддаем, чужое бером. Где ж логыка?

– Да ты что? – уставился на Литвака Т. Т. Он сидел, привалившись спиной к скале, сняв каску с круглой головы, на которой уже проросла бурая растительность. Его лоб двинулся вверх-вниз. – Ты что говоришь?

– То, что слухаешь.

– А чего? – сказал Безверхов. – Мы ж держим Гангут. Значит, и там держаться должны. Сколько можно отступать? Вон под Таллином уже он. Главная ж база на Балтике. А я, братцы, если б командующим был, знаете что? Я бы с Гангута снял всех и – под Таллин. Отогнать Гитлера с Финского залива.

Ушкало сказал:

– Нельзя с Гангута сымать. Мы держим вход в залив, понятно?

– Ну, узяли мы тут острова, – слышал я быстрый говор Литвака. – А дальше што? Почему, той самы, Стурхольму ня бером? Цяпер Стурхольму трэба брать и дальше ийти. Тут до ихных Хельсинок не далеко, вось и трэба усим нашым войском…

– Своих мертвых похоронить не можем, – сказал я неожиданно для самого себя, будто подумал вслух, – а туда же… на Хельсинки…

– Каких таких мертвых? – Главный упер в меня тяжелый взгляд.

– Шамрая, – сказал я. – И моториста… Который день они лежат…

– На войне обстановка бывает всякая. Всякая бывает обстановка.

– При чем тут обстановка? Ни черта мы не стоим, если своих мертвых не можем похоронить! – сказал я запальчиво, да что там запальчиво – яростно. – Дерьмо мы, вот и все!

– Придержи язык, Земсков! Чего разорался? – Ушкало сдерживал себя. – Тебя не спрашивают.

– А вы спросите! – крикнул я. – Вы спросите!.. Мы войну проиграем, если своих товарищей бросим тут гнить!

Откуда слова такие взялись?..

Конечно, я слышал, как Ушкало костерил меня, грозил выгнать – за недисциплинированность – из десантного отряда. Слышал все это. Но – странно! – мне теперь был безразличен начальственный гнев. Я перестал бояться – вот что.

Я растянулся на своем ложе, меж сосновых корней; несколько веток, срубленных артогнем, сунул под голову. Винтовку положил рядом – приклад на земле, ствол на перевернутой каске.

– Что на тебя нашло, Борис? – шептал Т. Т., пристроившийся рядом. – Орешь черт знает что… «Войну проиграем»…

Я не отвечал. Что толку? Все равно будет так, как Ушкало прикажет… в соответствии с обстановкой… а обстановка не позволяет пройти к «Тюленю», и весь сказ…

Я перевернулся на другой бок, спиной к Т. Т., спиной ко всем. Меня клонило в сон – спасу нет…

Мы шли с Иркой по Университетской набережной, я пытался закурить на ветру, а Ирка вдруг удивленно спросила: «Когда это ты начал курить?» А я смотрел на тот берег Невы и там, где полагалось быть Исаакию, видел остров, поросший темной хвоей, и еще островки, и вдруг из-за них выплыл, стуча движком, старенький мотобот. В нем сидели бородатые люди в кольчугах и остроконечных шлемах, их копья торчали как частокол. Викинги! Я обернулся к Ирке, чтобы показать ей корабль викингов, но увидел, как Сашка Игнатьев уводит ее, обняв за бедра. Они свернули за угол Съездовской линии. Я побежал за ними. Из открытого окна смотрел на меня лысый кларнетист и смеялся. Я погрозил ему кулаком, а он приставил ко рту кларнет и заиграл. И тут я заметил, что это вовсе не кларнетист, а кто-то со стертым лицом, весь серый, и вместо кларнета у него автомат «Суоми». Он прицелился в меня из автомата, я шарахнулся, спрятался за большой отвесной скалой. Теперь я был в безопасности. Вдруг скала качнулась на фоне багрового неба, вздыбилась и начала медленно, бесшумно падать на меня. Я заорал…

Но кричал, должно быть, не наяву, а во сне. Никто не смотрел на меня, когда я проснулся. Скала была на месте. Тьфу, чертовщина!

Лицо было потное, щека исколота сухими хвойными иголками. Я осторожно повернулся на другой бок и увидел Ушкало. Он, сгорбившись, сидел на камне возле телефона. Отворот серого свитера был выпущен на воротник его кителя. Лицо Ушкало было хмурым. Рядом с ним, спиной ко мне, сидел Толя Темляков. У него был напряженный затылок – так мне показалось. Остальные ребята, сменившиеся с вахты, спали кто где.

– Ну и что? – сказал Ушкало. – Дальше что?

– Ничего, – ответил Т. Т. тихим голосом. – Просто ставлю вас в известность.

– Слушай, Темляков. Я Литвака полтора месяца знаю. В боевой обстановке. В десантах. А не без году неделю, как тебя. Так что ты мне голову не морочь.

– Я не морочу, – тихо, но твердо отвечал Т. Т. – Просто ставлю вас как командира в известность. Имеются нездоровые настроения.

– Хреновину порешь. – Ушкало закурил, с силой выдохнул махорочный дым. – Я сам разберусь, у кого какие настроения. Разберусь сам.

Т. Т. стал устраиваться под скалой, лег. Наши взгляды встретились. Но только на миг. Я закрыл глаза.

Ушкало пригрозил выгнать меня из десантного отряда – а за что? Со своими нехитрыми обязанностями телефониста я управлялся. Вахты стоял (вернее, лежал) не хуже других. Сна на посту не допускал – ни-ни! Так за что же гнать? За то, что хочу похоронить по-человечески погибших товарищей?

Я задал этот вопрос, не дававший покоя, Андрею Безверхову, «земляку» из Бологого.

– Не в том дело, – сказал он, обстругивая ветку. – Похоронить, само собой, надо.

– А в чем же? – настаивал я.

– Чего ты вяжешься, Земсков? Шамрай был твой друг, да? Потому и кричишь громче всех: Шамрай, Шамрай! – Он зло скривил заячью губу. – А если б он не был тебе друг? Молчал бы в тряпку, так?

Ошеломленный, я повторял про себя безжалостный вопрос Безверхова – и не находил ответа. Честного ответа! Ну-ка, ответь как на духу, Боря Земсков: кричал бы ты «громче всех», если б там, в затонувшем мотоботе у ничейного островка, лежал не Колька Шамрай, а другой, не знакомый тебе человек? Ну-ка, честно: «вязался» бы ты к командиру острова с требованием гнать туда шлюпку? Или ждал бы тихонечко, что решит начальство? Молчал бы в тряпку, а?

Этот разговор с Безверховым произошел, как сейчас помню, второго сентября. День был ветреный, облака шли бесконечно, пока не затянули небо сплошной серой завесой. Под вечер прошумел по-осеннему холодный дождь. А ночью к юго-востоку от нас началась пальба. Там клубились дымзавесы. С Хорсена позвонил начштаба отряда и приказал повысить бдительность: возможен финский десант. Мы – семнадцать штыков – рассредоточились по всему берегу нашего крохотульного островка и смотрели в оба: не идут ли шлюпки с десантом? К нам не шли. Но бой к юго-востоку от Молнии, судя по автоматно-пулеметному хору, разгорался. Лишь под утро мы узнали, что финны высадились на Гунхольм. В шхерной тесноте этот остров, как бы перетянутый в талии, похожий на 8 (мы его и называли Восьмеркой), занимал заметное место. Взятый нашим десантным отрядом в конце июля, он прикрывал Хорсен – ключевую позицию архипелага. Мы-то на Молнии были, в сущности, боевым охранением, выдвинутым вперед, под нос противника, а вот Восьмерка – вместе с Эльмхольмом и Хорсеном – обеспечивала северо-западный фланг гангутской обороны.

Всю ночь там гремел бой. С Хорсена – через Старкерн – на Гунхольм была брошена резервная рота, в ее составе и взвод мичмана Щербинина. На рассвете сбросили финский десант в море. Но и наши понесли потери.

Утром, как обычно, позвонили с Хорсена. Ушкало с непроницаемым лицом выслушал утреннюю оперативную сводку и про ночной бой, а потом спросил:

– Не знаете, товарищ комиссар, как там семьи?.. Ну, которые в Таллин эвакуированные… Доехали до Питера ай нет?.. Ясно… Ясно, товарищ комиссар.

Он коротко пересказал нам сводку и про Гунхольм. И добавил, выпуская изо рта клубы махорочного дыма в холодный воздух утра:

– Повышать бдительность комиссар требует. И дисциплину. Понятно? – Он искоса глянул на меня, и я замер над котелком с «блондинкой». – А то тут некоторые бойцы язык пораспускали.

Т. Т. с силой сжал мое предплечье. Молчи, мол. И я промолчал. В тряпку.

– Главный, – сказал Литвак, дочиста облизав ложку и пряча ее за голенище. – Пасля боя фыники, той самы, некальки дней аддыхают, верно? И ночи цёмные. Зробим сегодня у ноч яшче адну спробу? – Он кивнул в сторону «Тюленя».

– Сам же видел – не пройти, – хмуро сказал Ушкало.

– Можна пройти, главный. Я придумау. Трыццать хвилин памиж дзвумя ракетами – наддать сильно – проскочим.

– Гробануться вам, что ли, не терпится, – проворчал Ушкало.

– Хто казау – гробануться? Тю! – презрительно скривился Литвак. Вот кто умел выдавать презрительную усмешку под ядрами. – То нам не трэба. Аднак скучно жа тут без дела сидзеть. Трохи размяцца…

– Размяться! – сердито повторил Ушкало. – Если делать нечего, возьми лопату, сделай капонир.

– Стурхольму возьмем – тама надзелаем капониров. Або яшче дальше пойдзем. Той самы, на гэту… Падваланду.

Не только Литвак – мы все считали, что тут, на Молнии, сидим временно, что не сегодня завтра придет приказ высаживаться на Стурхольм… А там и на материковую стенку шхерного района – на полуостров Падваландет…

Кажется, не собирался наш командир острова осуществить свою угрозу – выгнать меня из десантного отряда. Я знал от Андрея Безверхова, его сослуживца по бригаде торпедных катеров, что в начале войны Ушкало отправил свою семью в Таллин. С Ханко в два приема эвакуировали всех жен и детей – первая группа, две с половиной тысячи, ушла 22 июня на задержанном для этого командиром базы турбоэлектроходе «И. Сталин», а вторая, еще две тысячи, – 24 июня на транспорте «Сомерин» и плавмастерской «Серп и молот». Вот на этом «Серпе и молоте» ушла, уплыла в Таллин молодая жена Ушкало с полугодовалой дочкой. Эвакуация была внезапная, успевали взять в дорогу лишь минимум вещей, остальное бросали. В июле, когда мы, связисты, работали на линии, я не раз видел в окнах брошенных квартир цветы, банки, тарелки с остатками еды, книги…

Впервые я подумал, что Ушкало, может, потому такой хмурый, что не знает, где его семья.

Ночью ко мне на вахту приполз Литвак. На сей раз я не проморгал его, хоть он и полз, по своему кошачьему обыкновению, бесшумно.

– Ну что? – прошептал он, улегшись рядом со мной. – Парадок?

Ночь была темная, без луны и звезд. Ветер посвистывал в верхушках сосен.

– Порядок, – ответил я. – Так пустит тебя главный к «Тюленю»?

Литвак, прищурясь, смотрел на черную зубчатую стену «Хвоста». Там было тихо. Финны «отдыхали» после Гунхольма. Только ракеты взвивались через равные промежутки времени, освещали притихшие шхеры неживым светом.

– Можа, заутра пойдзём, – сказал Литвак и посмотрел на меня. – Пойдзёшь со мной?

Я кивнул.

Ушкало не стал возражать. Только буркнул:

– А если тут связь оборвет?

Со связью я после вахты основательно повозился – проверил ненадежные сростки и по всей длине запрятал провод в расщелины. Там, где щели были глубоки, я подвесил его на рогульках, вырезанных из сосновых веток. Теперь линия нигде не вылезала на поверхность – до самой воды была запрятана.

– В крайнем случае, – сказал я, – Игнатьев исправит.

– Исправлю, – подтвердил Сашка. – Делов-то, два конца сростить.

– Ладно, – согласился Ушкало. – Третьим кто пойдет?

– Еремин, – сказал Литвак.

– Ну нет. Еремин пусть варит кашу. Кашу пусть варит.

Уже третью ночь Еремин – маленький улыбчивый человек с заостряющимся книзу личиком – варил горячие обеды. Большая скала укрывала костер от финских глаз. В эмалированном ведре, подвешенном над костром, быстро поспевал суп, а затем Еремин варил в котле пшенку или длинные серые макароны и сдабривал их волокнистыми мясными консервами. Еще обеды были приправлены дымом. Конечно, финны видели колеблющийся на ветру отсвет костра и пытались достать нашу кухню из миномета, но не достали. А однажды в ведро с гороховым супом плюхнулась ветка, срезанная осколком, и мы в ту ночь ели суп, выплевывая иголки.

– Вот что, – сказал Ушкало. – Третьим пойдет Темляков.

Услыхав свою фамилию, Т. Т. посмотрел на Ушкало внимательным взглядом.

– Можешь отказаться, – добавил Ушкало. – На такое дело приказывать не могу. Добровольное дело.

Темляков облизнул сухие губы. И сказал:

– Есть, товарищ командир.

Литвак изложил план операции, очень простой: меж двух ракет мы должны так нажать на весла, чтобы проскочить открытый плес, вот и все. Затем нам было велено отдыхать.

Мне не спалось. Я смотрел, как догорает слабый, за облаками, закат, слушал плеск прибойных волн, а мысли мои блуждали по Ленинграду. Я как бы летел, пошевеливая крыльями, над городом, над каналом Грибоедова, и вылетел прямехонько к Казанскому собору, к вечерним огням Невского. Я сел на башенку Дома книги и стал, как Демон на кавказские долины, смотреть на бегущие красные вагончики трамваев, на плывущие по обе стороны Невского толпы. Я слышал шарканье подошв, гудки автомобилей, женский смех…

Женский смех будоражил душу. Вдруг я представил себе Марину – как она говорит сквозь смех: «Какие у вас лица смешные»… Это когда мы в Ораниенбауме на вокзале узнали, что электрички не ходят… Вот она во дворце, в зале муз, где на стенах нарисованы все они, все девять, объясняет нам: это муза танцев Терпсихора… а это муза трагедии… как ее… Мельпомена, что ли… а вот Клио – муза истории… Такая серьезная эта Клио. Чем-то похожа на Марину. Широко раскрыв глаза, всматривается в даль, а в руке держит трубу. Труба как бы повторена под ней в рисунке узорного паркета. Зачем музе истории труба? Что она готовится трубить?

А закат догорел. Сгущается тьма. Вот теперь заныло что-то в душе… и тихонько возникает в памяти мотив старого танго: «Приходит вечер, вдали закат погас, и облака толпой плывут на запад…» В клубе каком-то, в Доме промкооперации, что ли, были однажды школьной гурьбой на первомайском вечере, – вот там, когда начались танцы, запела радиола: «Приходит вечер, вдали закат погас…» Ах ну да, это Варламов. Здорово поет…

Рядом завозился, заворочался Т. Т.

– Спишь, Борька?

– Н-нет, – сказал я. Не хотелось разговаривать.

– Галету хочешь?

– Нет.

– Борька, – сказал он, помолчав немного, – у меня в вещмешке бумажник, там харьковский адрес. Ты в случае чего напиши…

– Да брось ты, – сказал я, досадливо дернув головой.

– Мало ли что. – Опять Т. Т. помолчал, а потом: – У меня родители замечательные. Отец бухгалтер на ХТЗ. Такой, знаешь, книжный червь… обожает мемуары великих людей… Плутарха – наизусть… А мама пианистка Госконцерта, вечно в разъездах…

Я поежился от ночного холода. Ногам было холодно. Особенно левой, где дырка в носке. Где пятка наружу. «Ленивая скотина», – уже в который раз обругал я себя. И подумал о своей маме. Уж она бы заштопала мне носок. Уж она бы…

– У меня братишка младший, Витька, – сказал Т. Т., – знаешь какой талантливый?

Я знал. О своем Витьке Т. Т. вечно рассказывал с придыханием: скрипач, талант, в Харькове с детских лет знаменитость…

– Знаю, – сказал я, шевеля пальцами в ботинках. – Как Буся Гольдштейн.

– Ты не представляешь, Борька, какой он музыкальный. Раз услышит мотив или песенку – и готово, дает ее на скрипке…

Что это с Т. Т.? Не может остановиться. А хорошо, что пойдем вместе в операцию. Толька гребец хороший, мы были как-то на островах в парке культуры, несколько девочек из нашей группы и мы с Т. Т., – целый день провели на лодках, утюжили протоки, в залив выходили. Да, с веслами Толька управляется что надо.

1
...